А с появлением Мишки, которому Катерина по-бабьи всё бы отдала, забот ей подвалило и днем, и ночью. И пусть Тимофей всякий раз вставал к кроватке, сам и управлялся с сыном, разве грудью не кормил, но и Катерина не спала, и к утру совершенно изматывалась, срывая досаду на муже. Очередной день и ночь походили на предыдущие.
– Быт неорганизованный! Это он жену заел, – додумался Тимофей, изо всех сил желавший разгрузить супругу от бытовой тягомотины, облегчить ее семейную долю. – Ей бы в город, где театры и кино, туфельки да горячая вода, только кто меня там ждет, с моим семейством и никакой специальностью?
В ту пору Тимофей еще работал механиком в колхозе. То потом, когда вблизи открыли комбинат, он перешел туда. Везде его хвалили – выходит, было за что. А жена пилила. Вернется, бывало, Тимофей с работы, а она ему в пример соседних мужиков ставит, да еще признается, будто по глупости за него вышла. Поначалу Тимофей терпел, понимал, как тяжко ей управляться с большим хозяйством. Непривычно после девок-то! Но постепенно червяк и у него завелся, подтачивая терпение изнутри.
Дружки в его беду вникли сразу, да помогли унять печали. Однажды он напился допьяна, потом повторилось, и еще. Разумеется, проблем в семейной жизни оттого не убавилось, зато появилась у Тимофея иная жизнь, в которой при желании можно укрыться, душу отогреть, пусть не лаской любящей жены, так дурманом алкогольным и пьяной искренностью дружков. В такой жизни оказалось легко – отвечать ни за что не приходилось! Зато жена заимела уже самые веские основания для недовольства мужем. И покатилось всё куда-то, и полетело в тартарары.
И все же совесть, присущая Тимофею, проснулась в нем раньше, нежели он достиг дна. Однажды, приходя в себя после бурного вчерашнего, он обозрел подробности своей истории со стороны и содрогнулся от отвращения. И хотя алкашам пробуждение совести, как правило, желания напиваться не отбивает, даже наоборот, Тимофей покинул засасывающую его пьяную трясину!
Позже от тяжелых размышлений его захватила новая идея, будто рождение второго ребенка, славной доченьки-помощницы для Катерины, исправит их недружную семью, восстановит душевное равновесие супруги. Да где уж там! Чем сильнее жена заматывалась по хозяйству, тем больше превращалась в мегеру, не желавшую оставаться домашней рабыней, заложницей, затворницей и, как ещё, вспоминал Тимофей, называла она себя в злобном урагане упреков?
– Нет! Не годится такая баба для семейной жизни, – пришел к трудному выводу Тимофей, – однако воз придется тянуть до конца. Видно, счастье обошло нас, а от несчастья не отмашешься!
О разводе он не помышлял – это было не в чести у предков, значит, недопустимо и для него. В церковь Тимофей не захаживал, в искренность попов не верил, но всегда считал, будто церковные заповеди могут стать основой жизни всякого честного человека. И совсем не важно, где эти истины прописаны, и как их называть – церковными, христианскими или коммунистическими – от того их нравственная святость не убудет. Важно лишь, чтобы люди по доброй воле их не нарушали – не убей, не укради, не изменяй, не предавай, не греши, не лги…
– Прежде люди мудрыми были – иначе не выжили бы – и грех нам их опыт своим недомыслием подменять. Гляди-ка! Неоперившиеся птенцы теперь мнят о себе… Не от большого ума – всё от телевидения. Нет от него спасения! Раньше отцу в рот глядели, каждое слово ловили, чтобы самим потом жить правильнее, теперь же – насмотрятся мексиканских судеб и свою жизнь под них перекраивают. Не от большого ума это! Не от жизненной мудрости! Так мартышки себя ведут! Только им, настоящим мартышкам, что? Бананы созрели, вот жизнь и удалась! А молодежи теперь счастье подай! Мечты всякие их одолевают, институты, квартиры с газом и горячей водой, маникюры и паркеты… А ведь всё это должен кто-то сделать! Так не ждите – сами и делайте, добивайтесь! Но не за счет же мучений и несчастья прочих людей – близких или совсем незнакомых. Не за счет присваивания того, что произвели не для вас другие.
Тимофей всех детей любил, особенно, своих. Сына Мишку и дочурку, солнышко ненаглядное.
