Отдельные монографии предлагают яркий набор кейсов и анализ практик публичной истории в городском пространстве. Так, в книге «The Power of Place: Urban Landscapes as Public History» Долорес Хейден переосмысливает понятия гендера, расы и этничности через практический опыт публичной истории в Лос-Анджелесе и историю инициативы «Сила места» — некоммерческой организации, благодаря деятельности которой к истории города (через пешеходные экскурсии, арт-интервенции и скульптуру, литературу) приобщались горожане с разным этническим происхождением [97]. Ее монография является также прекрасным примером анализа функционирования публичной истории на микроуровне городской жизни.
Андреас Хюссен в книге «Present Pasts: Urban Palimpsests and the Politics of Memory» с меланхоличной интонацией анализирует отношения между публичной памятью и историей, забыванием и селективной памятью в трех городах, переживших разного рода социальные и культурные травмы, — Берлине (с его историей возведения и падения Берлинской стены), Нью-Йорке (с терактами 11 сентября 2001 года) и Буэнос-Айресе (бывшей столице военной диктатуры в Аргентине). Описывая происходящую с 1980-х годов интенсификацию дискурсов о памяти в контексте глобализации и появления новых медиа, Хюссен показывает (в том числе и на примерах разных городских пространств) напряжение, существующее между травматической памятью и тенденциями ее коммодификации. Он проблематизирует роль, которую теперь играют в городском пространстве памятники, музеи и другие формы коммеморации: действительно ли они побуждают нас думать о том, что было в истории «не так»? [98]
В коллективной монографии «Urban Memory History and Amnesia in the Modem City» представлен междисциплинарный взгляд на память и историю в городском пространстве — память, которая присутствует (или отсутствует) в современном постиндустриальном городском пространстве, репрезентируется при помощи современного искусства, литературы, памятников, зданий и культурных событий. Один из обсуждаемых в книге кейсов — современная ситуация с памятниками в городском пространстве (еще до появления движения «Black Lives Matter»). Памятники, с одной стороны, являются «основными маркерами памяти» в городе, а с другой — иллюстрируют кризис памяти: «Пространство все больше коммерциализируется и приватизируется, чувство демократического участия становится проблематичным, отсутствует консенсус по поводу эстетики памятников, появляется чувство стыда за колониальное прошлое, и военные походы, и другие события прошлого» [99].
Авторы «The Routledge Handbook of Memory and Place» предлагают ознакомиться с новейшими исследованиями взаимосвязей между памятью, пространством («местом») и идентичностью. «В памяти время превращается в место», и все это происходит в сложном политическом и ином локальном и глобальном контекстах. Один из центральных концептов книги — концепт перемещения (displacement), при помощи которого описываются процессы и результаты утраты «места» по политическим или социоэкономическим причинам. Феномен беженства, политические преследования, насильственные депортации являются иллюстрациями «перемещения», утраты физического места, при которой потеря замещается воображением, постоянным эмоциональным присутствием утраченного и/или ностальгической реакцией в качестве защитного механизма. Отдельная история — исчезновение ряда социальных групп (например, индустриальных рабочих), которая также приводит к переформатированию памяти о местах, где раньше обитал ныне «невидимый рабочий класс». Одно из понятий, также часто используемых в книге, — «ландшафт памяти» (memoryscape); оно рассматривается в качестве эпистемологического приема для демонстрации взаимозависимостей «места» и «воспоминания», мифических нарративов и материальности пространства. Этот термин обозначает необходимость рассматривать память и пространство в качестве специфического ассамбляжа, создающего новые значения и смыслы [100].
Отдельная область исследований касается постсоциалистических городов и практик коммеморации в них. Особая специфика постсоциалистического города, с его наследием гомогенного советского планирования и доминированием в публичном пространстве репрезентаций власти и идеологии, заключается в анализе трансформаций, которые переживаются после распада СССР. Национальные идеологии, маркетизация, доколониальные и постколониальные практики и другие факторы создают особую среду для разговоров о памяти и истории, причем не только в городах бывшего СССР, но и в странах и городах бывшего «социалистического лагеря» [101]. Отдельная тема — топонимика в постсоциалистических городах, вызывающая огромное количество споров о смыслах происходящих (или, наоборот, не происходящих) переименований [102].
Практики
Возникшее в США в 2013 году движение «Black Lives Matter», направленное против расизма и полицейского насилия по отношению к афроамериканцам (пиком движения на данный момент стали глобальные протесты 2020 года после убийства полицейским в Миннеаполисе афроамериканца Джорджа Флойда), усилило обсуждение темы, появившейся еще до начала движения, — темы критического переосмысления колониального прошлого и наследия расизма, выраженных в памятниках и городской топонимике. Движение «Black Lives Matter» дало новые основания для такой рефлексии, стимулировало к действиям низовые активистские группы и привело к широкому обсуждению этой темы в медиа не только в США, но и в других странах (со своей историей расизма и дискриминации).
Общественные дискуссии о памятниках и их колониальных коннотациях имели место и до начала движения «Black Lives Matter». В США речь шла о памятниках героям Конфедерации — союза рабовладельческих штатов, проигравших Гражданскую войну 1860-х годов. Эти памятники вызывали споры на фоне очевидной связи с основаниями структурного расизма. Это же касается и поставленных в Великобритании памятников тем, кто участвовал в колониальной экспансии и организации работорговли. В 2015 году в ЮАР была демонтирована, в результате протестов и появления инициативы «Rhodes Must Fall», статуя Сесиля Родса в университете Кейптауна. Родс, британский империалист, бизнесмен и политик, основатель компании «Де Бирс», был одним из известнейших деятелей колониальной эры XIX века. Статуя была демонтирована с целью «деколонизации образования» в ЮАР. Остальные его статуи и мемориалы подвергались в ЮАР вандализму [104].
