Это произошло в лагере особого режима. Зека Чичеванов, грабитель и убийца, досиживал последние сутки. Наутро его должны были освободить. За плечами оставалось двадцать лет срока.
Ночью Чичеванов бежал. Шесть часов спустя его задержали в поселке Иоссер. Чичеванов успел взломать продуктовый ларь и дико напиться. За побег и кражу ему добавили четыре года...
Эта история буквально потрясла меня. Случившееся казалось невероятным, противоестественным. Но капитан УВД Прищепа мне все объяснил. Он сказал:
— Чичеванов отсидел двадцать лет. Он привык. На воле он задохнулся бы, как рыба. Вот и рванул, чтобы срок намотали...
Нечто подобное испытываем мы, эмигранты. Десять, тридцать, пятьдесят лет неволи, и вдруг — свобода. Рыбы не рыбы — а дыхание захватывает...
Восемь эмигрантов из десяти мотивируют свой отъезд нравственными причинами. Мы выбрали — свободу.
А получили — свободу выбора.
Как это непривычно — уважать чужое мнение! Как это странно — дать высказаться оппоненту! Как это соблазнительно — быть единственным конфидентом истины!
Казалось бы, свобода мнений — великое завоевание демократии. Да здравствует свобода мнений! С легкой оговоркой — для тех, чье мнение я разделяю.
А как быть с теми, чье мнение я не разделяю? Их-то куда? В тюрьму? На сто первый километр? Может, просто заткнуть им глотку? Не печатать, не издавать, не экспонировать?..
Появляется в газете спорный материал. На следующий день звонки:
— Вы посягнули на авторитеты! Вы осквернили святыни! Нарушили, затронули, коснулись...
Еще раз говорю — нет святых при жизни! Нет объектов вне критики! Нет партийных указаний! Нет методических разработок! Нет обкомовских директив!
Читатель делает выводы — сам. И другого пути — нет. Вернее — есть. Через советское посольство и кассы «Аэрофлота».
Дальнейшее прошу напечатать жирным шрифтом:
Газета является независимой и свободной трибуной.
Эта трибуна предоставляется носителям разных, а зачастую и диаметральных мнений.
Редакция не всегда разделяет мнения авторов и несет ответственность лишь за уровень дискуссии...
В остальном — дело за читателем!..
Нелегкое это благо — свобода выбора. Помню, зашел я с матерью в кондитерскую лавку на Бродвее. Что-то ей не понравилось. Она и говорит:
— Хорошо бы в жалобную книгу написать. Или позвонить куда-нибудь...
— А может, — говорю, — просто зайти в другую лавку?..
«Новый американец» — молодое издание...
«Новый американец» — сравнительно молодое издание. У нас есть масса проблем: финансовых, творческих, организационных...
Что нас поддерживает? Уверенность в правоте начатого дела. Любовь к газетной работе. Доверие и энтузиазм читателей. И разумеется — благородная помощь коллег-журналистов.
Нас поддержали — «Континент», «Эхо», «Третья волна», «Русская мысль». Я мог бы назвать десятки славных имен...
В этой связи несколько обескураживает позиция, занятая руководством «НРС». Казалось бы, уважаемый печатный орган с многолетней высокой репутацией. Самая популярная русская газета в Америке. Процветающее коммерческое учреждение с миллионными оборотами...
Так логично и естественно было бы поддержать молодое издание. Или, как минимум, не препятствовать его свободному развитию.
Ведь читательские души — не картошка. А газета — не овощная лавка. Рассуждения вроде: «Это мои покупатели! Уходите из моего квартала!» — здесь неуместны...
Сначала руководство «НРС» отказалось дать условия нашей подписки. (Что, кстати сказать, незаконно.) После этого всем авторам «НРС» было объявлено:
«Тем, кто содействует новой газете, печататься в «НРС» запрещается!»
В общем: либо — либо! Кто не с нами, тот против нас! Долой инакомыслящих, к стенке, на рею!..
Тут хочется вспомнить момент из прошлого. В 76-м году меня напечатал «Континент». Затем — «Время и мы». Радио «Свобода» неделю транслировало мою повесть... Я тогда жил в Ленинграде. Исполнял мелкую безымянную халтуру для крупнейшего партийного журнала «Звезда». Редактор Холопов (негодяй высшей марки) знал, что я печатаюсь в «Континенте». Он сказал:
— Пока нет указания из Смольного — работай!
