— Что дальше… Стал людей скликать. Позвонил куда надо. Тут и они пришли, — старик кивнул на старшего лейтенанта.
— Откуда звонил?
— Из той квартиры, куда сейчас мать отвели.
— След от машины тогда уже был?
— След? — Истопник задумался. — Не помню… Наверное, был, не по нему же она проехала.
— У кого в доме есть машина? — Я взглянул в сторону железных гаражей.
— У него и еще…
— У кого это «у него»?
— Да у отчима, и у того, на пятом этаже, — старик указал на противоположный дом.
Судя по следу, машина направлялась отнюдь не в гараж, не сговариваясь, мы с лейтенантом пересекли двор и очутились возле елки с ободранной корой.
— Бампер «Волги», — уверенно произнес лейтенант. — Я уже проверял.
И вдруг я вспомнил, что до сих пор не высказал терзавших меня сомнений. Мне показалось, что я молчал слишком долго и что молчания этого уже ничем не восполнить.
Мы стояли вдвоем, но я все-таки отвел лейтенанта еще немного в сторону.
— По телефону вы говорили о самоубийстве. Какие у вас основания?
— Вот протокол, уважаемый Заал! — он с готовностью протянул мне протокол устных показаний. Он давно держал этот листок в руке, видимо, думая, что я знаю о его существовании, и ждал только знака, чтобы передать его мне.
Гражданка Муджири, проживающая по Виноградной ул., № 15-б, свидетельствовала, что в течение двух последних недель ее сосед Иродион Парменович Менабде держал взаперти своего пасынка Паату Хергиани.
Почему он не отпускал ребенка в школу, чем провинился Паата — гражданка Муджири не знает, только каждый вечер из квартиры Менабде доносились крики и детский плач. Раз или два, спускаясь по лестнице, она слышала голос Иродиона Менабде. Он кричал: «Я тебя убью, негодяй, за то, что ты меня на весь город осрамил! Лучше бы ты под машину попал или в реке утонул!..»
Иродион Менабде бил мальчика. Об этом гражданке Муджири рассказывала мать Пааты Хергиани…
По тому, как поспешно отвернулся лейтенант, значительно более опытный в таких делах, чем я, я понял, что не сумел скрыть волнения. Да, я ужасно волновался… Что же получается? Отчим довел мальчика до самоубийства? Нет, я не мог в это поверить. Всем своим существом, обретшим неведомых ранее союзников, я был готов бороться за свое убеждение, заключавшееся в том, что ребенок, подросток н е м о г пойти на такой шаг.
«Сегодня, сейчас, в наши дни, — думал я разгоряченно, — когда я, когда мы все живем на этой земле, в этом городе, не может мальчишка кончить с собой. А если это так, значит, я виноват, значит, все мы виноваты…» Нет, я не мог смириться с этой мыслью, тогда все теряло смысл — солнце, цветы, радость.
Выходит, что в это утро я не преступника искал, а спасал свою собственную веру в жизнь.
«Из тебя судьи не получится, — часто говорил мне отец, — ты слишком веришь в добро… А следователь — и подавно! Ты даже не можешь смотреть, как курицу режут…»
А впрочем, я ведь еще ничего не выяснил. Может, парень под машину попал, может, случайно из окна вывалился… Все может быть. Да и врач еще не сказал своего слова. Все еще впереди.
— Выберите двух понятых и следуйте за мной, — приказал я старшему лейтенанту. — Надо вызвать автоэксперта…
— У мальчика на руке часы… — начал неуверенно лейтенант.
— Знаю. Проследите, когда они остановятся, — подхватил я.
— Понятно. Чтобы узнать, когда их завели…
— Попросите врача без меня осмотра не начинать, — крикнул я уже из подъезда.
Этер Муджири дверь открыла не сразу. Серые глаза ее под воспаленными веками были влажны от слез. Она пригладила ладонями обесцвеченные краской волосы и провела меня в комнату. На столе — рассыпанная горка ткемали, в пепельнице несколько еще не успевших обсохнуть косточек. Узнав, кто я такой, Этер Муджири подтвердила свои показания и сказала, что в протоколе все записано верно.
— Вы уверены, что Иродион Менабде выразился именно так или его слова вы привели по памяти?
— Нет. Он говорил точно так.
— Вы так хорошо запомнили?
— Я не могла этого забыть, — она нервно оглядела стол, потом достала из кармана своего желтого халата сигарету, помяла ее в пальцах, сигарета лопнула, и ей пришлось взять другую. Глубоко затянувшись, она повторила: — Он сказал именно так.