Движение «Black Lives Matter» привело к переосмыслению городского ландшафта обычными гражданами и исследователями через призму «расы, права и власти» и в рамках подхода, основанного на идее прав человека. Культурное наследие рассматривается в данном случае как то, что связано с правами человека на свободу вероисповедания, мышления, самовыражения и изучения собственной истории и истории других. В рамках этого подхода возникает и право на дискуссию о спорных объектах, которые для части общества больше не отражают современные ценности [105].
Радикализация споров о памятниках колониальной эпохи и наследии расизма привела также к обсуждению в публичном пространстве ряда аргументов. Одним из них является идея о том, что, уничтожая памятники, мы стираем собственную историю. Однако памятники как таковые не являются историей, это материальное и символическое воплощение «политических конструкций определенных нарративов из прошлого, выражение правящей власти, решившей обозначить [106] в том или ином месте» [107]. Эта коммеморация «великих белых мужчин» сегодня воспринимается критически: ставятся вопросы об основаниях идентичностей обществ, которые необходимо обсуждать, «деколонизируя общественные пространства» [108].
Демонтаж памятника Феликсу Дзержинскому на Лубянке в Москве стал в августе 1991 года одним из символов приближающегося финала СССР и одним из результатов «перестроечной» полемики о государственном насилии в период сталинизма в СССР. Однако сегодня обсуждаются не только восстановление памятника Дзержинскому, но и проблемы установки памятников Сталину и судьбы памятников Ленину. Дискуссии о прошлом и их политическое регулирование продолжаются.
Эти дискуссии в России идут спустя несколько лет после ставшего уже историей в Украине «ленинопада» (так принято обозначать процесс массового демонтажа зимой 2013/14 года памятников Ленину на территории Украины). «Ленинопад» также был подкреплен принятым в 2015 году украинской властью пакетом законов о «декоммунизации». В начале 2021 года в медиа появились сообщения о сносе «последнего памятника Ленину» в Украине, хотя реестра памятников нет, — и пока это невозможно утверждать [109].
Украинский «ленинопад» имеет свой политический контекст — травмирующий контекст событий в Украине 2013–2014 годов. Снос памятников Ленину часто зависел от двух факторов: от действий групп активистов и их настойчивости, а также от позиции, занимаемой жителями того или иного города. При этом позиции жителей были обусловлены тем, как они воспринимали самих себя и историю собственного города. Позиция «против» часто была связана с ностальгической памятью о возможностях, которые предлагала советская «модернизация». По мнению этой части горожан, памятники символизировали не колониальные коннотации, насилие и имперскость, а историю успешного развития того или иного города [110]. В ходе «ленинопада» часто предпринимались попытки инициировать диалог о судьбе памятников, а также происходили культурная и политическая апроприация и «национализация» ряда объектов (например, переодевания памятников Ленину в вышиванки) 10].
В России и Беларуси существование памятников Ленину после распада СССР имело другую динамику. В Беларуси, где когда-то появилась одна из первых в СССР статуй Ленина, эти памятники сохраняются (что обусловлено желанием авторитарного режима контролировать публичные пространства и интерпретации истории), но постепенно изнашиваются: их часто демонтируют не по политическим причинам, а по соображениям безопасности. В период протестов в августе 2020 года демонстранты в Минске несколько дней собирались на бывшей площади Ленина (сейчас площадь Независимости), впервые с 1991 года обклеивая памятник Ленину плакатами против государственного насилия и фальсификации выборов и протестными лозунгами. Что касается России, то, как считают Борис Колоницкий и Мария Мацкевич, в российском обществе нет единства в оценке лидера революции, однако существует консенсус другого рода: большинство, по результатам соцопросов, выступает против демонтажа памятников, а память о Ленине превратилась в так называемую холодную память, следующим этапом которой может быть не разрушение, а эмоциональное отстранение и постепенное забвение [111]. Гораздо больше дискуссий в России вызывают попытки (в том числе реализованные) поставить в наши дни памятник Сталину.
Какие символы новых идентичностей сегодня заполняют городское пространство и как разные акторы пытаются обнаружить новые смыслы мемориальных объектов в городской среде? В 2016–2017 годах в Киеве, на Бессарабской площади, после сноса памятника Ленину прошел ряд арт-интервенций, инициированных фондом «Изоляция» в рамках проекта «Общественный договор», предполагающего организацию диалога между обществом, горожанами, властью и художниками для обсуждения статуса функционирования памятных объектов в городской среде. В частности, в 2016 году мексиканская художница Синтия Гутьеррес создала недельную инсталляцию «Населяя тени» — была построена лестница, ведущая на постамент, с которого убрали статую Ленина. Воспользоваться лестницей мог любой человек, пожелавший постоять на месте Ленина, «в тенях прошлого», чтобы «побыть новой статуей» и увидеть «новые горизонты». Целью проекта были размышления над «идентичностью, навязанной памятью и крахом политических систем» [112]. В 2017 году прошел еще один конкурс проектов, связанных с инициативой фонда «Изоляция». На выбор горожан и жюри были предложены четыре проекта: 1) «Пьедестал» (группа Afterall, Италия) — деревянная конструкция, напоминающая клетку и повторяющая форму пьедестала памятника, положенная горизонтально и подчеркивающая беспомощность пьедестала; 2) «Мне нужен герой» (Милена Вучкович, Сербия) — на пустом постаменте устанавливается мощный прожектор, становящийся особенно заметным ночью. Прожектор вращается, происходит постоянный поиск нового героя, что подчеркивает отсутствие простых решений; 3) «Ритуалы природы» (Иса Каррильо, Мексика) — пьедестал покрывается горшками с розмарином, и эта розмариновая колонна играет терапевтическую функцию, создавая вокруг пространство для сидящих горожан, с которыми проводится особая практика медитации, сфокусированная на дыхании; 4) «Героев не существует» (Микита Шалений, Украина) — вокруг постамента предлагается установить книжные полки и доски, на которых граждане пишут мелом то, что хотят забыть, а углем то, что хотят помнить. Доски собираются на полках как своего рода городской архив мнений и желаний жителей [113].