С сыном Тимофей возился самозабвенно. Обстоятельно вовлекал его в мужские дела, учил ремеслам и житейской мудрости. Когда же сын подрос, то заниматься вдвоем удавалось всё реже, тем не менее, налаженный их кровно-дружеский контакт не ослабевал.
Вспомнилось, как приучал Мишку обувь от грязи мыть. Указал ему как-то раз, другой – не проняло. Показал, как дело делать – тот же результат. Тогда сам вымыл один Мишкин ботинок, начистил его до блеска, а другой оставил в неприглядном виде. Утром парень обулся и убежал в школу, ничего не заметив, а вернулся расстроенным – полшколы над ним посмеялось, особенно девчонки, неуважение которых уже ранило более всего. С тех пор вопрос с чисткой и мойкой обуви отпал. Да и в прочих делах слово отца становилось законом не по принуждению, а вследствие его авторитета.
В общем, парень вырос толковым. И всё же уберечь его от беды Тимофей не смог. На первом курсе политеха сын вечером возвращался из города. Подружку провожал (хорошая, между прочим, дивчина – в беде Мишку не бросила), да и угодил в подстроенную под него жестокую и неравную драку. Во все времена применяется этот подленький способ выяснения отношений между соперниками, – совместными усилиями более сильных дружков. Столкновение интересов для сына оказалось ужасным – вместо вуза или армии он третий год томится в заключении…
Дочь, которая на четыре года младше брата, тоже Катюша – в честь матери – с момента рождения оказалась для Тимофея единственным светлым пятнышком на многие годы, любимицей, отдушиной… Подрастая, она становилась всё краше и занятнее, но никогда, как ни стремился Тимофей, душой к нему не тянулась. Зато, будто маленький хвостик, не отходила ни на шаг от матери, мило копируя все ее повадки.
Как-то после очередной сказки на коленях отца дочка прижалась к щеке Тимофея своей щечкой и доверила ему свою большую тайну:
– Ты у меня очень-очень хороший папа, но маму я всё равно люблю сильнее-сильнее! Так и надо? Ты не обижаешься?
Потом это проявлялось чаще и обиднее, но реакцией отца Катя уже не интересовалась. Выросла дочка! Вроде всегда на глазах, да только душа теперь – потемки. Очень, между прочим, неглупая девочка, но скрытная. А столь привлекательная для окружающих ее внутренняя сила и целеустремленность, проявившаяся с малых лет, угадывается с первого взгляда. Но для Тимофея осталось загадкой, откуда у дочки эти качества и чему они послужат в последующем?
Лишь одно качество дочка выставляла напоказ – ослепительную, притягательную и, прямо-таки, божественную красоту, какой не обладала даже ее красавица-мать. Красота, которая завораживает окружающих и окрыляет.
Однако, как думал Тимофей, красота, что человеческого лица, что тела, явление редкое, исходящее от самой природы. Красоту подлинную никакими красками не создашь! Но если уж досталась, то принадлежит не одному, а всем! Красота – это же богатство народа, каждый имеет право ею любоваться. Случается короткого взгляда на красоту достаточно, чтобы пропащая душа оттаяла, и даже расцвела от созерцания прекрасного. Потому больно глядеть, как наши девки этой красотою распоряжаются, да ещё и продают. Всякими моделями да королевами красоты нашим дурочкам головы вскружили … Их позорят, а они радуются, когда их щупают да измеряют! Всё подмяли под себя торгаши проклятые, из всего деньги куют, а с их помощью и нас в дерьме держат!
Да, шут с ними! Только дочери и красота не поможет. Не очень-то привлекает ею парней надежных, – одна шваль вокруг и трется. Приезжал как-то некий экземпляр! Так он поздороваться с родителями из машины не вышел. В цепях, перстнях, в ушах серьги и затычки с проводами… И дергается, будто блохи его заели, и жвачку во рту гоняет! Не парень, а украшение елочное! Но дочь тоже хороша. Вульгарностью всех хороших ребят распугала.
После школы учиться отказалась наотрез, продавцом в городе устроилась, потом вообще, официанткой в ночном ресторанчике. И преобразилась так, что даже отношение Тимофея к ней изменилось.
