Попробую изложить свои взгляды на казус Пелевина и ответить на вопрос, был бы Пелевин культовым автором, если бы открылся для общения?
Пелевин «отсутствует» как-то по-буддистски. Но я не думаю, что Пелевин имеет какое-либо отношение к буддизму, кроме декоративного. Он эксплуатирует буддистскую идею мнимости сущего, но эта идея имеется и в европейской философии. В буддизме из неё вытекает «Дао дэ цзин», а не «Чапаев». Конфуцианство, а не гламур.
Пелевин следует стратегии модернистов 1960-х, хиппи (искать истину на Востоке), только ведёт себя как панк. Буддистские интенции есть у Филипа Дика и Сэлинджера, так что для 1990-х это уже не новость. В «море внутри» играли Кобо Абэ и Станислав Лем. Пелевин стартовал от фантастики и, безусловно, усвоил опыт Кобо Абэ и Лема. Кстати, впервые тексты Пелевина, ещё в компьютерной распечатке, я увидел на семинаре молодых писателей-фантастов в Дубултах в 1989 году. Потом эти тексты вышли сборником «Синий фонарь» (его издатель Виталий Бабенко был на том семинаре).
Так что из Пелевина такой же буддист, как из Гёте, написавшего «Западно-восточный диван», мусульманин (а некоторые считают, что Гёте тайком принял ислам). Но «буддистской технологией» Пелевин вскрыл окружающую действительность, используя образы попсы как материал (попсы в широком, а не только эстрадном смысле слова). Метод Пелевина — литературное открытие, и по значимости я бы приравнял его к «потоку сознания» Джойса. Но сам Пелевин не до конца освоил тот инструмент, который изобрёл (в его случае это возможно), поэтому я и говорю, что писатель он средний.
Оценки Пелевина, сделанные с помощью этого инструмента, оказались не совсем адекватны действительности (лично я для себя в «Блуде» представил это исправлением ДПП(НН) на ДП(ПНН)): поэтому Пелевин-критик был нейтрализован собственным культом и стал кумиром как раз тех, над кем он издевался. Пелевин поставил неверный диагноз и потому сам стал симптомом заболевания общества. Превратился в образ из своих романов.
Феномен Пелевина оторвался от литературы и стал общественным явлением, характерным именно для докризисной фазы состояния российского общества. А кризис показал несостоятельность пелевинских построений: увы, всё проще, вернее — всё как всегда. Потёмкинские деревни не становятся виртуальной реальностью, поручик Киже не оживает, потому что они созданы как обман для заработка, для сохранения статус-кво, а не как «новая земля и новое небо».
Но инерция — великая сила. Пелевин-демиург выпустил джинна: вместо объяснения мира применил симулякр объяснения — конспирологию. Она ложный, но лёгкий приём, и она соблазнила мейнстрим: проложила фарватер общественной рефлексии по несудоходному маршруту. Поэтому, собственно, и не о чем разговаривать с Пелевиным.
А Пелевина логика ситуации просто вытолкнула в непубличность. Тут ему не было поведенческой альтернативы. Он не был бы самим собой, если бы остался в «свободном доступе». Ведь случай Пелевина не первый, когда художественные идеи уводят автора в изоляцию: Гоголь, Толстой, Горький, Платонов, Астафьев, Солженицын… Жизнь успешного автора «на миру» зачастую дискредитирует его идею, если в идее есть оттенок маргинальности, потому что объяснять мир маргинальной идеей методологически неверно.
Кризис показал, что пелевинская идея маргинальна. А Пелевин это почувствовал с самого начала. И поведение Пелевина — не следствие его текстов, а нерасчленимое и единосущное явление. Так что, на мой взгляд, нельзя ставить вопрос в форме некой разницы между текстами и поведением автора. Поведение автора — теневая часть текста. Это то, что в тексте не сказано, но присутствует. Ну как в «Мастере и Маргарите» не сказано, но присутствует уверенность, что этот «непроходной» в СССР роман всё равно будет издан: «рукописи не горят».