В том же 2017 году в Москве появился проект, в рамках которого студенты Высшей школы экономики пытались переосмыслить судьбу советских памятников (и роль мемориальных объектов в целом) на примере памятника Дзержинскому, установленного в 1937 году на территории, где сейчас находится учебное заведение. Темы «отбеливания истории», «диалога о прошлом», реконструкции общественных пространств и их «десакрализации» (например, путем снятия памятника с постамента) стали центральными для проектов переосмысления прошлого в рамках воркшопа [114].
Арт-интервенции обозначают круг вопросов, который сегодня возникает вокруг мемориальных объектов в городском пространстве: должны ли эти объекты быть только репрезентацией власти и политики — или их смыслы стоит сместить в сторону создания пространств и возможностей для рефлексии обычного человека по поводу важных для сообщества тем, без навязывания каких-либо доминантных идей? Также ставится вопрос о том, можем ли мы сегодня жить в «постгероическом обществе», не создавая канон мемориальных фигур в духе XIX и первой половины XX века.
Процесс избавления от символических следов советского прошлого создал ситуацию внезапного появления «пустот» на месте снесенных советских «означающих». Фактически сегодня, спустя 30 лет после распада СССР, возникает новая дискуссия о советском символическом (и не только) наследии в городском пространстве. Эта дискуссия (которая началась с разной интенсивностью в разных частях бывшего СССР) идет на фоне появления специфического культурного и символического ландшафта в городах: там, где советские знаки стараются уничтожить, создаются контрастирующие с ними знаки процессов нациостроительства или же эти новые знаки соседствуют со старыми, создавая эклектику, которая еще нуждается в синхронизации и анализе. Новые символы нациостроительства присутствуют в городской топонимике и репрезентируются через создание монументальных памятников и сооружений. В Беларуси это проявляется в создании памятников правителям периода существования Великого княжества Литовского, в Украине — в появлении памятников тем, кто участвовал в боевых действиях после 2013 года, в России — в попытках «ресталинизации» в городском пространстве (в Новосибирске и других городах), а также в установлении новых монументальных памятников, символизирующих силу старых исторических нарративов (монументальный 25-метровый памятник советскому солдату «Ржевский мемориал»).
Одновременно — как следствие своеобразного процесса децентрализации памяти — возникает множество проектов, связанных с идентичностью отдельных городов и регионов. И здесь спектр новых мемориальных объектов представляет собой памятники и знаки, отсылающие к частной жизни (многочисленные новые городские скульптуры), или же знаки, целью которых становится политическое маркирование пространства, репрезентация событий постсоветской истории и попытки утвердить легитимность нового политического устройства с опорой на прежние нарративы (трансформация памятника Ахмату Кадырову в Грозном в мемориальный комплекс, связанный с победой в Великой Отечественной войне). Еще одно направление активности — смена городской топонимики или попытки обозначения всех перемен, которые с ней случились (в 2015–2016 годах в Минске, в районе Старого города, вывешивались таблички с историческими названиями улиц, чья топонимика менялась на протяжении долгого времени).
Погружение в немецкую культуру памяти в городском пространстве для многих связано с посещением Берлина и комплекса мемориалов, связанных с памятью о Холокосте и Второй мировой войне: Мемориала памяти убитых евреев Европы (открыт в 2005 году), Мемориала жертвам национал-социализма народов синти и рома (открыт в 2012-м), Мемориала гомосексуалам — жертвам национал-социализма (открыт в 2008-м) и других. Интересен пример Баварского квартала, отличающегося от перечисленных мемориалов тем, как место памяти о преследовании евреев при национал-социализме интегрировано в городскую повседневность. Баварский квартал в берлинском районе Шёнеберг до прихода к власти нацистов был центром еврейской интеллектуальной жизни (связан с именами Ханны Арендт, Вальтера Беньямина, Альберта Эйнштейна и других). До войны в Шёнеберге проживало около 16 000 евреев (в основном представителей среднего класса), часть из которых жила именно в Баварском квартале. Большинство из них стали жертвами нацистской политики, а сам квартал в начале 1940-х был объявлен «свободным от евреев».
Проект мемориализации этих событий появился в конце 1980-х в результате инициатив местных жителей по изучению локальной истории. В ходе проводившегося в 1993 году конкурса победил проект работающих с общественными пространствами художников Ренаты Стих и Фридера Шнока, который предполагал установку на трехметровых осветительных столбах 80 табличек с надписями, регистрирующими все антисемитские законы и ограничения, принятые с 1933 года и приведшие к массовому уничтожению евреев. На обратной стороне табличек изображены рисунки, показывающие повседневную жизнь еврейского населения, которая стала невозможной при национал-социализме. Постепенно проект дополнился информационными табло и стендами с общей историей квартала (до, во время и после войны) и личными историями его известных жителей, установленными на ближайшей станции метро Bayerischer Platz, а также мультимедиа-экспозицией, размещенной в пространстве обычного кафе, которое часто посещают туристы и жители квартала. В 2017–2018 годах прошла реставрация всех табличек, установленных в 1993 году [117].