И я еще в течение года продолжал халтурить. Печатался одновременно в СССР и на Западе. Будучи выгнан из Союза журналистов. Будучи лишен всех иных заработков...
Вспоминается еще один эпизод. Когда-то я работал в партийной газете. Каждую неделю в редакцию приходил человек из обкома. Вынимал из портфеля список. Это был список тех, кого нельзя печатать. И кого нежелательно упоминать. «Булгаков, Ахматова, Мандельштам, Гумилев...»
Я не знаю фамилии этого человека из обкома. А имя Мандельштам будет жить, пока жив русский язык!..
И последнее. Когда-то я писал заявку на документальный фильм о Бунине. В числе других исходных материалов упоминались записки Андрея Седых[1]. Сценарий был запрещен. Редактор «Леннаучфильма» заявил:
— Вы бы еще Милюкова упомянули!..
Мне кажется, тут есть над чем подумать. Не правда ли?
Эх, Бунина нет. Вот бы ему пожаловаться...
Наши дети так быстро растут...
Наши дети так быстро растут.
Я вспоминаю детские ясли на улице Рубинштейна. Белую скамью. Подвернувшийся задник крошечного ботинка...
Мы идем домой. Вспоминается ощущение подвижной маленькой ладони. Даже сквозь рукавицу чувствуется, какая она горячая...
Меня поражала в дочке ее беспомощность. Ее уязвимость по отношению к транспорту, ветру... Ее зависимость от моих решений, действий, слов...
Дочка росла. Ее уже было видно из-за стула. Помню, она вернулась из детского сада. Не раздеваясь, спросила:
— Ты любишь Брежнева?
Я сказал:
— Любить можно тех, кого хорошо знаешь. Например, маму, бабушку. На худой конец — меня. Брежнева мы не знаем. Хотя часто видим его портреты. Возможно, он хороший человек. А может быть, и нет...
— Наши воспитатели его любят, — сказала дочка.
— Вероятно, они хорошо его знают.
— Нет, — сказала дочка, — просто они воспитатели. А ты — всего лишь папа...
Наши дети так быстро меняются. Английский язык им дается легко. Они такие уверенные, независимые, практичные...
Мы были другими. Мы были застенчивее и печальнее. Больше читали. Охотнее предавались мечтам.
Мы носили черные ботинки, а яблоко считали лакомством...
Я рад, что нашим детям хорошо живется. Что они едят бананы и халву. Что рваные джинсы у них — крик моды.
Для того мы и ехали.
Только я не знаю, как это связано — витамины и принципы, джинсы и чувства... Какая тут пропорция, зависимость? Хорошо, если прямая. А если, не дай бог, — обратная?
Надеюсь, все будет хорошо.
Отношения у меня с дочкой прежние. Я, как и раньше, лишен всего того, что может ее покорить.
Вряд ли я стану американским певцом. Или киноактером. Вряд ли разбогатею настолько, чтобы избавить ее от забот. Кроме того, я по-прежнему не умею водить автомобиль. Совершенно равнодушен к частной жизни знаменитой актрисы Лорен Бокал. (Такая фамилия подошла бы неопохмелившемуся флотскому офицеру.) И главное — плохо знаю английский. Что делает меня иногда совершенно беспомощным...
Недавно она сказала... Вернее, произнесла... В общем, я услышал такую фразу:
— Тебя наконец печатают. А что изменилось?
Короче, у нас все по-прежнему. И я всего лишь — папа...
Есть в советской пропаганде...
Есть в советской пропаганде замечательная черта. Напористая, громогласная, вездесущая и беспрерывная — советская пропаганда вызывает обратную реакцию.
Критикуют фильм — значит, надо его посмотреть. Ругают книгу — значит, стоит ее прочитать. На кого-то персонально обрушились — значит, достойный человек...
Один знакомый лектор (из прогрессивных) жаловался мне: «На тысячу вопросов готов ответить. Есть два, которые меня смущают. Хоть с работы увольняйся!.. Первый вопрос. Отчего в дружественном Египте нет коммунистической партии? А во вражеском Израиле есть? И притом целых две... И второй. Насчет Сахарова. Правда ли, что он — Герой Социалистического Труда? Да еще трижды?..»
Десятки раз я слышал:
«Вот напишу академику Сахарову! Поеду в Москву к академику Сахарову!»
И адреса-то человек не знает. Да, может, и знал бы — не поехал. Русский человек и в жалобную-то книгу не пишет. Душу отведет, востребует книгу, а писать не станет...
