Егор лезет в карманы к Семену Семеновичу, тот старается держаться прямо. Карманы у него пустые. Егор тогда отряхивает руки, обходит квартиру, залезает в шкафы, но у Семена Семеновича дома хоть шаром покати.
Егор заглядывает еще в две другие квартиры.
Тут все вверх дном. Шкафы и серванты выпотрошены, все их содержимое вывалено на пол и будто растоптано, самой мебели нигде не видно. Валяются книги с вырванными страницами, под ногами хрустит хрустальная крошка от битых рюмок и фужеров.
Город за окном становится из алого сизым: солнце закатывается.
Пора возвращаться.
Егор закидывает калаш на плечо и катится по растрескавшемуся асфальту.
– Деда, пойдем домой!
Мишель глядит на деда Никиту одновременно просительно и строго; старый Никита показывает ей свой стакан, который наполовину полон.
– Еще не время!
– Это она тебя зовет. Заснуть не может.
Никита обводит присутствующих унылым взглядом. Другие два старых хрыча, давние его друзья, еще заводские, понимающе вздыхают: дескать, прости и прощай, дорогой товарищ. Наспех чокаются, глотают мутный самогон (Мишель зовет его «крафт»), и Никита с кряхтением поднимается со своего насеста. Опирается на внучку, идет не без труда – полстакана в нем бродит.
– Что говорит?
– Ну, что-что? Где дед – это раз. Ну и «Березу» по кругу.
У входа в подъезд они оба переглядываются еще раз, и вдруг Мишель хватает Никиту за рукав.
– Я больше тут не могу, деда.
– Опять двадцать пять.
– Правда, не могу. Я тут сдохну.
– Ну вот прямо и сдохнешь!
– Я тебе серьезно говорю.
– И я тебе серьезно, Мишелька. Сама подумай: если бы твои родители были бы до сих пор живы – да неужели бы они тебя не забрали? Твой отец в тебе души не чаял! Ты у него с шеи не слезала, он тебя ножками побегать на минуту не отпускал… Сколько лет прошло – и ни слуху, ни духу. Ну это тебе о чем-нибудь говорит?
Мишель набирает воздуха в легкие. Сколько раз их разговор упирался именно в это: в ее упрямое нежелание допустить, что родителей давным-давно нет. Она поднимает глаза на деда.
– Ну и че? Ну ладно, ну умерли они. И че?
– И кому ты там нужна тогда?
– Дяде Мише. Тете Саше.
– Позвонить они могли за столько лет, дядя Миша? Не звонили же.
– Ну и ладно! И все равно!
– Пойдем, Мишель. Пойдем домой.
Она мотает головой, но по лестнице за ним наверх все-таки бредет. Навстречу им соседи, из распахнутых дверей хлещет свет, слышны детские смех и плач, ругаются какие-то муж с женой, не думая даже закрыться. Коммуна так потому и называется, что вся она – одна коммуналка на четыре этажа. Какие уж тут секреты друг от друга. Какая тут личная жизнь.
Дверь, конечно, скрипит, и бабка сразу слышит этот скрип.
– Никита! Ты? Никита!
– Я, Маруся, я.
– Пойди ко мне. Пойди. Поговорить хочу.
Мишель садится в кухне и глядит в стену. Хочется достать телефон: без телефона хоть вешайся.
– Что ты, Маруся?
– Я повенчаться с тобой хочу. Хочу повенчаться, Никита.
– Куда нам уже, Марусь?
– Надо повенчаться, Никита. Мне скоро помирать, а мы не повенчаны. Не найдемся друг с другом на том свете. Мне там одной тоскливо будет. Тебе разве нет?
– Будет, Марусенька. Я, может, к тебе в рай-то и не попаду еще.
– Тьфу тебя! Опять пил?
– Вот именно. А алкоголиков туда не берут, по-моему. Там твой Михаил Архангел скажет мне: «Ну-ка, дыхни!» И не пустит. Или кто там на воротах? Михаил или Гавриил?
– Зря ты так! Дурак!
Бабка всхлипывает, плачет. Мишель поднимается, прислоняется лбом к холодному стеклу; смотрит во двор.
– Ну прости меня, дурацкая шутка, согласен. Да кто нас повенчает, Марусь? Тут отпеть-то стариков некому, а ты «венчание». Полкана вон, что ль, попросить?
– Дурак!
– Слышь, Ямщик… Ну-ка… Посвети, а?
– Куда тебе посветить?
Ямщиков ржет, но Антончика это больше не успокаивает. Он не сводит глаз с клокочущей пелены, за которой прячется неизвестной длины мост. В ней будто что-то на самом деле шевелится, набухает, растет. Приближается.
Антончику двадцать шесть, глаза у него молодые, читать он не любит, а стреляет снайперски. А Ямщиков, хоть и на кабана в лес может с ножом пойти – такой бесстрашный человек – подслеповат.
– Туда вон посвети, ну! На мост.
– На мост?
Ямщиков опять хохочет, и тогда Антончик вырывает у него фонарь, и наводит желтый луч на зеленую стену.
– Вон! Не видишь, что ли?!