Мне кажется, что Пелевин — это самое большое и новое явление, куда большее, чем, к примеру, «дело ЮКОСа». Но Пелевин весь: и метод его, и тексты, и культ, и стратегия поведения. А просто одни тексты — тарабарщина среднего писателя. Однако демиург Пелевин, художник, куда масштабнее писателя Пелевина. И ошибка писателя в диагнозе всё равно приводит к верному диагнозу художника.
Поведение автора — теневая часть текста. То, что в тексте не сказано, но присутствует. Ну как в «Мастере и Маргарите» не высказана, но присутствует уверенность Булгакова, что этот «непроходной» роман всё равно будет издан в СССР. Потому что «рукописи не горят»
Совсем недавно я назвал бы Айтматова, Астафьева и, конечно, Лема… Но уже поздно. Лично я бы отметил Фазиля Искандера за «Сандро из Чегема» — за какую-то великую человечность. И Валентина Распутина за «Живи и помни»: за то, что сугубо русский «деревенский» роман вывел на высочайший уровень экзистенциальной европейской прозы.
Вы спрашиваете, зачем нужен фундук, когда есть арахис. Мне кажется, сам вопрос не имеет особенного смысла кроме, конечно, культурно-полемически-тренировочного. Можно спорить очень долго, но в данном случае я сторонник простого и тупого ответа: не нравится — не смотрите.
Я во многом мог бы вам возразить. Например, что Служкин — не «милый выпивоха». Или, скажем, желая, чтобы роман читали, я вовсе не являюсь противником того, чтобы роман смотрели или слушали. Кстати, я посмотрел спектакль Максима Кальсина по «Географу» — и меня самого впечатлило, будто не я писал роман. Можно спорить по поводу Хабенского: «популярный артист сыграет как сможет» звучит у вас незаслуженно пренебрежительно. И ещё: законы восприятия текста и фильма разные, так что «уполовинивание» первоисточника — не аргумент за или против. Или: я не считаю «Собачье сердце» адекватной экранизацией, потому что, на мой взгляд, фильм куда совершеннее повести. Ну и так далее.
Помимо разных субъективных мнений экранизация имеет и вполне объективный смысл: в нынешней культурной ситуации на плаву удерживаются лишь те произведения, которые экранизируют. Увы. В этом не я виноват. Говоря обобщённо, современный роман должен иметь потенциал для разных версий себя самого. Он должен быть способен существовать в виде фильма, спектакля, аудиокниги, компьютерной игры, реального квеста, какого-нибудь косплея. Словом, роман должен быть интерактивным.
Противопоставления «читать — смотреть» вообще не существует. Лично я, к примеру, с удовольствием смотрю экранизации произведений именно своих современников, хотя уже получил удовольствие от чтения книг и не нуждаюсь в растолковании. Но просмотр делает книгу как-то вдвойне интереснее, показательнее, убедительнее. Как ни странно, получаются в основном отличные или неплохие фильмы: «Казус Кукоцкого», «Дозоры», «Охота на пиранью» и «Охота на изюбря», «Статский советник», «Чужая», «Generation П», «Похороните меня за плинтусом» и другие. По-моему, надо снять уж о-о-очень плохой фильм, чтобы отвратило от книги, но и тогда плохая экранизация как повод для нечитания — аргумент лишь для совсем простаков.
Современный роман должен иметь потенциал для разных версий себя самого. Он должен быть способен существовать в виде фильма, спектакля, аудиокниги, компьютерной игры, реального квеста. Словом, должен быть интерактивным
К жанровым произведениям я отношусь хорошо, когда в них выдержаны каноны жанра. Хотя конкретно женские романы я не читаю и читать не буду. Но это не значит, что они — ерунда. К Франсуазе Саган я отношусь с некоторым скептицизмом. Для меня она — «Толстой для бедных». Зачем мне читать Толстого в экономварианте, если мне вполне по силам полноценный? И я бы не причислял Саган к женской прозе. Она не жанровая писательница, во всяком случае самые известные её вещи типа «Немного солнца…».
