— Сестренка, — кричит капитан Колум девушке, — распорядись, чтобы моей команде подхалимы дали выпить и закусить! Отличить просто — подхалимы те, которые в каретах. Жратва у них с собой.
Девушка спускается по лестнице, хмурясь и улыбаясь одновременно. Она больше не хромает — Петеан научил ее обращаться со станком, и она сама выточила себе толстую деревянную подошву — и приклеила ее к башмаку.
— Ничего, — бормочет она, — детей обиходить, ботинок починить, команду накормить. Проблемы решать по мере поступления. Я вам не кукла с ресницами…
К каретам она пробивается с решительностью, которая еще два дня назад поразила бы ее саму. Придворные недовольны тем, что приготовленные для семейного ужина яства раздаются толпе, но мало что могут противопоставить словам «Капитан распорядился, и не вам менять его распоряжения». Смуглый красавчик в расшитом кружевами камзоле, попытавшийся приобнять девушку, отскакивает и невольно морщится. Она ухмыляется, вспомнив, что у тяжелой обуви есть свои достоинства.
Мостовая возле дома и небольшой кусок набережной превращаются в пиршественный зал.
С каретных крыш под присмотром девушки снимают призывно булькающие бочонки и корзины с бутылками.
Через несколько минут, заполненных суетой и шумом, она стоит на ограждении высокой цветущей клумбы и внимательно оглядывает мужчин, группками сидящих — кто на ограждении набережной, кто прямо на мостовой, кто на корточках, кто на подстеленных камзолах — вокруг корзин с едой и выпивкой. Похоже, порядок.
Чьи-то руки ласково берут ее за талию и ставят на мостовую. Девушка сердито оборачивается и невольно хохочет.
Рядом с ней — парнишка лет пятнадцати; вытянувшийся во взрослый рост, но пока узкоплечий и хрупкий. На подбородке у него клочками пробивается что-то, что язык не поворачивается назвать бородой, на голове — не менее клочковатая прическа.
— Ты так рада меня видеть? — ломким юношеским баском спрашивает юноша.
— Ой, не могу… какой… димабилан, — смеется девушка.
— Кто? — он немного сбит с толку.
По лицу девушки проплывает тень.
— Не знаю. Но смешно.
— Я рад, что тебе со мной весело. Слушай, милочка, выходи за меня замуж?
— У меня вчера родилась двоюродная сестра, — весело говорит девушка, — наверняка ты ей понравишься, если немножко повзрослеешь!
— Да нет, — говорит он, и лицо его вдруг перестает быть смешным. Наверное, из-за выражения глаз — словно изголодавшихся, — я не шучу.
Несколько секунд они молча смотрят друг на друга.
— Извини, мальчик, — говорит девушка, — но я обещала другому.
— Кому?
— Я… не помню, — говорит она, — но это неважно. Важно, что я — его. Ты очень славный, прости.
— Ты от меня никуда не денешься, — с лисьей ухмылкой говорит юноша.
Девушка улыбается спокойной взрослой улыбкой и по-товарищески хлопает его по плечу.
— Все правильно делаешь, приятель. На кого другого — глядишь и подействует.
Юноша переводит взгляд на дом Петеана, из которого выходит Колум Навиген, ухмыляется снова и исчезает в толпе.
5. Работа
— Держи меня за руку, пожалуйста.
Качаю головой. Какое держи, когда пролежни обмыть надо.
Его голос едва слышен. Но мне ли привыкать.
— Не сейчас. Когда я буду умирать. Мне очень надо
Я осторожно поворачиваю его на бок. Простыни в пятнах. Черная гангренозная жижа.
— Только не уходи, пока точно не умру. Я боюсь один. Я видеть не тогда стану, ты держи и говори. Я слышать тогда не стану, ты держи.
Он умный, ученый человек, Ринат Амиров. Куда образованней меня. Но сейчас он говорит не чище, чем испуганный чурка-лимитчик. Русский язык сползает с него, как мясо с костей. Тридцать лет назад он женился на москвичке. Двенадцать лет назад жена ушла. Он не женился снова.
Его некому забрать.
Я унесу грязное и приду назад. Успокаивающе глажу Рината по ногам, укрытым простынкой.
— Только вернись скорей, Алексеевна!
Всяк в коридоре шарахается в сторону. Простыни из-под Рината пахнут смертью.
Сестра-хозяйка отпирает передо мной дверь хозблока
— Засовывай сразу в машинку, я запущу.
Она смотрит от двери.
— Алексеевна, сегодня ж не твоя смена?
Я молчу.
Она качает головой.
Я мою руки над облупленной ванной.
Кому объяснишь, что тот, над кем я полгода просидела — сначала в двести тридцатой, потом в одиночной палате — да, в той, где сейчас ждет Ринат — что человек, памятник которого занесен снегом на Клещихе — до второй развилки прямо, потом направо почти до опушки — так вот, он обещал вернуться. Он вернется здесь же, где умер.
Я узнаю его.
Когда я задумываюсь, то понимаю — я старуха, ополоумевшая от горя. Да только почему бы нет? Лучше верить в чудеса, чем кататься старыми костями по полу и выть; или смотреть часами в окно, как там происходит чужая жизнь. Мое сумасшествие дает мне силы, и к тому же полезно людям. В любом случае, много думать об этом мне не стоит. Не дай Бог, оно пройдет.
Пловцов, заведующий отделением, когда я вернулась в больницу, не стал смотреть на меня с вопросом, не стал задумчиво шептаться с другими за моей спиной. Он велел, чтобы меня оформили санитаркой по уходу. Пусть их шепчутся. Бабам не пошептаться — как мужикам не похвастаться. Пусть их.