Проект Баварского квартала, будучи примером интеграции травматической памяти в городскую повседневность, является также примером проблематизации самого понятия повседневности и ее связи с политическим, социальным и иным контекстом существовавшего с 1933 по 1945 год нацистского режима, примером соединения памяти о прошлом с аутентичным местом и его трансформациями.
Мемориализация Холокоста в странах бывшего СССР имеет свою специфику. Во-первых, события Холокоста на территории нынешних Беларуси, Украины и части России описываются при помощи метафор тотального уничтожения, «Холокоста от пуль» (когда массовые убийства осуществлялись прямо на территории, где проживало еврейское население и куда вывозилось депортированное еврейское население западной части Европы) [118]. Во-вторых, на память о Холокосте влияют и другие обстоятельства: глубоко укоренившаяся традиция политического забвения этой памяти в СССР и процесс размытия еврейской идентичности, уничтожение материальных следов культуры еврейских общин в ходе советизации и Холокоста, а также в послевоенное время. Кроме того, в конце 1980-х — начале 1990-х произошла значительная эмиграция евреев из стран бывшего СССР, что поставило под вопрос возрождение еврейской жизни и сохранение памяти. К этому можно добавить и проблему встраиваемости памяти о Холокосте в национальные проекты стран бывшего СССР.
Одним из интересных проектов мемориализации жертв Холокоста и наследия еврейской культуры в городском пространстве стал проект «Пространство синагог» во Львове [119]. Городская среда Львова имеет долгую историю, частью которой в XX веке, до начала Второй мировой войны, была еврейская община (примерно треть населения). Сам город «украинизировался» уже после Второй мировой войны: до этого он был довольно типичным «местом» (городом) в поликультурном пространстве
Центральной и Восточной Европы, с проживающими здесь польской, армянской, еврейской, украинской и другими общинами. Еврейская община сталкивалась с антисемитизмом еще во времена межвоенной Польши (1918–1939) и не смогла пережить Холокост в период нацистской оккупации.
Миграции населения после войны и политика памяти в советскую эпоху стали основой для нарратива городской истории Львова, в котором доминировали советские украинцы. Остальные нарративы и истории были вытеснены или забыты [120]. Еврейское материальное и культурное наследие Львова исчезало и разрушалось. В 2008–2010 годах, усилиями внешних и внутренних акторов (представителей религиозных общин и исследователей из Израиля, Украины и других стран), в рамках дебатов о еврейском наследии в городах Центральной и Восточной Европы, появилась идея восстановить облик еврейского Львова. Она кристаллизовалась в проекте «Пространство синагог», целью которого стала реновация пространства в историческом еврейском квартале города, где ранее находились синагога «Золотая роза», Большая городская синагога и Дом учебы Бейт Гамидраш. Все эти здания (как и еврейские жители Львова) были уничтожены нацистами в 1941 году. Открытие «Пространства синагог», созданного по проекту берлинского архитектора Франца Решке, состоялось в 2016 году. Были расчищены и обозначены — там, где это было возможно, — фундаменты синагоги «Золотая роза» (ее остатки законсервировали) и Дома Бейт Гамидраш; появилась инсталляция «Увековечивание» — 39 каменных стел с фотографиями города и прежних жителей Львова, в том числе жителей-евреев, и цитатами их авторства.
Проект предусматривал поиск не только новых способов реставрации и консервации еврейского материального наследия, но и способов репрезентации «того, чего нет» (восстановления городского воображения, в котором присутствуют разные культурные традиции, и визуализации уничтоженного материального наследия). Также этот проект остается «работой в процессе», предполагающей фиксацию того, как новое мемориальное место встраивается в городскую среду и как меняется отношение горожан к этому пространству. «Пространство синагог» — прекрасный пример реализации идеи культуры партиципации: в его планировании и обсуждении принимали участие разные акторы, в том числе представители разных общин и городских инициатив Львова; проект сопровождался изучением мнения горожан и их отношений с новым пространством.
Новые формы памяти возникают в городском пространстве на стыке цифровых технологий и искусства (в частности, практик документального театра). Один из таких проектов начал реализовываться в 2015–2016 годах в белорусском городе Брест. Проект «Brest Stories Guide» представляет собой аудиоспектакль, рассказывающий о Холокосте в Бресте и жизни местной еврейской общины (составлявшей более половины населения города) до начала Второй мировой войны, включая историю довоенного антисемитизма [121]. Проект призван показать историю Бреста, которая оставалась нерассказанной на фоне нарратива о героической обороне Брестской крепости, ставшего центральным для советской истории Бреста, начиная с 1960-х годов. Кроме того, «Brest Stories Guide» предлагает
погружение в несоветскую историю Бреста (бывшего частью Второй Речи Посполитой до 1939 года). Инициатором проекта стал брестский театр «Крылы халопа».
Проект включает несколько маршрутов по Бресту, разработанных и представленных в специально созданном мобильном приложении. Маршруты сопровождаются рассказами от имени разных групп (жертв, участников убийств и погромов, свидетелей). Стилистика документального театра, использовавшаяся при записи рассказов, ориентирована не на «эмоциональный аффект», а на медленное, детализированное погружение в прошлое. Маршруты проложены по местности, где уничтожены или перестроены практически все здания, которые могли бы стать материальным фоном для памяти о событиях Холокоста. В результате перед нами возникает своего рода дополненная реальность города, в котором произошла трагедия.