– Ну, как можно, елка-дрын!? – сокрушался отец. – Богатства свои вывалила наружу, обтянулась, разукрасилась, словно папуас перед ритуальной охотой. Дымит как паровоз. Самой-то не противно от этой гадости во рту? А как рожать собирается? Мертвого, что ли? Вон, машину купила, хорошо зная мудрость предков – кто живет в кредит, в долговую яму угодит! Трусы рваные, зато машина! Обидно, будто не понимает, что копирует самых вульгарных и падших женщин. Да ещё старается походить на современных сучек (Тимофей иначе этих барышень не величал, хотя в иных случаях бранных слов себе не позволял – даже мужики в его присутствии остерегались «лаяться»), которым вороватые родители миллионы дают на мелкие расходы. Ну, как тебе угнаться за ними, доченька моя, дурочка несчастная?
А уж, какой Тимофею представлялась тайная сторона ее жизни, сложно вообразить. Болит отцовское сердце, однако всё готово простить.
Когда-то Тимофей самые светлые надежды связывал с этой милой дочуркой, своим солнышком. Мечтая, чтобы дочь оказалась счастливее матери. Сколько уж лет мучила Тимофея нерешенная когда-то задачка. Ну, не мог он понять, почему именно его жена считает причиной своей неудавшейся жизни? Ведь не было дня, чтобы он не думал, не заботился о них – о жене, о сыне, о дочери. Он, здоровый и сильный мужик, по примеру некоторых соседей мог легко навести образцовый семейный порядок, где всё подчиняется только его воле. Никто и пикнуть бы не посмел. Стоило немного поработать кулаками, но Тимофей до того не опустился. Да, не всё пришлось ему по душе в их семейных отношениях, но он не представлял, как силой можно навязать кому-то любовь и уважение? И теперь не мог взять в толк, чем заслужил такой финал своей жизни?
Когда Тимофей улучшил, наконец, момент для серьезного разговора с дочерью, то оказался унижен ею и облит презрением.
– Поздновато, папаша, надумал меня воспитывать! Бытие определяет сознание! Приходилось слышать подобную мудрость? Ну, и вспомни, какое ты нам бытие обеспечил? Молчишь? Другие мужики свои семьи из грязи в город вывезли, квартиры хорошие купили, детей пристроили, а мы всё здесь… Мать у разбитого корыта, а ты – у своей любимой Волги как у Синего моря дремлешь, пенсию, словно рыбку золотую дожидаешься!
– Побойся бога, дочка! Волга нас полгода кормит!
– Ну, да! Волга нас кормит, огород нас кормит, корова нас кормит! Объясни тогда, почему я в детстве и корову пасла, и в огороде спину гнула, а засыпала всегда полуголодной?
– Это ты, дочка, перегибаешь! Не знала ты голода? Платьев у тебя, может, и не было вволю, но про еду не говори, мать зря не обижай! – оскорбился за супругу и себя Тимофей. – Не бери грех на душу, елка-дрын!
– Конечно! Теперь и мать пожалел! А раньше-то, почему о ней не думал? Она же из-за тебя света белого не видела. За всю жизнь свою несчастную!
– Что же ты говоришь, Катерина? Ведь мы и тебя-то назвали как мать, чтобы такой же доброй росла как она. Да, видно, что-то не вышло, – ужаснулся Тимофей, увидев свою дочь в новом качестве.
– Если не получилось, то хоть теперь не надо меня воспитывать! Мне твои недоделки по части бытия самой суждено устранять.
– Каким же местом ты их, дочка, устранять собираешься?
– Не твоё дело, папаша! Я щедро делюсь тем, чем природа меня наградила. А ты всё равно мне не поможешь!
– Да, уж! Видно, трудно тебе приходится, если дымишь весь день. Машину купила, а совесть, чтобы матери иногда пособить, где-то оставила. Забыла уж, когда посуду мыла или белье гладила, хозяйка! Не построишь ты, доченька, на таком фундаменте ни дом хороший, ни семью крепкую.
– Ты уже всё построил… со своим советским маразмом. Так что, не тебе нас учить, как семью создавать! Сегодня семья – вообще категория отживающая! Атавизм! Вон, в Европе мужики вечером решают, кому быть женой, а кому мужем! И у нас в стране редко кто теперь расписывается. И ничего – живут как-то! Не в штампах счастье!
– Ох, дочка! Ты лукавишь или впрямь, бедная, запуталась? Во все времена находились девчата, которые не расписывались, у которых честь в подоле умещалась, да одним местом выходила! Которые с любым кобелем готовы, пока не гонит. А кобелю, того и надо! Какой с него спрос? Но нормальным-то людям, как без семьи жить, без обожания, без взаимной помощи, без обязанностей, без ответственности друг перед другом, без заботы и уважения? Или теперь и в семейных отношениях плутовской рынок, да бизнес (слово-то, какое поганое!), когда всё деньгами измеряется? В таком случае, точно, народу нашему конец!
