Я невольно задрал голову и взглянул на солнце. Оно плавало в жаркой голубизне, как крупный желток. Не только градовой тучи — ни одного облачного обрывка не было на небе. Но ощущение леденящего холода не проходило. В чем дело? Ну конечно же — Курасов. Опять он пришел, пришел и лег прямо на тротуар, желтый, как паркет, с обострившимися, туго обтянутыми пергаментной кожей скулами и со свинцовыми искусанными губами. Я боюсь наступить на его лицо… Оно же здесь, под ногами… Я даже сошел на мгновение на мостовую, а его лицо опять впереди, и я не могу ни обойти, ни перешагнуть через него. Курасов х о т е л себя убить. Трудно даже вообразить себе такое. Расстегнуть рубашку и видеть в зеркале свою голую, то вздымающуюся, то опадающую грудь. Нащупать ладонью сердце. Несколько секунд держать ладонь чуть пониже левого соска и ощущать, как в нее стучится сердце. И знать, что еще через секунду страшный, разрывающий, громовой удар оборвет этот стук и ты упадешь и уже не будешь Андреем Курасовым. Никем не будешь. Бр-р-р… Я, наверное, не очень-то боюсь смерти. Ведь тогда, когда мы с Кухаруком отстреливались от бандитов, я же совсем не думал, что меня могут убить. Некогда было думать и бояться. Только стрелять, только стрелять! Так, видно, и на войне. Некогда там думать о смерти. А Курасов думал о ней беспрерывно, много дней, много ночей и носил ее в портфеле, тяжеленькую, с удобной шершавой рукояткой, завернутую в газету. Привыкал, что ли?
Хорошо, что Андрею не помогло даже зеркало. Только оцарапал сердечную сумку и теперь лежит у Склифосовского. Сказали, что непременно поправится. И опять я его не навестил! А ведь уже три дня собираюсь, и даже груш хороших купил. Такие темно-бронзовые бере. Пришлось их самому съесть, — стали подгнивать. Ух как запахло грушами! На всё общежитие. Пойду к Курасову сегодня. Обязательно. И принесу груш.
Пришел в ЦК минут за пятнадцать до заседания. В комнате, где помещалось Центральное бюро, застал одного Мишу Зака. В извечной своей черной толстовке (пионерский галстук шел ей, как корове седло), наш знаменитый методист, горбоносый, очкастый, сосредоточенный, едва кивнул головой в ответ на мое приветствие.
— А где Шура? — спросил я.
— М-м-м… — сказал Зак.
— А Нюра? — поинтересовался я еще.
— М-м-м-м… — сказал Зак и ожесточенно заскрипел пером.
— Зорин сегодня не может. Так что сообщение сделаю я.
— М-м… — начал Зак. Положил ручку и хмуро посмотрел на меня сквозь очки. — Что же из этого следует?
— Ничего… просто так, — растерянно пробормотал я.
— У тебя просто так, а у меня, — он взглянул на огромные часы, целый будильник, вправленный в кожаный браслет, — всего двенадцать минут, чтобы дописать проект. Можешь помолчать?
Я хотел обидеться, но Зак уже склонил свою лохматую голову над бумагами и вгрызся в кончик ручки, словно то была куриная косточка. На меня — ноль внимания. Сухой ты человек, товарищ Зак!
Я вышел из ЦБ и носом к носу столкнулся с Мильчаковым.
— О, Муромцев… Где ты пропадаешь?
— Здравствуй, Саша! — радостно воскликнул я, пожимая его руку. — В КИМе, конечно. Геминдер меня так нагрузил. Ну, и в детском бюро… Сегодня вот доклад буду здесь делать.
— В общем, растешь и крепнешь. — В небольших серых глазах Мильчакова таилось тепло. — Я бы хотел поговорить с тобой. Заходи после заседания.
— Хорошо, Саша. Обязательно зайду.
Он кивнул головой и неторопливо зашагал по коридору, невысокий, плотный, в синем шевиотовом пиджаке. Генеральный секретарь Цекамола — Александр Мильчаков. Мой партийный поручитель, мой, так сказать, крёстный — Саша.