Руки у него трясутся, фонарь в них скачет, и луч, к туманной завесе уже совсем находящийся на излете, ослабший, то и дело соскальзывает со сгустка темноты, который прорисовывается в зеленой пелене.
Но сгусток этот растет, и через короткое время его замечают все остальные, даже и близорукий Ямщиков, который до последнего считал, что на этот раз разыгрывают его.
Клейкий туман пристает к нему, облепляет, не дает понять очертания. Движется оно странно, неровно, будто ползет толчками, рывками – да еще и раскачивается из стороны в сторону. Ростом оно, должно быть, не меньше двух с половиной метров, а то и все три. Длинное худое тело вроде бы венчает громадная голова.
Люди на заставе просто наблюдают за тем, как оно приближается к ним – наблюдают зачарованно, словно все инструкции разом вылетели у них из головы. Они не могут отвыкнуть от мысли, что с той стороны моста ничего не может быть, что оттуда никто не может к ним пожаловать. Никто и ничто.
И только когда оно уже в полный рост маячит сквозь зеленую плеву, когда становится окончательно ясно, что все это происходит на самом деле, Ямщиков словно просыпается и орет:
– Стой, кто идет!
Но это существо не останавливается – оно продолжает переть на заставу упрямо: вот оно уже на шаг ближе, еще на шаг, еще, еще, еще.
Ямщиков нашаривает автомат, ствол наставляет на низкое пасмурное небо – облака распластаны на невидимом стекле прямо над головами – и палит в него одиночными. Стекло не бьется, небо не падает, существо это продолжает брести прямо на них. Ямщиков ревет:
– Стрелять буду!
Но Антончик забирает у него автомат.
– Дай мне. А ты посвети-ка лучше…
Ямщиков направляет прыгающий луч на приближающуюся фигуру. Глазастый Антончик ловит ее на мушку. Она все еще окутана зеленым шлейфом, но в такую башку сложно не попасть.
Антончик делает вдох, делает выдох – и с колена палит короткой очередью твари в ее огромную голову.
Пули не останавливают ее и даже не задерживают ни на секунду – как будто бы Антончик мог промахнуться… Или словно это создание заговорено от пуль. Оно продолжает идти – мерно, упрямо, равнодушно.
– В ружье! В ружье!
Ямщиков хватает трубку телефона: звонить на Пост, успеть предупредить хотя бы их.
И тут эта фигура, вылупляясь окончательно из тумана, подает голос.
Заунывный, гундосый, как будто бы человеческий – но нет, совсем не человеческий – вой.
– Где Егор?
Полкан сидит, Тамара стоит над ним – высокая, худая, черные с серебряной нитью волосы собраны в тугой хвост, серебряный крестик выпростался из ворота. Полкан жмет плечами.
– Ну шляется где-то он, Егор твой. Почем я знаю?
– Ты отпускал его за ограду?
– Никуда я никого не отпускал! Нахамил мне и свалил, ты что, не знаешь его?
– Его нет во дворе.
– И что? Вон – по заводу, может, на доске на своей кататься пошел.
Тамара выпрямляется.
– Я сон видела. Что нам угроза. Оттуда, с той стороны.
– С какой стороны, Тамарочка?
– Из-за моста. Змея приползет. Змей…
– Ага. Змей, принято.
Полкан со скрежетом отодвигается назад, шагает к плите, поднимает крышку с кастрюли. Из угла на него глядит томный Никола Чудотворец в жестяном окладе, а с прикроватной тумбочки зыркает Матрона Московская, черно-белая, не иконописная, а сфотографированная еще при жизни, и поэтому никакая не благостная, а, как и полагается живым людям, злая и настороженная. Весь дом в этих иконах, хуже церкви.
– Змей… Приползет змей, принесет погибель.
Глаза у Тамары сузились, она буравит ими Полкана. Он деланно зевает:
– Опять что-то у тебя идет, опять что-то несет! Ну Тамара! Ну ты-то! Давай хоть ты перестанешь нести это все! Змей! Фигуральный хотя бы змей, или прямо буквальный? Ох-хо-хо! А что, добавочки-то нет, говоришь?
– Боюсь за Егора. Он тоже там во сне был, и так нехорошо…
– Ну хватит ты уже брехать! Брехать, каркать! Не знаю, как это все называется! Нормально все с ним, пошляется и вернется, ну?! Ты мне скажи лучше, почему так рагу этого твоего мало? Или ты это на нас двоих только сготовила?
– Мальчик мой… Мальчик мой…
Тамара закатывает глаза и оседает на пол. Полкан бросает тарелку, отшвыривает стул, успевает схватить жену под руки, чтобы не дать ей удариться.
– Вот накрутишь себя вечно! Сколько можно-то так! А? И свои нервы мотать, и мои еще! Тамар! Тамара! Пожалуйста, еб твою мать!
И тут вдалеке ухает, и стекла в их доме начинают звенеть.
Егор подлетает к заставе снизу по асфальтовой дороге, бросает доску и продирается через кусты к путям, собирая с жухлого репейника серые колючки.
– Держитесь, мужики! Я иду! Я тут!
Хорошо, что был рядом, когда на заставе застрекотало.
Хорошо, что еще не успел вернуться на Пост. Успел! Успел ведь?