Впрочем, на нехороший сей конец теперь многое указывает, думал Тимофей, вспоминая, как зимой возникла надобность выбраться в город. Сильно он после той поездки расстроился – очень уж люди там испортились. Он и раньше город не жаловал – люди вроде рядом живут, а друг от друга воротятся. Не по-людски это. Отгородиться-то от мира можно, но, если подумать, то паранойей попахивает.
А ещё Тимофей вспомнил, как возле школы группа подростков распоясалась – гогочет скверно, паясничает, матом кроет. Девчонки одобрительным смехом заливаются. Не стерпел тогда Тимофей:
– Ребятки, придержите-ка прыть свою. Не то языки придется вам оторвать, елка-дрын. А вы, девочки, о достоинстве своем не забывайте! Не слушайте этих балбесов! Бывают же и нормальные ребята.
Тимофей не ждал столь дерзкого ответа, который на улицах наших городов не удивил бы никого из прохожих, знакомых с компаниями современной молодежи:
– Тебе, дядя, видимо, дома поговорить не с кем? Или дозу с утра не принял? Сожалею, но лучше иди, куда шел, иди. А то ведь всякое бывает – старенький ты, еще умрешь по дороге! – дикий и тупой хохот сотряс довольных собой подростков. – Тебе же сказали, ветеран …, дуй отсюда с ветерком, раз ветеран. И вообще, кто тебя, пенёк старый, научил лезть в чужие дела? Справедливости ради можем и к ответу призвать…
Дернулся, было, Тимофей, да сдержался. Только сплюнул презрительно. Эти звереныши не понимают ничего человеческого – коль уродами воспитаны, значит, навсегда. И родители, яблоко от яблоньки… И что с людьми стало? Смены нет достойной, сама собой не поднялась, а большая страна, что ни год, не народом наполняется, а сорняками. Даже не бесполезными, а гадкими и вредными.
– Такие болезни в одиночку нам не одолеть, – всё чаще думал Тимофей, – только огонь на себя вызывать. Надо как прежде в деревне-то, чтобы всякий взрослый не оставался в стороне от пакостей подростковых, не глядел на них равнодушно, а за всех детей, за наше будущее, считал бы себя в ответе. А нынче-то в городе все отмалчиваются! Ничего их не касается, отворачиваются, разбегаются. То ли боятся, то ли души свои подрастеряли? А некоторые еще убедить пытаются, будто так и надо. Мол, невмешательство – есть признак хорошего воспитания, здравомыслия и интеллигентности.
– Ох, не люди это, по большому счету – выдохнул Тимофей, – рабы бессловесные и бессовестные. Или, того хуже – плесень. Она, хоть и безопасная с виду, но быстро всё разрушает. Уже потому, что лишь о своей выгоде печется. А если весь народ пропитается такой же плесенью, то себя и изведет со временем, потому, как одна гниль в нем останется, елка-дрын. И почему такую гниль продолжают народом величать?
Тот разговор с дочерью почти позабыт, но именно сейчас память вывалила на Тимофея всю прежнюю муть, долгие годы копившуюся в его семейной жизни. И оттого стало ему невыносимо вспоминать, думать, даже жить. Особой болью терзало душу осознание безысходности, невозможность что-то исправить, переделать – ни с женой не получается, ни с сыном, ни с дочерью. Что за жизнь? И почему всё пошло кувырком? Что он делал не так, в чем лицемерил, где ленился? Не припоминается что-то.
Зато теперь открылось Тимофею, почему рождение их семьи когда-то назвали чудным словом брак. Как в воду глядели! Брак – он и есть брак! Потому как не исправить, не переделать! Только и осталось вышвырнуть на свалку всё, что было, да всё списать! Списать всю их совместную с Катериной жизнь! От первого и до сегодняшнего дня.
А если так, то, спрашивается, зачем жил? Если всё, о чем мечтал сам, что наобещал своей Катерине, любя ее самозабвенно, – ничего ни исполнил, ни достиг. Выходит, обманул и ее, и детей, и себя! Всех обманул! А кто виноват? Сам же? Или можно всё списать на обстоятельства?