Данный обзор проектов публичной истории в городском пространстве призван показать, что происходит с объектами и практиками, ранее символизировавшими «историю» в городском пространстве: сегодня ставится под вопрос сама суть прежних практик коммеморации и мемориальных объектов. Однако история в городском пространстве предполагает и другие практики и способы репрезентации. Массовые шествия в исторические даты или более камерные ритуалы, граффити, муралы, монументальные памятники и памятные таблички на домах, городские скульптуры, названия кварталов, улиц и остановок транспорта, музеи, информационные стенды, экскурсионные маршруты, памятники архитектуры, мобильные туристические приложения с элементами дополненной реальности, сообщения в медиа с отсылками к локальной истории — все это создает ощущение прошлого в городской среде и повседневности. Но чтобы это все работало, было частью коммуникации и рефлексии горожан, необходимо выполнять несколько условий, в сторону которых разворачиваются сегодня академические исследования, экспертные проекты и активистские инициативы.
С одной стороны, речь идет о появлении низовых инициатив в области публичной истории, в рамках которых осознаются интересы локальных сообществ и частных лиц (например, волонтерские и активистские движения по защите материального и культурного наследия города, петиции об установке памятников или смене названий улиц). С другой стороны, рост числа таких инициатив, их выход за пределы локальных сообществ и влияние на социальную и политическую ситуацию возможны, только если культура партиципации — обращения к разным группам акторов в городском пространстве, признания их права на город в целом и артикуляцию своих историй в частности — также активно развивается. А это, в свою очередь, требует обсуждения и переформатирования ради инклюзии (символической и реальной для разных групп) статуса общественных пространств и пересмотра прежних практик и смыслов коммеморации на уровне всего сообщества.
— P.S. Ландшафты: оптики городских исследований: Сборник научных трудов / Под ред. Н. Милерюса, Б. Коупа. Вильнюс: ЕГУ, 2008.
— Царицыно: Аттракцион с историей / Под ред. Н. Самутиной, Б. Степанова. М.: Новое литературное обозрение, 2014.
— The Routledge Handbook of Memory and Place / Ed. by S. De Nardi, H. Orange, S. High, E. Koskinen-Koivisto. London: Routledge, 2019.
Борис Степанов, Алиса Максимова, Дарья Хлевнюк
Краеведение
Еще недавно краеведение многим представлялось старомодным досугом пенсионеров или пережитком старых практик культурной политики. Однако растущее число краеведческих проектов по всей России, «омолаживание» краеведов и появление краеведческих звезд (таких, как Рустам Рахматуллин в Москве или Михаил Тимофеев в Иванове) опровергают эти стереотипы. Краеведение оказывается формой работы с прошлым, которая помогает решать проблемы в настоящем: искать альтернативы «большой» национальной истории в исследовании истории локальной, вырабатывать язык для рассказа о трудном и ранее замалчиваемом прошлом, решать экономические проблемы региона через туризм или сохранять историческое и природное наследие. Краеведческие проекты все больше отходят от привычных академических и музейных форматов, осваивают новые пространства (например, коммерческие или художественные), становятся фактором социальных изменений.
Понятие «краеведение» обозначает совокупность различных форм активности представителей местного сообщества по изучению своего края и насыщению его культурными значениями. Современное состояние краеведения — лишь очередной виток в его сложной судьбе. Возникновение в XVIII–XIX веках локальных научных обществ как исторического, так и натуралистического профиля создало почву для подъема региональных интеллектуальных инициатив, который случился в 1910-1920-е годы и с которым было связано утверждение представлений о ценности локального знания и «крае» как едином объекте изучения. В конце 1920-х — начале 1930-х годов краеведение как массовое движение было разгромлено в ходе идеологической унификации советской культуры, а концепция краеведения была в редуцированном виде апроприирована советской системой культурного воспроизводства и оказалась встроена в образовательную и музейную практики. Процесс возрождения краеведения, ставший возможным в послесталинский период, вновь усилился в эпоху перестройки. Тогда идеи краеведения стали одним из важнейших импульсов протестной мобилизации и критики советской идеологии [122].
Сегодня краеведение включает как институционализированные структуры (сеть краеведческих музеев и библиотечных проектов, учебных программ в школах и университетах, ассоциаций разного уровня — от районных краеведческих обществ до Союза краеведов России, корпуса краеведческих изданий и т. д.), так и неформальные сообщества любителей истории и низовые проекты. Краеведение отчасти несет отпечаток советских организаций, способов и институтов производства знания и ориентировано на задачи патриотического воспитания. В то же время появляются проекты с иной повесткой, стоящие на критической позиции по отношению к «государственным» идеям патриотизма. Говоря о географическом распространении краеведения, следует понимать, что оно характерно не только для провинции, но и для столиц, где в большей степени связано с развитием градозащитного движения.
Как интеллектуальный проект краеведение определяет себя преимущественно по отношению к конкретному пространственному объекту
Продуктивность взаимодействия краеведения и публичной истории обусловлена прежде всего тем, что институциональная база краеведения (объекты наследия, местные музеи, архивы, школы и т. д.) в значительной степени совпадает с той системой институтов, деятельность которой обеспечивает публичная история на Западе. Как уже отмечалось выше, эта сфера претерпевает значительные трансформации. Краеведение оказывается вовлечено в развитие туризма, культурного маркетинга и использование наследия как ресурс развития территорий. Локальное прошлое отчасти коммерциализируется: культурные предприниматели находят «бренды» и истории, которые могут быть интересны широким аудиториям. Другой важной тенденцией является развитие различных форм гражданской активности, в том числе инициативы по сохранению наследия и обсуждению трансформации городских пространств, увековечиванию памяти жертв и т. п. Наконец, еще одним фактором выступает новая культура частной памяти, подпитываемая интересом к семейной истории.