Я понимаю. Но увы. На мой взгляд, заменять мат для Моржова было нельзя. Когда всякие поганцы вокруг Моржова матерятся, а Моржов говорит: «Едрит вашу на кочерыжку!» — это неубедительно в сравнении с поганцами. А если и поганцам дать подобную речь, то это неубедительно вообще. Мат — действительно речь. Есть замечательная книга культуролога и филолога Вадима Михайлина «Тропа звериных слов», где автор объясняет, что в человеческой культуре в разных локусах используются разные языки. Поясню, очень упрощая. В пространстве дома люди говорят ласково, сюсюкают. В публичном пространстве говорят официально или с пафосом. А в пространстве брани, войны, охоты — бранятся. Так, к примеру, два профессора-филолога на рыбалке вдруг начинают материться «для души» — что случилось? Деградировали? Нет. Просто они сейчас находятся в пространстве войны, охоты и говорят на языке этого пространства — матом. И проблема мата — проблема скорее социальная, чем культурная. Наша жизнь превращена в сплошное пространство войны, вот все и начали материться. Ужасно не то, что Моржов матом отвечает на мат, а то, что детский лагерь «Троельга» в «Блуде» — пространство войны, потому там и матерятся все, кто может воевать.
Проблема мата — социальная, а не культурная. Мат — язык войны. Ужасно не то, что в романе матерятся школьники, а то, что в жизни школа стала пространством войны
Соотношение подлинного и неподлинного везде, наверное, примерно одинаково. Но в провинции живому реализоваться куда труднее: нет ресурса. И сильнее душит мертвечина, прущая из столицы. Дело в том, что в культуре подлинное всегда создаёт своё пространство, а неподлинное занимает чужое. Подлинное претендует на место под солнцем, а неподлинное — на лидерство.
В культуре подлинное создаёт своё пространство, а неподлинное занимает чужое. Подлинное претендует на место под солнцем, а неподлинное — на лидерство
Значительность писателя определяется многими факторами. Размер аудитории — да, важен, однако аудитория у Донцовой гораздо больше, чем у Пелевина. Производство мемов — тоже важно, хотя в этом вопросе трудно добиться объективности. О влиянии Пелевина на читателей я бы говорил с осторожностью: упоминают Пелевина много, но что, собственно, говорит Пелевин последними романами — никто не понимает. Влияние на аудиторию, которая тебя не понимает, — это феномен Кашпировского, то есть социально обусловленная потребность в иррациональном гуру.
Мне представляется, что Пелевин просто обыгрывает трюизмы в формате бреда. Но! Пелевин изобрёл новый метод художественного анализа. Можно соглашаться или не соглашаться с выводами, полученными этим методом, можно уметь или не уметь им пользоваться, но метод существует объективно. После Пелевина писать так, как до Пелевина, уже нельзя. В любом случае надо оглядываться: не будет ли метод Пелевина более эффективен, чем твой, при анализе ситуации, которую ты выбрал в качестве репрезентативной. В каком-то отношении метод Пелевина и произведения Пелевина можно уподобить проекции 3D: фильм «Аватар» — обычное кино, но проекция революционна.
Полностью с вами согласен. Не всякая уникальность талантлива. И часто отсутствие таланта маскируют уникальностью. Это я не про Пригова, а вообще; с творчеством Пригова я не знаком. Мне сложно определить метод Пелевина в виде некой формулы, но его можно как-то обобщить в виде набора качеств. Авторская эгоцентричность, сарказм, конспирология, оперирование феноменами андеграунда и поп-культуры, парадоксальность, псевдобуддистские концепты (которые скорее продукт виртуальной реальности), синтез сюрреализма и треша. Пока Пелевин занимался литературой, а не мантрами для креативного класса, он брал какое-либо явление и прогонял его через мясорубку своего метода: получался смешной фарш. Пользы никакой, но прикольно. Суть была в следующем: если какая-то тема пролезает сквозь мясорубку Пелевина, значит, эта тема — фальшивка. Мясорубка Пелевина настроена на перемалывание фальшивок эпохи. А для других писателей появился инструмент определения собственных тем: избегай тех, которые не устоят против мясорубки Пелевина. Вот поэтому писать после Пелевина так же, как до него, уже нельзя.