Нет уж! Этими обстоятельствами, самыми различными, бедным людям теперь все гадости, на них обрушившиеся, объясняют! Послушаешь тех деятелей, которые с высоких трибун выступают, так плакать в пору от собственного счастья! А если бы не обстоятельства, то и вовсе было бы прекрасно! Да что-то с глазами у нас, пожалуй, стряслось – не видим никаких улучшений! Один развал, да завал и виден! Мы унижены рабским трудом, а те, кто себя успешными называют, без опаски добивают и нас, и всю нашу страну, вдруг ставшую беззащитной перед этой плесенью. Вот и издеваются они, и разворовывают, и добивают! И живут в свое удовольствие, ограничений ни в чем не зная.
Выходит, как ни старайся, а быть порядочным человеком недостаточно, добросовестно работать, стране своей не пакостить, любить семью – надо что-то ещё сделать такое, чтобы под конец жизни хоть собственные дети не упрекнули бы за нищету! И что же под этим «ещё» следует понимать? Впрочем, всё ясно! Вот наворовал бы я, к примеру, миллион – то не узнал бы претензий ни от жены, ни от дочери! Но, кажется мне, коль секрет в этом, что-то важное в нашей жизни опрокинулось вверх дном. Если белое выдают за черное, черное считают белым. Если хороших людей лохами зовут, а негодяи в героях числятся! Их время настало? Вольготно им живется? Уверенно живется – знают, что власть их поддержит, во всём защитит! Это их власть! А если так, то к чему же я пришел? Совсем плохо получается.
Выходит, что правы в этой жизни они, а не я, не честные люди. Выходит, правы негодяи, считающие, будто деньги не пахнут! И потому не важно, как они получены, лишь бы были! А коль денег нет, то жизнь, стало быть, ты не понял! Лох!
Значит, правы именно они? Которые хапают, свое счастье да семейный покой зарабатывают? Конечно! В семье у них достаток, жена довольна, детки взрослые на родителей не обижаются, по заграницам разъезжаются. Неужели и мне свои проблемы следует так же разрешить? Но я ведь ни своровать, ни ограбить, ни убить не смогу. И не хочу!
Что же я в этой жизни так и не сумел понять? И почему теперь не могу приспособиться, как смогли они? Почему и другие люди, честные люди, каким я считаю и себя, теперь настолько несчастны? Или и они живут все не так? И они не разобрались? Не перестроились? Не подсуетились? Не отбросили разом всё, чему их по-хорошему, с любовью учили и дома, и в школе!
Может именно потому, что не разменяли свою честь, не предали себя и людей, все они теперь мучаются, а не живут. В каждой семье, куда ни глянь, свое несчастье. Если деньги какие-то водятся, то муж пьет. Если муж не пьет, то трезвый бьет. Если жена не гуляет, то болеет кто-то. Или наркотиками увлекается. Или, того хуже, сидит далече. И какая же бедность повсюду унизительная! И ведь умышленно она для честных людей организована – поскорее загнутся со своими нелепыми принципами!
Только малыши, пожалуй, и счастливы бывают, пока не вникли, пока мало в этой жизни видели. Пока им в розовом свете чудятся все последующие дни! А во всех сложностях реальной жизни с ее уродливыми правилами и несправедливыми законами, им бы подольше не встречаться! Хотя, о чем это я? И им не избежать! Придет их срок, нахлебаются вдоволь радостей этой паучьей жизни, – подумал Тимофей о великом некогда народе, забывая на время собственную боль.
Однако скрип речного песка…
Скрип песка выдал приближение очередного «бездельника», маявшегося без работы, как и Тимофей. Наличие повода для солидарности Тимофея не обрадовало – его последние размышления не располагали к тому, чтобы любезничать и пустословить. Потому он продолжал лежать, внешне не реагируя на появившийся раздражитель, лишь непроизвольно напрягся, прислушиваясь, оттого тягостные мысли на время отступили. Впрочем, осадок, надолго испортивший настроение, остался.
– Так это ты, Тимоха, разлегся? Наш тебе безработный привет! Смотри, лед-то как попер! Потому и дубарь такой! Насквозь прошивает! – его действительно знобило.
Тимофей из вежливости откликнулся, не открывая глаз:
– Это ты, Наливайко, что ли? Тогда не тяни – наливай-ка поскорее, елка-дрын! Вот и согреешься!
– Очень смешно… Что-нибудь новенькое придумай! – он помолчал. – Отдыхаешь-то почём? Опять работа стоит? Вот и у меня электроды вышли. Бригадир-то обещал… через час-другой. Сиди теперь. А Камиль, татарин кривоногий, для себя пачку как-то заныкал! Теперь варит, зараза прижимистая! Все они вредные! Одним словом – татарва!