Встреча и предстоящий разговор с Мильчаковым очень меня обрадовали. Ведь это лишь благодаря его содействию я попал в КИМ. И мне хотелось выложить Саше всё, что накопилось за эти месяцы у меня в душе. Давно хотелось, только неудобно было отнимать у него время своими личными делами. Но уж коли он сам позвал… Я тут же решил, что перво-наперво расскажу ему ужасную историю с Андреем Курасовым.
Я закурил папиросу и стал медленно прохаживаться по коридору, думая о Курасове и Мильчакове, а потом только о Мильчакове. Да, мне здо́рово повезло, что я подружился с этим превосходным человеком. Саша стал для меня старшим братом, хотя сам он этого, конечно, не подозревает. Старший брат, на которого я полагаюсь во всем, которому могу рассказать о самом главном, зная наверное, что получу верный ответ и добрый совет.
Таких людей в моей жизни только двое: он и Оскар Тарханов.
Тарханов занял важное место в моей жизни несколько лет назад. Я приехал из Тулы, чтобы доложить Центральному бюро юных пионеров о работе первого отряда, созданного в Туле. Кроме знакомых мне московских пионервожатых — Вали Зорина, Яши Смолярова, Миши Стремякова и Оси Черня, секретаря бюро (он, как я выяснил, двоюродный брат нашего Сама), — на заседании присутствовал какой-то паренек с тонким красивым лицом, в белой фуфайке. Он сидел на подоконнике, болтал ногами и задавал мне довольно ехидные вопросики. В конце концов я не на шутку обозлился и потребовал от Оси призвать к порядку незнакомца. Тут все принялись хохотать, а я еще больше обозлился и даже стукнул кулаком по столу. Ну и оказалось, что парень, сидевший на подоконнике, — секретарь Цекамола и председатель Центрального бюро юных пионеров Оскар Тарханов.
Знаменитый «Сергей», руководивший во времена Врангеля подпольным большевистским комитетом в Крыму, неуловимый Сергей, так ловко водивший за нос врангелевскую контрразведку, отважный Сергей, жестоко расправлявшийся с провокаторами и предателями, выслуживавшимися перед «черным бароном».
Я узнал, что Тарханов, работая в крымском подполье, скрывался под личиной бойскаута. И я отлично представлял себе, как этот невысокий изящный юноша, с большими глазами цвета каленого ореха и мягкими волнистыми волосами, бесстрашно ходил по улицам Симферополя в защитной блузе с желтым шейным платком и в широкополой стетсоновской шляпе. А голова его была оценена чуть ли не на вес золота, и начальник врангелевской контрразведки полковник Климович расставлял по всему Крыму хитроумные капканы и ловушки, чтобы захватить неуловимого большевика.
Оскар стал моим другом. До сих пор не понимаю, что интересного нашел он тогда во мне, пятнадцатилетнем подростке, свыше всякой меры увлеченном пионерской работой! Сразу же после заседания Центрального бюро, на котором я здорово распетушился, Оскар затащил меня к себе в гостиницу «Люкс», и мы проговорили с ним до поздней ночи, потом спали на одной кровати, а утром я уезжал в Тулу, просто захлебываясь от гордости, — мне подарил свою дружбу Оскар Тарханов! Нет, то не было у него случайное, внезапно вспыхнувшее и скоро забытое чувство симпатии старшего к младшему. На мое чувство восхищенной мальчишечьей любви и глубочайшей преданности Тарханов отвечал неизменным теплым вниманием. Он интересовался мною не только в часы редких встреч, когда я по своим пионерским делам приезжал в Москву и старался во что бы то ни стало повидаться с Оскаром. Он следил за моей жизнью, за моими поступками, отвечал на мои длинные восторженные письма и в конце концов рекомендовал меня для работы в Ленинграде. А к этому времени он сам, выбранный на VI съезде комсомола почетным комсомольцем, перебрался в Ленинград и был направлен на партийную работу на знаменитый «Красный путиловец».