Ринат спит.
Умаялся. Все ж таки полстакана водички сладкой выпил. Помылся. С полчаса еще поспит.
— Ох, мамань, как же ты вовремя, — вздыхает Кирилл, когда я заглядываю в тридцатую, — я уж запарился звать. И как нарочно парней никого.
Ну да. Ходячие вечно в курилке. Сестру позвать — а она им что скажет — сами подложите.
А они ж и сами не здоровые. Тяжело им, большой Кирилл. А мне разве тяжело? Своя-то ноша не тянет. А как не своя, когда мамой называет?
Буфетчица Ниночка высовывается из раздаточного окошка.
— Алексеевна, поди позавтракай! Обед скоро, а я тебе все берегу, не мою тарелку.
Надо, и то, поесть, пока Ринат уснул. Я снова мою руки. На умывальнике стоит полупустой тюбик крема для рук. Пусть стоит, девчонкам больше останется. Моим ли рукам мыла бояться?
Вот и ем я геркулесовую кашу и бутерброд с сыром, а Ниночка мне все вздыхает да пересказывает, как у ней вечером Валерка опять бухой с базы вернулся, и как меньшой снова болеет, в сад не ходит, и хорошо, с одной-то стороны, что Валерке сегодня не в смену, да вот какая из похмельного нянька…
Знать бы ей, дурышке, какая она счастливая. Какой ни на есть Валерка, а свой, тоже бьется как может; и девочка ее в третий класс пошла. Ведь как вспомню свою квартиру, двухкомнатную, гулкую и страшную — деток если Бог не дал, да милого отнял, на кого жаловаться? Вот я и молчу, да на Ниночку смотрю, и она вдруг осекается.
— Да, правда, все ж Ленуся со школы вернется, приглядит за обоими…
В коридоре останавливаюсь и медленно оглядываюсь.
Он здесь.
В этом здании.
На этом этаже.
Из одиночки выходит дежурная сестра с пустым шприцом.
— Амиров-то все тебя зовет, Алексеевна, — говорит она, проходя к процедурному.
Я иду сквозь твердый холодный воздух. Огромный свет льется в высокое окно в конце коридора.
Где Он?
В операционной, за поворотом. Я знаю это так же точно, как знала долгие годы ночью — что это он, а не кто-то другой, дышит рядом со мной.
Я захожу в одиночку.
Ринат смотрит на меня удивительно ясными глазами, словно Марина и не вкатила ему полную ампулу из шкафчика, содержимое которого пересчитывают трижды в сутки.
— Алексеевна, скорей принеси какую-нибудь книжку, — тихо, но твердо говорит он.
Он тяжело вздыхает, видя мое изумление.
— Ты сама не говори. Ты мне книжку почитай. А я тебя за руку буду держать.
Я чувствую, что можно было бы и быстрее соображать — но Он же здесь, рядом, и что он делает в операционной? Плановые на сегодня давно окончены, стало быть его оперируют спешно? Так. Ринату нужен голос. Ринату нужна книжка. Книжка точно есть у Кирилла.
Пока я торопливо иду к двести тридцатой, присутствие того, чью могилу я не навещала с конца ноября, слышно как звон в ушах; как тонкий звук, издаваемый стареньким телевизором на три этажа окрест. Он здесь. Он вернулся.
Кирилл охотно кивает головой, когда я показываю пальцем на книжки. Немного удивляется, но протягивает верхнюю, заботливо обернутую в пеструю рекламную газетку. Ходячие ребята смотрят на меня удивленно. Ничего.
Тяжелый, тревожный взгляд Рината прикован к двери. Он боится, что я не успею. Ничего, я уже здесь.
Книжку обопрем на тумбочку — глаза мои на старости лет уже стали дальнозорки — листать буду левой рукой. Правой я беру холодную ладонь Рината. Он облегченно вздыхает и закрывает глаза.
— Читай, апа… Все равно, про что, только читай…
«Обратно в землянку Синцов вернулся только через час», — читаю я. Как странно снова слышать свой голос. Он глуховатый, словно запылившийся.
«Потом понемногу стала подтягиваться в метели рота Чугунова. Люди сильно замерзли, и надо было вместе с Чугуновым поскорей разместить их, чтобы отогрелись. Левашов, который пришел вместе с Чугуновым, доложил самое необходимое на ходу, в окопе, и пригласил пройти в землянку…»
Все это одновременно.
Голос старой женщины в маленькой тихой комнате.
Медленное исчезновение внешних ощущений, покой, опускающийся на исхудалого пятидесятилетнего башкира.
Тревога, то вспыхивающая, то притухающая — в мыслях того, кто вернулся, потому что обещал.
Для меня это все имеет одинаковую силу.
Ринат теперь не увидит меня, даже если захочет. Но он не хочет. Голос, доносящийся из огромной дали, качает его на старой отцовской лодке, что плывет по Белой, а мама держит его за руку. Нет, не мама. Светочка. Нет, не Светочка. Она же в Москве. Витя. Он приехал. Или все-таки мама?… Хорошо, что она здесь. Она проследит, чтобы все было в порядке. Можно не беспокоиться. Можно поспать.
«Синцов не ответил: услышал близкую очередь из немецкого пулемета и вскочил. Но продолжения не было. Просто кто-то из своих пробовал немецкий пулемет.
— У вас личное оружие есть? — спросил он у Гурского.