— А вы не могли ошибиться? Вдруг это кричал кто-нибудь другой?
— Оба раза? Но я прекрасно знаю голос Иродиона. Мы давно знакомы.
— Давно? Ведь ваш дом заселен всего год назад.
— Мы — соседи по старой квартире… К сожалению.
— Как по-вашему, зачем Паата чуть свет спустился во двор? — осторожно спросил я.
— Ни на рассвете, ни в полночь Паата не мог никуда спуститься, — раздраженно ответила женщина.
— Почему же не мог?
— Потому что его заперли, понятно вам это или нет? — в голосе ее звенели слезы.
— Зачем его заперли? Чтобы он не ходил в школу?
— Не знаю… Наверно. Однажды утром Паата убежал, но отчим поймал его на лестнице и снова запер. — Этер Муджири опустила голову, дым от сигареты заструился над самым полом.
— Где находится комната мальчика?
— Лоджия у них перегорожена пополам. Паату он запирал в правой половине. Пока отчим был на работе, Мака выпускала сына.
— Ясно, — сказал я, хотя все было по-прежнему неясным и запутанным. — Вы одна живете в этой квартире?
— Да, — Этер Муджири, прежде чем ответить, опять нервно огляделась по сторонам. Потом резко поднялась и, не прощаясь, вышла из комнаты.
Я достал авторучку и принялся составлять постановление о возбуждении дела, сознавая, что немного поспешил, что, возможно, даже ошибся, но поступить иначе я не мог. Что-то подсказывало мне, что следствие не даст никакого материального подтверждения моим подозрениям относительно преступления, если таковое имело место, или несчастного случая. Только скрупулезное изучение жизни мальчика, с детства до сего дня, могло что-нибудь прояснить. Помню, один знакомый эксперт рассказал мне занимательный случай. Изучая почерк обвиняемого, он обратил внимание на то, что тот пишет букву «о», начиная не слева, как обычно, а справа. Даже такая мелочь требует подробнейшего анализа физической и психологической структуры личности. Возможно, в детстве человек подражал кому-то, кто обладал таким странным почерком, и сохранил привычку на всю жизнь. Так вот, эта самая буква навела эксперта на одно интересное воспоминание: точно так писал его дядюшка. И что же? Дядюшка с обвиняемым, как выяснилось, учились в одной школе, у одного и того же учителя, обладавшего своеобразным почерком, который переняли у него все его ученики…
Так вот. Дело-то я возбудил, но тотчас почувствовал, какая страшная тяжесть легла на мои плечи. Какая ответственность. Я стоял перед входом в лабиринт. Тысяча извилистых тропинок — каждая ведет в душу незнакомого человека. Мне предстоит одолеть эту самую сложную и таинственную в мире дорогу, не упустив ни стона, ни смеха для того, чтобы раскрыть, расследовать, понять, почему одно сердце вдруг перестало биться.
Разумеется, прокурор может со мной не согласиться и упрекнуть меня в том, что я возбудил дело, не имея на то никаких оснований, потому что пока в руках у меня нет конца нити, способной вывести из лабиринта.
— Нам еще придется встретиться с вами, — обратился я к Этер Муджири, которая вышла из соседней комнаты, изменившаяся до неузнаваемости. Туфли на высоком каблуке, узкое яркое платье подтянули, преобразили ее, настроили, как настраивают музыкальный инструмент.
— Простите, что я вас оставила, но я опаздываю на работу. — Она прошла вперед и открыла мне дверь.
В подъезде меня поджидал старший лейтенант с двумя понятыми.
— Мать все еще без сознания? — спросил я.
Лейтенант кивнул.
— Я возбудил дело.
— Я так и понял.
Дверь была открыта, но я все же постучал, а заметив кнопку звонка, нажал на нее. Раздалась мелодия, напоминавшая отрывок из старинного менуэта. Я снова прижал пальцем кнопку. Заводные куклы в напудренных париках заскользили в заученных пируэтах, многозначительно и таинственно кивая головами. И пока я пытался разгадать их знаки, они спрятались, растворились, исчезли.
— Кто там? — хрипло донеслось из глубины коридора. — Мака, открой, кто-то там пришел.
Я снова позвонил: раз проснулся, выйдет…
— Мака! Ты что, оглохла?!.
Вслед за этим раздалось шарканье шлепанцев и на пороге появился полный рыжеватый мужчина. Его пронзительные бегающие глазки, почти не видные за опухшими веками, так и сверлили нас.