Тут важно другое. Появилось ощущение новой инстанции. Раньше было что? Партком? Где сидят знакомые лодыри и демагоги? Местком? Где те же лодыри и демагоги бегают шестерками перед начальством? Милиция, прокуратура? Да разве они защитят? От них самих защита требуется...
Вот и раздается повсюду:
«Напишу академику Сахарову!»
Тут мне хочется вспомнить один случай. Был я в командировке. Рано утром оказался на псковском автовокзале. В прибежище местных алкашей. Разговорился с одним. Лицо сизое, опухшее, руки трясутся. Сунул я ему два рубля. Алкаш выпил портвейна, немного отошел. Каким-то чудом распознал во мне интеллигента. Видимо, захотел мне угодить. И рассказал такую историю:
«Был я, понимаешь, на кабельных работах. Натурально, каждый вечер поддача. Белое, красное, одеколон... Рано утром встаю — колотун меня бьет. И похмелиться нечем. Еле иду. Мотор на ходу вырубается. Вдруг навстречу — мужик. С тебя ростом, но шире в плечах. Останавливает меня и говорит:
— Худо тебе?
— Худо, — отвечаю.
— На, — говорит, — червонец. Похмелися. И запомни — я академик Сахаров...»
...Я понимаю, что это — наивная выдумка опустившегося человека. И все-таки... Если оставить в стороне убогую фантазию этого забулдыги... Да это же сказка о благородном волшебнике! Ведь именно так создается фольклор! В наши дни. Вокруг конкретного живого человека...
Пусть наивно, смешно. Но ведь это прямая трансформация мечты о справедливости...
Сахаров выслан. Живет в Горьком. Вокруг него — люди. Инстанция существует!
Национальную гордость пробудила во мне...
Национальную гордость пробудила во мне эмиграция. Раньше я этого чувства не испытывал.
Ну, полетел Гагарин в космос. Ну, поднял Власов тяжеленную штангу. Ну, построили атомный ледокол. А что толку?..
Меня удручала сталинская система приоритетов. Радио изобрел Попов. Электричество — Яблочков. Паровоз — братья Черепановы. Крузенштерн был назначен русским путешественником. Ландау — русским ученым. Барклай де Толли — русским полководцем. Один Дантес был французом. В силу низких моральных качеств.
Теперь все изменилось. Нахамкин дом купил. И Никсон дом купил. К Никсону я равнодушен. За Нахамкина — рад.
Бродскому дали «премию гениев». К Солженицыну прислушивается весь мир.
Портреты Барышникова я обнаруживаю в самых неожиданных местах. Например, в здании суда. О Ростроповиче и говорить нечего...
В Нью-Йорке обосновались три бывших московских саксофониста. Сермакашев, Пономарев и Герасимов. Нелепо брать в Тулу — самовар. А в Нью-Йорк — саксофон. Однако Сермакашев играл у Мела Льюиса. Пономарев — у Арта Блейки. Герасимов записал пластинку с Эллингтоном.
Мы гордимся Зворыкиным и Сикорским. Аплодируем Годунову и Макаровой. Мы узнаем поразительные вещи. Оказывается, Керк Дуглас — наш. Юл Бриннер — наш. Приятель Фолкнера, кинорежиссер Миллстоун оказывается Мильштейном с Украины.
Говорят, Радзиевский стал миллионером. Чем мы хуже господина Рокфеллера!
Недавно я беседовал с фотографом Львом Поляковым. Его работами заинтересовался крупнейший в мире аукцион — «Сотби Парк Бернет». Давно пора. Я ими восхищаюсь двадцать лет.
Честно говоря, я даже за Наврозова обрадовался. Шутка сказать, первый американский журналист из наших...
Происходит что-то неожиданное в сознании. Допустим, я не восхищаюсь прозой Аркадия Львова. Вдруг показывают мне его французскую книгу. Громадный том страниц на восемьсот. И рецензии, говорят, превосходные. Поневоле обрадуешься...
Лимонова проклинаем с утра до ночи. А между тем в ФРГ по Лимонову кино снимают. И заработает ужасный Лимонов большие деньги. Чему я буду искренне рад.
Потому что это — наши. Хорошие или плохие — разберемся. А пока — удачи вам, родные, любимые, ненавистные, замечательные соотечественники. Вы — моя национальная гордость!
С каждым годом...
С каждым годом она все больше похожа на человека. (Не в пример большинству знакомых журналистов.)