Почти каждый свободный вечер я проводил у него в «Астории», где тогда размещалось общежитие партийных работников Ленинграда.
В небольшой комнате, в которой Оскар жил со своей женой Милочкой, всегда было полным-полно народу. И хотя, надо полагать, у Тарханова хватало всяких дел (он писал историю КИМа и делал это только в ночные часы, потому что по десять — двенадцать часов проводил на заводе), он ни разу не сказал мне «я занят» или «мне сегодня некогда», а щедро отдавал мне короткие часы своего вечернего отдыха.
Очень мягко, я бы сказал — деликатно, расширял он мои политические горизонты, давая понять, что пионерская работа, при всей своей значительности не может и не должна подменить собою всё то, что предстоит сделать парню с комсомольским билетом.
В 1925 году он рекомендовал меня в кандидаты в члены партии, сказав при этом: «Я верю тебе, как самому себе. Верю в твою душевную чистоту, неподкупность и горячий комсомольский энтузиазм. Если ты будешь работать в партии так, как работал с пионерами, толк из тебя получится несомненно!»
Потом, как это часто случается в жизни, наши пути-дороги разошлись. Вернее сказать, дорога, по которой пошел Тарханов, увела его из Ленинграда — и, значит, от меня — на тысячи километров. Партия послала его в Китай, где он и пробыл два года, участвуя в революционной борьбе коммунистов и комсомольцев Шанхая, Нанкина и Кантона.
Как я бывал счастлив, когда почтальон приносил мне желтый узкий конверт с яркими марками, на которых извивались драконы или добро и открыто глядел Сун Ят-сен.
Иногда письма Оскара были подробными, интересными, как рассказ. Читая их, я как бы ощущал на себе пламенное дыхание грандиозной революционной битвы, кипящей за Великой китайской стеной.
Иногда по тонкой прозрачной бумаге пробегало лишь несколько торопливых строк:
«Как видишь, Митя, пока еще жив и надеюсь раньше или позже — сие от меня не зависит — пожать твою благородную лапу».
Сейчас Оскар учится в Институте красной профессуры и пишет книгу рассказов о Китае. Я уже знаю, как она будет называться: «Китайские новеллы». Оскар читал мне некоторые рассказы. Ничего не скажешь, здорово! Будто написаны они не профессиональным политиком и комсомольским вожаком, а настоящим писателем — Либединским или Лавреневым. Он одобрительно, но и чуть-чуть иронически отнесся к перемене в моей судьбе: «Ну вот и выскочил из пионерских штанишек. Работаешь в КИМе? Что ж, это неплохо, если в конце концов добьешься живой работы в стране. Опасайся одного — чтобы не засосал аппарат, а то выйдет из тебя молодой старичок с портфелем под мышкой, и будешь ты оглядываться по сторонам — как бы чего не вышло». Я сказал Оскару, что мечтаю о подпольной работе, чтобы было трудно, опасно и рискованно. Ласковая и чуть насмешливая улыбка тронула его маленький, как у девушки, рот. «Будет тебе белка, будет и свисток! Только не столь, может быть, скоро, как ты рассчитываешь». И, хлопнув меня по плечу, закончил своей любимой поговоркой: «А ты говоришь — купаться!»
Много позже, и как-то неожиданно, в жизнь мою вошел Александр Мильчаков.
После XIV партийного съезда, в январе 1926 года в Ленинград приехала группа членов Центрального Комитета партии, в которую входили товарищи Орджоникидзе, Калинин, Киров, Петровский, Микоян, Андреев, Шверник и другие. Им предстояло разъяснить Ленинградской партийной организации суть решений съезда и помочь ошибающимся, запутавшимся в оппозиционной демагогии коммунистам выйти на прямой ленинский тракт. А так как среди ленинградских комсомольцев насчитывалось немало ребят, поддавшихся на уговоры Зиновьева и его присных, то в Ленинград приехало также несколько членов Цекамола: Соболев, Косарев, Мильчаков, Сорокин, Жолдак, Ханин, Матвеев, Лебедев и другие.