Переопределение взаимоотношений между академической наукой и публикой по поводу общего прошлого и исторического наследия делает особенно актуальным изучение традиций создания локального знания в разных обществах, осмысления существующих нарративов и практик. Насущной задачей представляется преодоление геттоизации краеведения, связанной как с замкнутостью официальной науки, так и с культивированием в рамках краеведения архаических моделей производства и представления знания (в частности, представлений о целостности региона или приоритете архаического прошлого). Опыт публичной истории, опирающийся на достижения различных дисциплин (от культурной географии и урбанистики до исследований памяти), мог бы сыграть важную роль в формировании новых перспектив краеведческой (само)рефлексии.
Можно указать на несколько направлений развития такого рода (само) рефлексии. Во-первых, выработка адекватной интерпретации краеведения как формы локального знания, осмысление традиции краеведения в контексте взаимодействия гуманитарных и естественных наук. Во-вторых, фокус на проблематике публичности пространства, множественности действующих в нем акторов, разнообразии смысловых акцентов и контекстов их деятельности, а также интерпретация краеведческих инициатив как культурной активности и важнейшей формы гражданского диалога. В-третьих, осмысление различных контекстов бытования и средств трансляции краеведческого знания — от научных публикаций до постов в интернет-сообществах, от краеведческих музеев до современных арт-проектов. В-четвертых, выявление внутренних противоречий феномена наследия и многообразия его форм, а также способов его освоения. Наконец, в-пятых, расширение диапазона возможностей тематизации местной истории и форм рефлексии актуальных для местного сообщества проблем.
Теория
Разнообразие форм краеведения отражено и в корпусе литературы, связанной с краеведческой тематикой. Он включает локальноориентированные исследования любителей и профессионалов, которые в большинстве случаев не выходят за пределы местного сообщества; работы педагогов, сотрудников музеев и библиотек, посвященные краеведческим аспектам деятельности соответствующих институций; исследования по истории соответствующих краеведческих сообществ; наконец, труды разного порядка, претендующие на характеристику краеведения как культурного феномена.
Первый блок текстов составляет собственно
Попытки реконструировать историю краеведения предпринимались еще в 1920-е годы [133], однако устойчивое развитие такого рода исследований началось после реабилитации краеведения в эпоху перестройки. Важное место занимают работы Сигурда Шмидта и участников организованного им в Историко-архивном институте кружка [134]. Сегодня это направление развивается преимущественно благодаря региональным историкам науки, изучающим развитие местных научных сообществ (от статистических комитетов до собственно краеведческих сообществ), возникновение и работу музеев, появление краеведения в учебных планах и создание соответствующих пособий, роль местной прессы в формировании краеведческого знания в конце XIX — начале XX века [135], а также в 1920-е годы, которые с легкой руки Шмидта получили название «золотого века краеведения».
В 2000-е годы эти исследования стали поводом для обсуждения ряда важных вопросов: периодизации формирования краеведения как сферы общественной активности, дисциплины, интеллектуального проекта; соотношения гуманитарной и естественно-научной составляющих в краеведческой работе; соотношения российского краеведения с его западными аналогами [136]. Несмотря на наличие обстоятельных исследований в отдельных регионах, до сих пор не появилось обобщающего труда, посвященного истории российского краеведения. Наиболее систематическим изложением этой истории, по-видимому, остается книга американского историка Эмили Джонсон, в которой прослеживается процесс формирования идеи краеведения в связи с развитием туристической литературы, появления градозащитных сообществ и, в 1920-е годы, собственно краеведческого движения. Название книги — «Как Санкт-Петербург научился исследовать себя: российская идея краеведения» — симптоматично как с точки зрения значимости Петербурга в контексте истории российского краеведения, так и с точки зрения устойчивого представления о краеведении как специфически российском феномене [137]. Весьма ценной следует признать попытку наметить периодизацию краеведения и типологию форм краеведческой работы в книге Виктора Бердинских [138]. Процессы «советизации краеведения» изучены в целом гораздо хуже, однако и здесь есть ряд работ, важных для понимания структуры краеведения в советский период, которая в известной мере воспроизводится и сегодня [139].
Для понимания публичной роли краеведческой деятельности ценность представляет
В последние десятилетия начинает формироваться корпус
Наконец, последний блок литературы пока существует в пространстве изучения российского краеведения скорее как перспективный, нежели как актуальный. Представляется, что осмыслению практики краеведческой работы способствовало бы введение в оборот текстов зарубежных исследователей, посвященных
Практики
Переход краеведения от междисциплинарной области знания в сферу публичной истории пока что исследован довольно мало. Множество новых краеведческих проектов по всей стране показывают, что краеведение работает с большим количеством материалов, чем в предыдущие периоды, и становится ресурсом для решения разнообразных задач. При исследовании краеведческих публичных проектов стоит помнить, что в рамках этих проектов их участники рассказывают истории о прошлом (нарративы), используя разные медиа, а также то, что эти проекты создаются в рамках определенных сообществ и институций и адресованы определенной аудитории.