— В чем дело? Что вам надо? — синие глазки наконец остановились в узких прорезях, обнаруживая испуг и робость, вызванные милицейской формой.
Мужчина вышел за порог, стараясь незаметно прикрыть за собою дверь. «Что случилось?» — испуганно и в то же время раздраженно спрашивал он.
— Вы ничего не знаете?
— Кто оставил дверь открытой? И где вообще моя жена? — на нас дохнуло винным перегаром.
— Ваша жена внизу у соседей, — ответил старший лейтенант. — Мальчик упал и разбился.
— Упал… Разбился… — нелепая ухмылка растянула его губы, но тотчас исчезла. — Паата?! — он все понял и, толкнув дверь, побежал по коридору в глубь квартиры. Мы последовали за ним.
Иродион Менабде кинулся к дверям, ведущим в лоджию. Он дважды повернул ключ в скважине и, толкнув плечом дверь, застыл на пороге в позе смертельно раненного человека. Рука его безжизненно соскользнула с ручки. Тут я заметил, что тело его едва заметно устремляется вперед, как в замедленной киносъемке. Немного отставшие руки, поспешили вслед за повелителем, словно замешкавшиеся слуги, потянулись к развороченной постели, как будто хотели врасплох застать кого-то и удержать, остановить перед распахнутым настежь окном. Иродион, казалось, окаменел возле этого окна. И я имел возможность убедиться в том, что лицо его в самом деле было неестественно распухшим.
Я внимательно осмотрел лоджию. Под потолком горела лампочка без абажура. Под ней — опаленная мошкара и ночные бабочки. На подушке — две книги: Ремарк и Галактион Табидзе. Рядом с кроватью — книжный шкаф, на столе стакан с остатками чая и тарелка с куском яблочного пирога. У самого входа в лоджию — глубокое коричневое кресло, в кресле — пестрый фирменный пакет центрального универмага, из которого выглядывает клетчатая ковбойка. Новая. Ненадеванная, словно выставленная специально напоказ.
Иродион Менабде все стоял у окна. На лице его можно было прочесть безграничное удивление и упрек. Но когда я взглянул на него еще раз, убедился, что эти чувства я сам приписывал ему, хотел видеть его таким, исходя из версии: если он не виноват, сейчас должен чувствовать изумление и в глубине души укорять пасынка за сумасбродный поступок. На самом же деле лицо Иродиона Менабде было безжизненно, как маска, и весь он казался окаменевшим навечно.
Я еще раз окинул взглядом лоджию. Попробовал рукой перегородку — некапитальная, из дикта. Выглянул в окно и представил себе, что стою там внизу, где белеет простыня, и смотрю оттуда на растерянного Иродиона Менабде. Попробуй, узнай, что он сейчас испытывает, о чем думает. Потом я вижу себя рядом с ним. Что ж, я сдержан, стою на страже закона, даже не пытаюсь вывести из оцепенения ошарашенного человека. И во мне растет уверенность, что в его поведении не было ни фальши, ни притворства, что он никогда не мог представить той картины, которая сейчас открылась его взору… И тем не менее виновность его не исключена.
Во двор въезжает «скорая помощь». Я вижу ее как бы и сверху из окна, и снизу, откуда смотрю на себя и на Иродиона Менабде со стороны. Не успевая разобраться, где же я сейчас на самом деле, громко кричу доктору в белом халате, чтобы он меня подождал. Пока сбегаю с лестницы, врач уже отходит от мальчика, лежащего под простыней, и устремляется к машине. Он явно спешит, из ушей торчат шнуры фонендоскопа.
— Скорей, помогите мне, — кричит он санитарам, пытаясь вытащить из машины носилки.
— Что такое? — Я не понимаю, в чем дело.
— Он жив!.. Быстрее, быстрее!..