И вот на одном из собраний комсомольского актива слово получил член ЦК Мильчаков. Десятка три активистов-зиновьевцев, расположившихся в задних рядах, стали истошно вопить: «Долой! Долой с трибуны! Не хотим слушать варяга!» При этом они с грохотом передвигали стулья и свистели так, что в зале стоял страшный гвалт.
Светловолосый коренастый паренек стоял на трибуне, намертво охватив пальцами ее края, и спокойно ждал, когда глотки разбушевавшихся крикунов запросят пощады. Нагнулся чуть вперед, широко улыбнулся и спросил: «Нашумелись? Может быть, хватит?» Удивительный голос был у этого незнакомого мне парня: высокий, мягкий и в то же время необыкновенно звучный — словом, как говорят о певцах, от природы поставленный голос.
Я знал почти всех признанных комсомольских «говорунов», но такого блестящего оратора слышал впервые. Я не знал тогда, что его называют «Сашей-златоустом» и что он считается лучшим комсомольским оратором. Я только слушал, слушал напряженно, боясь пропустить хоть бы одно сказанное им слово, и сердито оглядывался на уже совсем редкие выкрики в задних рядах.
Мильчаков говорил спокойно, очень ясно, но каждая фраза его речи была подогрета огнем задора и убежденности. Он обращался к нам, сидевшим в зале, к своим товарищам, активистам славного комсомольского племени, обращался ко всему залу, но каждому, наверное, казалось, что он обращается именно к нему. Во всяком случае, мне так казалось, и я старался встретиться с ним взглядом, невольно копировал его ироническую усмешку и гневно сжимал кулаки. Эх, если бы научиться когда-нибудь говорить так, как он!
И думаю, в тот вечер у многих вдруг приумолкших крикунов заныло сердце. Уж очень убежденно и доходчиво говорил Мильчаков о том, что так запутывали «вожди» ленинградской оппозиции.
Через несколько дней я случайно встретился с ним в Смольном, куда пришел вместе с Юркой, чтобы получить направление в ЦК.
Меня с ним познакомил Леня Криволапов — новый председатель Северо-Западного бюро юных пионеров.
«Вот этот лихой парень, Саша, — сказал Криволапов, указывая на меня, — собирается дать стрекача из Ленинграда. Ему, видишь ли, надоел красный галстук». — «Да при чем тут галстук, — огрызнулся я. — Ты просто злишься, что я помимо тебя действую».
Саша взял меня под руку: «Ты не поладил с Криволаповым? Зря. Он дельный парень». — «Да я его второй раз в жизни вижу. Просто, понимаешь ли, мне необходимо уехать. А он возражает». — «А причина действительно серьезная?» — Мильчаков довольно крепко придерживал меня за локоть, а коридор в Смольном такой длинный, что хоть на велосипеде разъезжай! И я не очень связно стал рассказывать о нашей дружной троице, о Юрке-командоре и о том, что мы решили никогда не разлучаться, а вот теперь Юрка уезжает, и как же мне быть.
«А он, этот Юрка, причастен к оппозиции?» — спросил Мильчаков. «Ну как же. Самый заядлый», — поспешно подтвердил я. «А ты?» — «Что я?» — «Ты, тоже Зиновьева поддерживаешь?» — «Да ты что! Юрка политик, а я ведь с пионерами…» — «Пионеры, Муромцев, тоже политика. И большая», — сказал Мильчаков.
Но он не стал уговаривать меня оставаться в Ленинграде. Даже наоборот. Заговорил о Северном Кавказе: «Интересный край! Горские племена, казаки… Ты слышал что-нибудь о шариате? Дагестан, Чечня… Помнишь Шамиля? Он поднял зеленое знамя пророка. Так вот, нам еще предстоит многое сделать, чтобы сокрушить твердыню шариата. И начинать надо с маленьких горцев. Пусть захотят носить пионерские галстуки. Не зеленого, а красного цвета. Разве это не настоящее дело для молодого парня? Как ты думаешь?» Я загорелся: «Вот бы туда!» — «А ты попроси, может и пошлют».