– Ничего, отдыхай! Опоздал ты с заборами своими! Давно всё и растащили, и поделили! Теперь не торопись, когда-нибудь ещё доваришь, – незлобно подытожил Тимофей.
– Ну, конечно! А деньги мне за что начислят? На шиши прикажешь жить? На жену глядеть и стыдно, и жалко – как она ещё выкручивается, духом не падает, да и меня подбадривает. Вот, что значит, настоящая женщина – только за счет покоя в семье, который она обеспечивает, и держимся. Пока держимся. А я мужиком называюсь, да ничего против нее не стою!
– Ты что-то путаешь, елка-дрын. Разве деньги за работу дают? Впрочем, в чем-то ты и прав. Кто много работает, тот много и получает. – Тимофей сделал паузу и продолжил с усмешкой. – Только получает не деньги, а инфаркты, инсульты, да прочие гадости! Так что, ты старайся, Наливайко! Зарабатывай, помогай строительству капитализма!
Наливайко вздохнул и промолчал, а Тимофей, видимо, всё же обрадовался какому-никакому товарищу, разговорился.
– Не пойму я тебя – уж мы-то, местные, издавна к комбинату прикипели. И понятно почему. А какого лешего ты сюда из города ездишь? Будто не знаешь, что денег на комбинате, кот наплакал. Директору деньги нужны? Отвечаю, если сам не знаешь, – еще как нужны! Главному инженеру деньги нужны? А главбуху? Всем им нужны, это тебе понятно, Наливайко? А поскольку ты всегда молчишь, то они и не знают, что тебе тоже деньги нужны! Вот они тебя и не приглашают в свою компанию. А ты стесняешься, елка-дрын, за грудки их взять, чтобы о себе напомнить! Закурить-то есть?
– Утром стрельнул. Одну. И больше нет. Однако всё-то ты про меня знаешь! Будто в городе есть куда податься! Вранье это! Работа, может, там и есть, да зарплаты нет. И вообще – все советские заводы, других-то нет, давно стоят. Одна видимость работы! Потому, ловить там тоже нечего! Сюда хоть на транспорте экономлю… Кстати, Тимоха, не приходилось мне узнать, чтобы и ты кого-то за грудки брал!
– Так мне деньги не нужны! Мне их тратить некуда. Меня натуральное хозяйство поддерживает. Жена по магазинам шастать не привычна, а на рекламу паскудную я не реагирую, не кидаюсь, на что попало. Это ты, Наливайко, без денег – совсем не жилец! Да бог с ними! А на татарина ты опять зря накатываешь! – подытожил Тимофей. – Ты с него пример бери. Всё у него припасено – и электроды есть, и сигареты, и совесть. Вон, вчера на реке корриду учинил!
– Ты о чём? Это, где гладиаторы сражаются, что ли?
– Темный ты человек, Наливайко! Как тебя земля сорок лет носит! Гладиаторы, это только по телевизору, где бои без правил. А коррида – это, когда озверевшие быки по улицам Парижа дурней гоняют. И дурни от рогов уворачиваются. Если прыти, конечно, им хватает! В общем, коррида!
– В Париже, говоришь! Это где самая высокая башня, с рестораном наверху? Да! У них всё с размахом…
– В Москве башня ещё выше, Останкинская, на полкилометра торчит. И тоже с рестораном. Хотя и в Париже, понятно, имеется. Эйфелевой зовется. Проржавела насквозь, – уверенно проинформировал Тимофей.
– А ты и в Париже уже побывал? – уважительно усомнился Наливайко.
– Не! Париж дочка в интернате показывала. Оставила нам его, этот интернат, а зачем он нам? Мы с женой включать не умеем,
– Фу, ты, черт! А я не пойму, что за интернат такой? Надо говорить – интернет! Я детям такой тоже сделал. Баловство это!