Талант всегда уникален, поэтому его отсутствие можно замаскировать уникальностью. Но не всякая уникальность талантлива
Литература — вербальная основа культуры. Это аксиома. Литература не умрёт, и ничего с ней не сделается, хотя, скорее всего, она станет занятием куда более элитарным и менее заметным, чем раньше.
XXI век — век виртуальности. Виртуальность как таковая есть сюжет. Потому литература становится важнее вдвойне. Суть новой эпохи составляет работа с информацией, и это гуманитарная задача. Любая успешная новация в первую очередь есть стратегия, лишь потом уже всё остальное; стратегия же феномен гуманитарный, и литература — испытательный полигон и антология стратегий. Словом, литература в постиндустриальном мире будет занимать ту нишу, которую в индустриальном мире занимала математика.
Я долго колебался в отношении к электронным библиотекам, а сейчас определился: пиратство — зло. Оно убивает литературу как профессиональную деятельность: не позволяет писателю капитализировать свой труд. Автор не может заработать своими произведениями. Следовательно, он пишет лишь в свободное от заработка время — и пишет гораздо меньше. Или вообще бросает это занятие.
Можно оценивать пиратство как угодно, но правильнее спрашивать у производителя, как он желает поступить с плодами своего труда: хочет продавать или хочет дарить? А пираты не спрашивают писателя, выставляя его произведение на всеобщий доступ. Пираты говорят о свободе доступа к текстам — но ведь эту свободу никто не отменял, за неё просто брали плату.
Впрочем, все эти вопросы в Европе и США уже обсуждены и решены: там наказывают за воровство.
XXI век — век виртуальности. Виртуальность как таковая есть сюжет. Поэтому литература останется важна. Но в постиндустриальном мире она будет занимать то место, которое в индустриальном мире занимает математика
Меня регулярно спрашивают о моём отношении к трудам Фоменко с Носовским и к трудам Гумилёва. Я очень уважаю «Новую хронологию». Меня совершенно не убедила идея, что некие злодеи переписали и клонировали всю мировую историю. Но мне кажется, что Фоменко и Носовский нащупали важный механизм истории — какую-то её цикличность, архетипичность. Однако интерпретировали своё открытие в виде конспирологического opus magnum. Такая интерпретация порождена культурной ситуацией постмодерна, а не традиционным научным подходом. Это «Код да Винчи» в формате учебника истории. Но работа, безусловно, выдающаяся.
М-м… Даже не знаю. Ведь многие фантасты верят (именно сами верят, а не просто пишут) в летающие тарелки, параллельные миры, метампсихоз и телепортацию, предшествующие цивилизации, масонов, реинкарнацию, оборотней и прочее-прочее. Это, конечно, не чистая вера в бога, но и не атеизм. Добавьте зацикленность на «создании миров», что есть перверсия сектантского сознания… В общем, может быть, фантасты и не верят в бога традиционных конфессий, но у них в голове каша, и атеистической трезвости ждать не приходится.
P.S. В советское время из «Соляриса» Лема убирали размышления о том, что океан планеты Солярис — это бог. Лем — эталонный атеист, позитивист, рационалист. Но сама возможность разговора о боге на примере реального физического объекта говорит о том, что фантасты, в отличие от Лапласа, «в этой гипотезе нуждаются». Проблема бога и религии в мире хайтека и новых философских систем гениально подана в романе Сергея Павлова «Волшебный локон Ампары».
Великий учёный Лаплас говорил о боге, что «в этой гипотезе он не нуждается». Писатель-фантаст — тоже рационалист, но в этой гипотезе почему-то нуждается
Я много читал Сорокина, хотя такое ощущение, что не читал, — так яростно его ругают, а я не понимаю за что. Сорокин, конечно, порой антиэстетичен, но эта отвратительность «программна». Если невыносимо, то не следует читать, однако категория меры для прозы Сорокина неприемлема. Он, безусловно, постмодернист и технически куда изощрённее Пелевина. Обзывать его — нелепо, а защищать — очень сложно.