Мы еще долго прохаживались по коридору, и я рассказывал Мильчакову о том, как организовывал в Федяшевском детдоме под Тулой Детскую коммунистическую партию, как потом пришлось схлестнуться со скаутами, поднявшими голову при нэпе, и о своей работе в Ленинграде. И я был так благодарен ему за то, что он правильно меня понял, что, прощаясь, чуть не раздавил ему руку своим «железным» пожатием и сказал: «Классный ты оратор, товарищ Мильчаков, вот в чем вся штука. Я ведь твою речь на активе слышал». Мильчаков засмеялся: «Думаешь, кое-кого убедил?» — «А то как же. Сперва они такой шум подняли, а потом, смотрю, поутихли. Даже Юрка и тот в лице переменился».
Ведь вот как случается в жизни: поехал я не куда-нибудь, а на Северный Кавказ. Словно в воду глядел товарищ Мильчаков, когда говорил со мной в Смольном. А может, я и выбрал Северный Кавказ именно потому, что Саша мне о нем сказал.
Работая в крайкоме комсомола, я постоянно слышал имя Мильчакова, — он ведь раньше был секретарем Юго-Восточного бюро ЦК РКСМ, — и узнал о нем много интересного. Подвижный, общительный, неутомимый, всегда сохранявший хорошее настроение, он мотался по всему краю, выступал с зажигательными речами, дружески беседовал с каждым комсомольцем, который нуждался в его совете.
Крайкомовцы, принявшие меня в свою дружную семью, отнеслись ко мне неплохо. Но мне почему-то казалось, что они не вполне мне доверяют, — почему это Муромцев уехал из Ленинграда, да еще с путевкой ЦК ВКП(б)? Может, и он придерживается оппозиционных взглядов и только до поры до времени скрытничает? Я уже начинал понимать, что вся эта романтическая история трех мушкетеров, поклявшихся всегда быть вместе, серьезно восприниматься не может. А тут еще разочарование в Юрке и, что скрывать, щемящая тоска по Ленинграду, с которым я так легкомысленно расстался. Короче говоря, я чувствовал себя не в своей тарелке и очень нуждался в дружеской поддержке.
Вот тогда-то я и написал первое свое письмо Мильчакову. Почему именно ему? Ведь мы были едва знакомы и, скорее всего, он давным-давно забыл парня в пионерском галстуке, который несколько месяцев назад встретился с ним в Смольном.
Мильчаков жил в Харькове. Он был избран первым секретарем Центрального Комитета комсомола Украины, и, надо полагать, дел у него было выше головы. Так как же, писать или не писать? Убеждая себя, что письмо мое если и будет прочитано, то останется без ответа, — только и забот у товарища Мильчакова разбираться в личных переживаниях заблудившегося в трех соснах комсомольца! — я всё же написал ему. Огромное письмо, на десяти страницах. Теперь-то я уж не помню, что́ я ему писал. В общем, не письмо, а SOS. Бросил его в ящик, как камень в колодец, и дал себе слово не думать о нем. Прошла неделя, и, конечно, никакого ответа мне не пришло. Ну и что ж, иного я и не ожидал. Уехал на три дня в Новочеркасск, а когда возвратился, меня ждал великолепный сюрприз. Управделами зашел в краевое бюро, держа на ладони довольно толстый конверт: «А тебе тут, Муромцев, личный пакет от товарища Мильчакова». Я выхватил у него из рук заказное письмо и торопливо вскрыл конверт.
Ого! Из конверта вывалилось несколько листочков, густо исписанных характерным, очень четким прямым почерком.
«Здравствуй, Муромцев. Прости, что несколько задержался с ответом…»
Мне почему-то не хотелось читать письмо при людях, и я, сложив листочки и спрятав их в карман, выбежал из комнаты и стал метаться по коридору в поисках укромного угла. Но во всех комнатах было полным-полно, так что пришлось выйти на площадку и прочесть письмо, сидя на лестничных перилах.