– Тут я не настаиваю! Может, интер-Нет, а может и интер-Да! Теперь много мудреных слов понапридумали! За всеми следить – голодным останешься! Вот ты напарника своего, Камиля, всегда поносишь. А знаешь, он ведь вчера опять детей спас. Как ледоход на Волге, так Камиль кого-нибудь с льдины непременно сымет, а то и из воды вытянет! Только к нему, почитай, со всей округи за помощью и бегут чуть что. А ты заладил – тата-а-арин, елка-дрын! Причем здесь национальность? Ты на ноги его кривые смотришь, а надо в душу глядеть! Он в беде даже чужого не бросит! Много ты теперь среди русских таких сыщешь? То-то же! Великим народом продолжаем себя называть, а как до дела доходит, так, где прежняя честь, где былая совесть? Всё в жадность обратилось, да наружу дерьмом выперло! Чуешь, запах, какой повсюду? Вот ты, к примеру, кто? Судя по фамилии, хохол? А в водицу-то ледяную не полез…
– Так у меня… дома трубу прорвало. Пока приехали, да перекрыли, так у нас свой ледоход был! Не дай бог, кому! Я и на работе не был! А тебя я, Тимоха, что-то не пойму. Чего печешься об этом татарине? – вдруг продолжил Наливайко.
Тимофей долго не отвечал. Он продолжал неудобно лежать на перевернутой лодке и разговаривать не хотел, но слово за слово, а разговор теплился. И неугомонный Наливайко после долгой паузы его возобновил:
– Так ты, Тимофей, сам вчера видел, как Камиль… Ну, того… Вот ведь, хоть ты его и защищаешь, а натура у него, пакостная! Мне и слова о вчерашнем не проронил! Сразу за работу, за работу! Всё ему мало!
– Видеть-то видел. Вчера многие видели… Бабы там, в основном, паниковали, да дети шныряли…
– Так что же ты, Тимофей, сам-то в воду не полез? – наконец и Наливайко поддел своего собеседника.
– Не полез! Потому, как самого спасать пришлось бы, елка-дрын! Мне и на берегу теперь воздуха не хватает. То раньше бывало, если пёрну, так собаки с цепи срываются. А теперь меня ветром качает! По молодости в любую прорубь, не раздумывая… Храбрым считался до безрассудства. Так в деревне и говорили. Еще мальцом двух мужиков вытянул, а вот коня их с подводой не спас. Ушел он на дно, родимый… Не успел его от упряжи освободить, ножа не нашлось. Конь бы и сам выскочил, да мужики не о коне думали, когда спасались. Это потом, когда опору обрели, о коне сильно пожалели. До сих пор его помню, как хрипел, как боролся.
У Наливайко запиликал телефон – привезли-таки ему электроды – и он заторопился к механическому цеху, давно некрашеному деревянному бараку.
А Тимофей, оставшись в одиночестве, опять поддался давлению тяжелых мыслей.
– Приплыли, кажется! Вот уж мне за пятьдесят – жизнь, большей частью, за кормой, а кому я нужен со своими принципами? Никому на целом свете! Они только и делали меня уязвимым, но не помогали семью обеспечить. Потому жена и дочь смотрят волком. Потому нет мне жизни – они же меня, не скрываясь, напоказ презирают. Стало быть, что ни делай, но если их требования справедливы – а чрезмерно они и не просят – то семья совсем не в том нуждалась, чего я ей дать старался. Но как мне теми принципами поступиться? Черту душу заложить, что ли? Говорят, это совсем не больно, предавать, только противно. Да и то, лишь первый раз. И душа мне, по большому счету, не нужна! И честь незапятнанная мне незачем, если жить с нею не только труднее, а еще хуже, чем вообще не жить! Вот я зла никому ни делал, себе во вред жил, а оценили мои усилия, мне помогли? Хоть однажды благородные мои усилия помогли мне? Не припомню, что-то. Оно и понятно, коль в отаре волк – овцам не до жиру. А я всегда в овечьей шкуре. Оказался бы не столь разборчивым, не воротил бы носа от всяких махинаций… Да, плюнул бы на товарищей и на законы чести, отбросил бы сказки о справедливости, ломился бы напролом, ни с кем не считаясь, обогащался, тащил бы в дом всё подряд, тогда и в семье был бы достаток, о котором мои бабы мечтают!
Тимофей усмехнулся:
– Конечно! Просто теперь рассуждать… А разве ты способен у кого-то отнять? Или по карманам пошарить да по чужим квартирам? Может, станешь грабить, силой отбирать, убивать, если придется? Нет? А можно и с меньшим риском промышлять. Например, мошенничать напропалую. А то еще, сделав подлостью и взятками карьеру, одной подписью перекладывать миллионы в свой карман, не обращая внимания на предсмертные стоны соотечественников. К тому же сегодняшние порядки подобные действия совсем и не осуждают, это теперь по закону! И всё же, остановись, Тимофей Петрович, ответь себе честно, смог бы ты воспользоваться хоть одним из перечисленных способов ради того самого достатка?