Первым аспектом краеведческой деятельности является то, о чем и как рассказывает краеведение:
Значимой стратегией конструирования локальных нарративов выступает разработка «невидимой» истории, акцентирующей внимание на сюжетах, которые по тем или иным основаниям вытесняются из официальной историографии (в этом смысле характерно название книги Витольда Славнина «Томск сокровенный»). Такие сюжеты, во-первых, могут быть исключенными из-за своей «ненаучности» и связаны с местным фольклором, мифологическими рассказами о загадочных местах и мистических событиях. Во-вторых, некоторые формы краеведческого нарратива выступают компенсацией дефицитов господствующей системы исторических репрезентаций, описанной современными исследованиями памяти. Эти формы включают реконструкции частных историй и изучение различных аспектов трудного прошлого: истории маргинализированных групп (переселенцев, язычников, иноэтничных), истории трагедий и репрессивных учреждений и т. д. В качестве примера последних можно привести проекты «Это прямо здесь» общества «Мемориал», «Сибиряки вольные и невольные» Томского краеведческого музея, а также независимый сайт «Москва — Волга», посвященный трагической истории строительства канала в 1930-е годы [155].
При исследовании краеведения и его значения стоит обращать внимание на то, какие существуют
Со сферой наследия связана такая характерная форма просветительской краеведческой работы, как экскурсия, и такой жанр краеведческих текстов, как путеводитель. Развитие туристической индустрии стимулирует развитие этой сферы краеведческой работы. Вместе с тем краеведческие экскурсии и путеводители не только выступают материалом для конструирования туристических образов территории и создания туристических аттракционов, но и имеют потенциал формирования альтернативы массовому туристическому рынку. Краеведческие экскурсии и путеводители претендуют на более аутентичный опыт знакомства с лежащими в стороне от туристических маршрутов непарадными достопримечательностями и неосвоенными пластами наследия, а также на рефлексию по поводу практик сохранения последнего (ср. экскурсии и путеводители в рамках проектов «Москва, которой нет» и «Неизвестная провинция»). Благодаря этому они приобретают не только популяризаторский, но в некоторых случаях и исследовательский характер. В рамках современного краеведения происходит модернизация форм экскурсионной работы (например, растущие коллекции городских аудиогидов или VR-экскурсии, организуемые проектом «Москва глазами инженера»), развитие новых театрализованных форматов — музейные постановки, сайт-специфик-спектакли и т. д.
Следующий аспект, который необходимо учитывать, — кто участвует в краеведческой деятельности. Интерес к новым пластам наследия часто способствует трансформации краеведческого сообщества, включению в него новых
Нередко краеведы выступают в качестве экспертов по истории того или иного места, иногда краеведение превращается из любительской активности в профессию. Так, например, создатели упомянутого выше проекта, посвященного каналу «Москва — Волга», активно публикуются, выступают с лекциями, организуют выставки и консультируют создателей телепередач и документальных фильмов [156]. В городе Тотьма Вологодской области директором местного музея стал создатель популярного краеведческого паблика во «ВКонтакте» Алексей Новоселов. Сейчас, несмотря на ограниченность музейного бюджета учреждения, он вместе с небольшой командой единомышленников, состоящей из сотрудников музея и работников отдела культуры районной администрации, активно и успешно участвует в грантовых конкурсах с различными общественными и культурными проектами, а также обращается к возможностям краудфандинга. Это позволяет обустраивать новые общественные пространства, обновлять экспозицию музея, издавать книги с фотографиями Тотьмы в дореволюционное и советское время, учиться на примерах культурных проектов из российской и международной практики, а главное — вовлекать местных жителей в проекты, связанные с их городом. Показательно, что даже такие крупные музеи, как музей-заповедник «Царицыно» или Государственная Третьяковская галерея [157], обращаются к краеведению. Можно наблюдать
Для понимания процессов производства и распространения краеведческого знания, форм соучастия и способов включения аудиторий в краеведческую деятельность необходимо изучать роль различных
— Московское архитектурное наследие: Точка невозврата / Под ред. К. Сесил, Э. Харрис. М.: MAPS, 2007.
Сет Бернстейн, Анастасия Заплатина
Цифровое пространство
С 1990-х годов происходит стремительное развитие цифровых технологий. Распространение интернета и появление новых компьютерных программ позволяют историкам использовать их в своих исследованиях и делиться результатами с большой аудиторией. Цифровая история (digital history) является частью так называемых цифровых гуманитарных наук (digital humanities). Под «цифровыми гуманитарными науками» мы подразумеваем нетривиальное (то есть недоступное обычному пользователю) использование компьютерных технологий для решения исследовательских задач и расширения аудитории, с которой исследователи могут делиться результатами своей работы. Без сомнений,
Цифровая история выросла из интереса гуманитариев к компьютерным технологиям и интернету. Сложные программы для работы с картами или базами данных начали использоваться специалистами еще до 1990-х годов, но из-за высокой цены они были доступны только военному комплексу, крупным корпорациям и университетам. С тех пор ситуация кардинально поменялась: компьютеры стали доступны массовому пользователю, выход в интернет есть у более чем половины жителей земного шара [161], а компьютерные программы стали относительное дешевыми или вовсе бесплатными. Сегодня каждый, у кого есть компьютер и выход в интернет, может использовать их возможности в своих исследованиях.
Важно отметить и то, что
В течение последних десяти лет многие журналы и даже книжные издательства полностью отказались от печатных публикаций и перешли к их онлайн-версиям. Историки могут больше не публиковаться в журналах и сборниках, предпочитая академическим статьям блогинг. Такие платформы, как LiveJournal, Blogger и Medium, позволяют авторам публиковать тексты самостоятельно. Существенным недостатком этого пути является отсутствие процедуры рецензирования, характерной для традиционных научных публикаций, достоинством — возможность мгновенно делиться с читателями новыми идеями. Помимо этого, блоги обладают неограниченным объемом памяти и могут содержать не только тексты, но и дополнительные медиафайлы, такие как фото, видео, аудио (в то время как издательство, возможно, разрешит опубликовать в книге 10–12 иллюстраций).