Очень хорошее письмо написал мне Мильчаков. Писал настоящий товарищ, даже, может быть, друг, кровно заинтересованный в моей судьбе. Мильчаков писал, что он отлично понимает мое состояние: новая обстановка, новые люди, требуется время, чтобы прижиться и найти друзей. «Не печалься о Юрке. Ты же сам называешь его перевертышем. Очень точная характеристика!» Он советовал мне сохранять боевой комсомольский дух, загрузить себя практической работой — вот и не останется времени на тоску по Ленинграду.
«У тебя нет никаких оснований жаловаться на недоверие товарищей из крайкомола, — писал он. — Тебе поручена работа большой важности — организация и воспитание юных пионеров в духе коммунизма. И тебя назначили заместителем председателя краевого бюро. Тебе полностью доверяют. Что же касается твоих «внутренних ощущений», то это, прости меня, Муромцев, попросту глупо. Ленинградских ребят ценят и уважают».
И дальше он, как бы между прочим, описывал случай из его собственной жизни. Оказывается, незадолго до III съезда комсомола Мильчакова отозвали в Москву и назначили заведующим школьным отделом ЦК.
Сколько же лет ему тогда было? Я посчитал, оказалось — семнадцать. Вот здо́рово! Как раз столько же и мне.
Но школьный отдел довольно скоро расформировали, и Мильчаков отправился в Челябинск для работы инструктором в каком-нибудь уезде. Является, значит, вчерашний чекист в Челябинский губком. Ну, ребята, конечно, обрадовались, — сила! «Давай, Саша, оставайся-ка в губкоме». — «Нет, братцы, не могу, — наотрез отказался Мильчаков. — Во-первых, надо честно выполнять решение ЦК, а во-вторых, мне и самому хочется в глубинке поработать, поглядеть, как там наши ребята воюют».
Его не страшила никакая работа, и, зашив в подкладку старой шинели партийный и комсомольский билеты и письмо губкома РКСМ (кулацкие банды еще не сложили оружия), он на попутных подводах добрался до далекого Верхнеуральска и пошел колесить по проселочным дорогам и лесным тропинкам от станицы к станице, от поселка к поселку.
Доклад о текущем моменте, вовлечение в комсомол новых членов, сбор железного лома, организация ликбеза и драматического кружка — чем только не занимался инструктор укомола, острый на язык, никогда не унывающий Саша.
Прочел я письмо Мильчакова раз и другой, и всё как-то стало на свои места, и я сразу же попросил, чтобы меня направили куда-нибудь подальше, в Чечню или Ингушетию, в горные аулы, где чадра встречалась куда чаще, нежели пионерский галстук.
Я, конечно, поблагодарил Сашу за письмо. Он вновь мне ответил. Интересовался, чем я занимаюсь, освоил ли уже округа и автономные области Северного Кавказа. Так завязалась наша переписка, которой я очень дорожил. А вскоре я увиделся с ним еще раз.
Мильчаков приехал в Ростов, чтобы выступить на краевом комсомольском активе. Я сидел в переполненном зале клуба совторгслужащих и напряженно вслушивался в слова, падавшие в зал. Они слетали с трибуны, живые, яркие, как искры. Да, вот когда я понял, почему Сашу прозвали «златоустом».
Несколько сот парней и девушек, собравшихся в зале, были захвачены, заполнены, стянуты в единую тугую пружину страстной и образной речью Мильчакова. И, когда он кончил, мы поднялись со своих мест и запели: «Вперед, заре навстречу…»
Мы готовы были идти вперед, навстречу этой заре, идти безостановочно, не боясь никаких трудностей и презирая опасности.
После доклада Мильчакова окружили его старые друзья по работе. Я стоял в стороне, не решаясь подойти к разговаривающим. И вдруг услышал высокий звонкий голос Мильчакова: «А почему я не вижу Муромцева? Разве его не было на активе?»