Глава II
Меня часто упрекают в том, что я нетерпелив, что в спешке пропускаю важные детали, не изучив дело досконально, вынужден возвращаться к нему и все начинать сначала. А приступая вторично, опять-таки теряю из виду многое, считая, что все это я уже знаю. Возможно, те, кто обвиняет меня в поспешности, правы. Но я бы хотел действовать еще в тысячу раз быстрее, чтобы поскорее раскрыть то, чему суждено стать известным только через тысячу дней. Хотел бы знать, каким будет мир завтра, какие радости и печали сулит он знакомым и незнакомым мне людям. По-моему, теперь время идет значительно быстрее. Для ученого, конечно, минуты, секунды, часы остались теми же. Но стоит ему выйти из своей лаборатории, как и для него время мчится быстрее. Прочтет он, скажем, в газете, что эксперимент, над которым он бьется, успешно проведен где-то позавчера вечером, или услышит по радио, что к Венере послана космическая станция. Наш бедный ученый потрясен. Несмотря на огромный поток информации, он не представлял себе, что человечество за такой короткий срок шагнуло так далеко вперед. Он растерян, начинает сомневаться в собственных силах. А земля с прежним неистовством, с прежней торжественностью вертится вокруг солнца. Весной покрывается зеленью, пьянит ароматом распустившихся цветов. Затем приходит зима и как великий художник одной-единственной белой краской наносит на землю контуры лесов и гор. Реки по-прежнему устремляются к морям. Гонимые вечной неудовлетворенностью морские волны льнут к берегам, таким знакомым и все-таки манящим. Но человек меняется. Он спешит. Меня охватывает странное чувство — зависть, смешанная с сожалением, когда я представляю мысли и поступки человека, который будет жить через сто лет. Но я смиряюсь с тем неизбежным фактом, что меня уже не будет в живых.
Для наших предков будущее содержало меньше новизны, чем для людей современных. Умирая, наши современники теряют несравненно большую возможность познать и увидеть, чем, допустим, те, кто расстался с жизнью в эпоху Рима или Вавилона.
Паата должен был пережить меня. Должен был увидеть то самое грядущее, в котором меня уже не будет. Я говорю «должен был», потому что врачи потеряли всякую надежду его спасти и настолько смирились с мыслью о смерти, что часто продолжают эту страшную мысль вслух.
Я был так подавлен, что в первые дни после происшествия вместо того, чтобы заняться следствием, погрузился в размышления. Я предоставил своим мыслям полную свободу. Каждой версии я позволял развиваться в любом направлении, пока она не оказывалась в тупике. Мне хотелось в тот же самый день, в то же утро, никого не допрашивая, ничего не расследуя, понять, что́ все-таки произошло. Я старался представить себе жизнь Пааты от рождения до той злосчастной минуты, словно я мог спасти его от того, что случилось. Я спешил разобраться во всем этом.
Сначала мне казалось, что мое нетерпеливое стремление докопаться до истины объясняется профессиональной привычкой и обыкновенным человеческим любопытством. Но потом я понял, что я просто спешил избавиться от тяжкого груза неизвестности, вызывавшего огромную душевную боль. Это открытие меня обескуражило. Так, значит, я пекусь только о себе? О своем спокойствии и благоденствии? Мозг сверлила мысль о самоубийстве мальчика, и я убеждал себя в ее ошибочности. Стоило мне представить последние минуты, когда Паата принимал роковое решение, как я приходил в ужас и уверял себя, что это глупость, безумие, что не могла такая мысль созреть в голове ребенка. Не убедив себя в этом, я не мог успокоиться и заснуть.
Смешно, но я ни на минуту не допускал, что справедливой может оказаться противоположная точка зрения. Я обеими руками отмахивался от коварного вопроса: «А что, если именно так оно и было?» Эта мысль подбиралась ко мне, росла с пугающей быстротой. Я спешил прогнать ее прочь, отталкивал от себя, она скатывалась вниз, но тотчас с завидным упорством снова преследовала меня, крепнущая и все более грозная.
Что ж, если это так, значит, виноват я и все живущие сегодня на земле. Но ведь невозможно, чтобы все люди, до единого, были виновны? Этот слабый аргумент успокаивал меня, но ненадолго, до той поры, пока не приближалась мрачная тень ненавистного подозрения.
Я больше не мог так жить. Боль росла, и я понимал, что надо как можно скорее излечить эту незаживающую рану, а не растравлять ее. Я ощутил дело Пааты не как служебное поручение, а как собственную беду, тяжкую болезнь, с которой надо разделаться.
Так оно и было в действительности. Я пекся о своем душевном равновесии.
— Садитесь, пожалуйста! — я указал истопнику на стул. — Простите, забыл ваше имя-отчество.
— Эх, какое там еще имя! Не больно я знаменит. Пиши — слесарь-истопник, и ладно.
— Истопников много.
— В том-то и дело, что много… Чего вызывали? Я уже сказал все, что знал…
— Мне надо еще кое-что уточнить… Снимите пиджак, если вам жарко.
— Спасибо. Ладно, пиши: Дата я, Кавтиашвили.
— Давно в Тбилиси живете?
— Да уж не помню. Лет десять, наверно…
— Дети у вас есть?
— Откуда им быть, когда жены нет.
— И не было?
— Никогда.
— Отчего так?