Архивы также постепенно начинают перемещаться в виртуальное пространство. Еще несколько лет назад программное обеспечение, место на серверах для хранения данных, профессиональный веб-дизайн были слишком дороги для того, чтобы оцифровывать коллекции архивов и библиотек. Сейчас архивисты и просто энтузиасты делают архивные материалы доступными, сканируя документы и публикуя их в интернете.
Технологии автоматического распознавания текста (optical character recognition) делают возможными непосредственную работу с текстом источников и поиск по их содержанию. Крупные музеи имеют возможность нанять веб-дизайнера, однако даже небольшие институции или частные лица могут воспользоваться онлайн-сервисами вроде Отека для создания собственных онлайн-коллекций артефактов. В качестве примеров сайтов на основе Отека можно назвать архив «ГУЛАГ: множество дней, множество жизней» [162], а также проект «Отправляясь на север» [163] — коллекцию устных историй афроамериканцев, переселившихся в Филадельфию в 1910-1930-е годы. Многие из цифровых проектов обращаются к простым пользователям как к соавторам. Например, некоторые проекты используют краудсорсинг (crowdsourcing), то есть привлекают к решению интеллектуальных, производственных или творческих задач большое число людей, готовых работать на добровольных началах. В рамках одних проектов нужно заполнить Google-форму, рассказав о своих воспоминаниях о том или ином событии (например, о событиях 1989 года в Германии в проекте «Мы были такими свободными» [164]). Другие обращаются к волонтерам за помощью в расшифровке оцифрованных источников или сличении автоматически распознанного текста с оригиналом (например, в проекте «Прожито» (см. ниже) или в коллекции документов Военного министерства США, где любой желающий может прямо на сайте поучаствовать в расшифровке документов, пострадавших в пожаре 1800 года [165]).
Повышенное внимание к
Компьютеры позволяют заменить или дополнить тексты визуализацией. При этом пользователи могут постоянно редактировать данные и мгновенно видеть изменения. Особенно полезным инструментом для историков являются таймлайны. В отличие от хронологической ленты, просто перечисляющей события, таймлайны позволяют прикреплять дополнительные медиафайлы, так что пользователь может перемещаться по ленте, изучая эти материалы. Еще один полезный инструмент — геоинформационные системы (ГИС), которые, в отличие от статичной карты, представляют собой скорее базу данных, разные информационные слои которой привязаны к географическим координатам. Программы для 3D-моделирования помогают историкам реконструировать древние города или даже создавать симуляции, в которых пользователи могут взаимодействовать с местными жителями из прошлого. Благодаря интерактивным технологиям пользователи могут почувствовать себя участниками исторического события, сформировать собственное мнение и критически осмыслить мнение профессиональных историков [167].
Таким образом, развитие технологий существенно повлияло на публичную историю. Программы, которые ранее были дороги и сложны, стали доступны большинству историков. Наряду с оцифровкой уже существующих источников и исследований,
Теория
Цифровизация всех сфер жизни создала не только множество новых возможностей для историков, но и множество новых проблем. Последние можно свести к двум основным вопросам. Во-первых, насколько цифровая история может/должна быть включена в поле академических исследований и являются ли цифровые историки «настоящими» историками? А во-вторых, каковы интеллектуальные и материальные издержки тех, кто использует методы
Проблема включения цифровой истории в академическую науку частично отражает ключевую проблему, стоящую перед
Вопрос о доступности цифровых методов широкой аудитории также связан с проблемой исторической памяти. До повсеместного распространения интернета историческая память передавалась преимущественно в школах и учреждениях культуры, посредством государственных программ. Люди имели доступ к этой информации, но в целом существовал огромный зазор между теми, кто создавал знание о прошлом, и теми, кто получал его. Интернет в определенном смысле обеспечил демократизацию исторического знания, а также распространение прежде маргинальных и/или маргинализированных точек зрения на историю [170]. По сравнению с советским периодом уровень цензуры в России сегодня относительно невысокий, но при этом существует и явный недостаток редактирования и проверки информации. Это приводит к эпидемии «фейковой истории» в интернете.
Еще одна проблема интернета в том, что хранящаяся в нем информация может быть недолговечной: так, сайты и посты в социальных сетях можно легко редактировать и удалять. Поэтому некоторые крупные платформы, хранящие большие объемы данных («Википедия», например), используют «системы управления версиями», то есть собирают информацию о внесенных в код изменениях. Но как будущие историки будут писать о событиях XXI века, основываясь на такой нестабильной Источниковой базе? [171]
Вопросом, вытекающим из необходимости управлениями версиями, является стоимость поддержания работоспособности цифровых объектов. Одно из часто упоминаемых достоинств
Вторая проблема связана с возможной утратой значения классической интерпретативной истории. В статье Los Angeles Review of Books от 2016 года авторы предостерегают, что растущая популярность «всего цифрового» приводит к некритическому подходу к созданию онлайн-архивов и инструментов. Статья стала реакцией на политику финансирования американских университетов, поддерживающих любые цифровые проекты на всех уровнях, от распределения рабочих мест до выдачи грантов на исследования. Авторы статьи видят в этой политике плоды неолиберальной идеологии, для которой развитие технологий и сбор данных, а не новые интерпретации являются приоритетной целью университетов [173]. Исследователи надеются на изменение курса, при котором академическая история вновь сможет на равных соревноваться с базами данных и визуализациями. Но даже для тех, кто не согласен с негативными выводами авторов, вопрос заключается в том, как цифровые методы могут использоваться в академических исследованиях. Могут ли инструменты для визуализации и геймификации содержать в себе такую же аналитическую глубину, как классическая статья или книга?