— Вот он я! — завопил я что есть мочи и, работая плечами и локтями, пробился сквозь плотную толпу окружавших его ребят.
— Здравствуй, Муромцев, — сказал он приветливо. — А я уж думал, что ты в командировке или, чего доброго, болен.
— Да что с ним сделается! — заикаясь воскликнул Коля Евсеев и здо́рово хватил меня по плечу огромной своей ручищей. — Он же у нас б-боксер и вообще м-м-молодчик.
— Ты надолго приехал? Мы с тобой еще встретимся? — взволнованно спрашивал я Мильчакова.
— Уезжаю завтра, но встретимся обязательно. Скажем, в девять утра, у меня в номере.
Ровно в девять утра я постучал в дверь правительственного номера, в котором остановился Мильчаков.
— Люблю точность, — сказал Саша. — А я уже заказал завтрак. Садись и рассказывай.
Далеко не все люди умеют слушать. Начинаешь что-нибудь рассказывать, а они перебивают, потому что им совсем неинтересно слушать то, что не имеет к ним прямого отношения. Или только делают вид, что слушают. Так сказать, из любезности. И глаза становятся как у снулого судака. А вот Мильчаков умел слушать. Прихлебывая чай, посветлевший от лимона, он чуть заметно кивал головой и задавал редкие наводящие вопросы. Я рассказывал ему и о делах пионерских, и об организации интернациональной комиссии по связи с зарубежным комсомолом, и, не без гордости, о том, что председателем комиссии назначили меня.
— Вот теперь я вижу, что ты полностью акклиматизировался. Да я и не сомневался. Евсеев писал, что ты оказался дельным парнем.
Вот что! Мильчаков, значит, не только переписывался со мной, но и специально интересовался, как я работаю! Тогда я решился…
— Есть у меня к тебе одно дело, Саша, — начал я неуверенно. — Но прямо не знаю, как об этом сказать.
— А так прямо и скажи. Попроще.
— Понимаешь, у меня кончается кандидатский стаж. Надо переводиться в члены партии. Сложная история…
— Что тут сложного? Подавай заявления, возьми рекомендации. Одну рекомендацию ты можешь получить от меня.
— Но ведь ты меня плохо знаешь, — растерянно сказал я.
— Лучше, чем ты думаешь.
Он придвинул к себе блокнот и обмакнул перо в большую чернильницу с осклабившимся бронзовым медведем на крышке. Написал несколько строк, тщательно промокнул и с треском вырвал листок из блокнота:
— Вот. Я доверяю тебе, Дмитрий. Ты будешь хорошим коммунистом и…
— Я не подведу тебя, Саша, никогда не подведу, — бормотал я, держа в руках рекомендацию Мильчакова. — Можешь не беспокоиться… Вот честное слово!
— Не то ты говоришь, Муромцев, не по существу. Разве главное в том, что кандидат партии Муромцев не подведет члена партии Мильчакова? Я не стал бы рекомендовать тебя, если бы сомневался в твоей политической честности и в преданности нашему делу. Не мне, а самому себе должен ты дать честное слово, что до конца дней своих будешь с партией и с народом.
— Буду, — сказал я, чувствуя, что ком подбирается к горлу, а глаза подозрительно пощипывает.
— Давай-ка попросим еще чаю, а то твой, наверное, совсем остыл, — сказал Мильчаков и, подойдя к двери, надавил кнопку звонка…
— Что ты тут делаешь?
Я вздрогнул. Шура Волков стоял против меня и удивленно меня рассматривал.
Я с трудом оторвался от своих мыслей:
— А что? Разве началась?
— Все собрались, ждут докладчика, а он, изволите ли видеть, смотрит в потолок и раскуривает.
— Да нет, она потухла, — сказал я и бросил окурок папиросы в урну.
Нюра Северьянова, тоненькая, стройная, в юнгштурмовке и в пионерском галстуке, похожая на вожатую звена, а не на председателя Центрального бюро, сделала мне строгое внушение за опоздание, а затем предоставила слово.