Тимофей не торопился, хотя правильный ответ был готов. Тимофей копался в себе честно, как на духу, ибо судил себя сам, судил без свидетелей, адвокатов и присяжных. Он подменял их всех разом и, пожалуй, сам выступал против себя в роли жесткого и принципиального прокурора.
Надо думать, в этой роли он всякому специалисту показался бы странным. Еще бы! Очень для нас странно, если человек, наделенный судьбоносной властью, вдруг начинает руководствоваться не буквой закона, даже не корыстным интересом, что повсеместно стало вполне привычным, а зыбкими нормами какой-то морали, забытыми законами чести или, вообще, иллюзорной справедливостью. Юриспруденция нынешнего мира абсолютно не чувствительна к таким понятиям! И даже гордится тем, что действует с закрытыми глазами, не принимая во внимание собственную совесть и страдания пострадавших!
И всё же теперь, когда постороннему наблюдателю могло показаться, будто под натиском эгоистичной целесообразности мораль Тимофея дрогнула и уступила беспринципной, но столь выгодной гибкости, он вслух рубанул на свой же вопрос:
– Нет! Не смог бы, елка-дрын! Не то, что людей, я и животных не могу обидеть. Сердце обливается кровью, когда вспоминаю: будучи мальчишкой, на велосипеде переехал несчастного котенка. Тяжко вспоминать. И не столько от своей вины, сколько от жалости к невинному существу, которого лишил жизни по неосторожности. А с людьми поступать, как с тем котенком, что стало вполне допустимым в среде «успешных», я и подавно бы не смог!
Берег оставался пустынным. Тимофей опять убедился в этом опять, озираясь по сторонам. По всему выходило, что причудившийся ему голос оказался его собственным, как говорят, внутренним. Но вот он и опять заговорил:
– Знаешь, ты не очень-то рисуйся! Не бывает людей неподкупных – всё, как известно, решает размер гонорара! За миллион самые неподкупные забывают свои принципы!
– А я не согласен! Я-то знаю про себя, что неподкупен, – Тимофей непримиримо возразил невидимому оппоненту. – Потому что хорошо знаю простую истину! Для получения каких-то ста долларов, придется сделать людям большую гадость. Чтобы «заработать» миллион, понадобится совершить огромную гадость. Но какого размера должна стать гадость, оцениваемая в миллиард? Ведь не станут богатенькие тратиться за красивые глазки! Им в каждом деле выгода нужна! И, конечно же, не как у всех, следовательно, закону и совести противоречащая! Потому делать ее они пожелают чужими руками, чтобы казаться чистенькими. В этом-то и ключ, за это они и готовы платить! Отсюда и моя мораль – человек, неспособный совершить маленькую подлость, никогда не совершит и большую – ни за какие миллионы!
Тимофей снова провел руками по пустым карманам – ему нестерпимо хотелось курить, – и опять подумал, что этот несправедливый мир, его не приемлющий, в нём больше не нуждается. Действительность очень часто отвратительна, а мир для тех, кто желает ему добра, всё чаще враждебен. И всё оттого, что я не подчиняюсь правилам этого мира. Не смирился с тем, что теперь разрешили предавать товарищей, даже Родину. О! Сколькие успели этим воспользоваться! Можно убивать, если требует интерес, можно обирать соотечественников, можно бесконечно лгать им про счастье быть оптимистом, не обращая внимания ни на удручающую реальность, ни на преступные деяния начальства, озабоченного лишь обогащением. В конце концов, можно спакойненько мошенничать, распространяя какие-то гнусные ваучеры или акции, навязывая нереальные «проекты», несъедобные продукты питания, мнимые услуги, поддельные лекарства или лукавые бады. В таких случаях можно не волноваться! В таких случаях преступники и мошенники не подсудны. Если, разумеется, есть чем откупиться!
Несмотря на враждебное отношение к себе этого мира, морально убогого и деградирующего, как полагал Тимофей, он не хотел под него приспосабливаться. Воспитанный в совестливой атмосфере советской глубинки, он – вполне нормальный человек и новый, но уродливый мир, – оказались несовместимыми и непримиримыми. И хотя перевес сил в этом противоборстве оказался не на стороне Тимофея, он даже под угрозой собственной гибели не желал превращаться в моральное чудовище, лелеющее свою алчность.