Впрочем, драматургия Йожефа Дарваша — это предмет особого разговора, здесь же я только упоминаю о ней.
Йожеф Дарваш прожил полную событий и значительную жизнь.
Он происходил из очень бедной крестьянской семьи, рано лишился отца.
Он относится к тем людям, для которых их происхождение — это не только воспоминания и анкетные данные, не только частный опыт их жизни, но и главный опыт и тот первостепенный интерес, который определяет всю последующую жизнь, если же речь идет о художнике, — всю последующую творческую позицию.
Примкнув к левому крылу венгерского литературного течения «народных писателей», «исследователей деревни» в самом начале своего творческого пути, он совершил свой выбор навсегда.
И хотя круг его интересов с годами становился все шире и шире, хотя его проза и его пьесы посвящались им не только крестьянству, но и интеллигенции, прежде всего интеллигенции творческой, хотя сам он, пройдя подполье и годы антифашистской борьбы, становится крупным общественным и государственным деятелем, этот его интерес не только не ослабевает, а крепнет, углубляется.
Он считает нужным и необходимым еще и подчеркивать этот интерес в своих творческих автобиографиях, в публицистических выступлениях, интервью, в предисловиях и послесловиях к своим произведениям.
Он был ведь и публицистом, причем любую полемику, любое обращение к читателям начинал с того, что объяснял, кто он есть, писатель Йожеф Дарваш, и для чего он пишет.
При этом, вступая в споры, он без обиняков ссылается на свои творческие неудачи и удачи, то и дело ему как будто не хватает той публицистичности, которая заложена в ткани его произведения, она необходима ему не только «внутри» этих произведений, но еще и «вне» как органическое их дополнение, как еще одно изложение своего кредо.
Эта черта характерна для писателя, который находит призвание не только в собственном литературном творчестве, но и очень активно участвует в собирании и сплочении литературных сил своей страны.
Из всего того, что мне удалось сказать на этих страницах о творчестве Йожефа Дарваша, уже следует, что он должен был быть другом Советского Союза.
Он им и был.
Он высоко ценил и очень глубоко понимал русскую классику, хорошо знал советскую литературу и неизменно дорожил вниманием советского читателя.
Колокол в колодце
Роман
Harangos kút
Budapest
1967
Часть первая
1
Село словно вымерло. Дома на извилистых улочках, казалось, были разбросаны беспорядочно, будто их закладывал пьяный мастеровой. Нигде не было ни души. Пустынные, запущенные дворы ничем не радовали глаз. Огороженные полусгнившими плетнями, ютились в этих дворах, как на дне громадных дырявых корзин, похожие на пожухлые картофелины приземистые хибары с обветшалыми кровлями, конюшни, хлева, закуты, овчарни. Засохшая зелень на чахлых деревьях вокруг хозяйственных построек навевала уныние.
На проезжей дороге едва приметна была колея. Земля потрескалась от зноя, как губы тяжелобольного, и горяча она была, как его лихорадочное дыхание. Небосвод до самого горизонта был затянут белесой пеленой, и казалось, будто раскален добела самый воздух. Палящая жара обжигала сильнее пламени. И хоть бы одно облачко на небе, чтобы мог отдохнуть взгляд, измученный тускло светящимся сиянием. А между тем этот огненный круг, называемый солнцем, даже не вырисовывался за белой пеленой; словно яичный желток, растеклось небесное светило по необъятному небосводу и отовсюду оглядывало землю, отовсюду поливало ее неистовым жаром.
Это была не просто жара, а настоящее пекло, в котором задыхалось все живое. Летом ведь всегда жарко, но только не как сейчас. Бывает летом и душно, особенно перед грозой, когда воздух до предела насыщен влагой, и все-таки где-то в туманной дали ощущается прохлада надвигающейся грозы, которая вскоре сменяется свежестью обильно оросившего землю дождя. Бывает, что зной, особенно полуденный, жжет и пронизывает, как острие кинжала или шипы стелющихся по земле якорцев[2]. Нынешняя жара была ни с чем не сравнима. Она выматывала душу людям, томила животных и растения, пригибая их к земле и невидимыми щупальцами высасывая из них все соки.
Жара стояла уже несколько недель. Весь нынешний год сложился так, словно ни одно из четырех времен года не хотело признать своего имени. Зима со всем своим скарбом незаметно улизнула от приближавшейся весны, подобно неряхе-квартиранту, торопившемуся освободить запущенное жилище. И весна, так же незаметно, превратилась в лето. Каждое из времен года норовило выдать за свое все то, что было лучшего у другого, и отдать самое скверное из того, чем оно располагало, — может, все они считали невосполнимым причиненный предыдущим жильцом ущерб? И досадовали, глядя на удручающую картину запустения? Или, наоборот, негодуя, порушили даже остатки того, что уцелело, чтобы никто после них не смог ничем воспользоваться. Уже в прошлую осень выпало очень мало дождей. Пришлось сеять по сухой земле, превратившейся в пыль. И зима выдалась бесснежной. Сильные морозы выжали остатки влаги даже из самых маленьких комочков земли, и те рассыпались. Сильный ветер то и дело поднимал тучи пыли, которые заволакивали небо, и даже в ясную погоду становилось пасмурно. Порою в дни затишья причудливой формы тучи, клубясь, застилали горизонт, нависали над селом. Крестьянам казалось, что вот-вот выпадет снег, но неожиданно вместо снегопада на них обрушивались пыльные бури. Сухая, колючая, удушливая пыль забивала людям глаза, рот, проникала во все щели домов, покрывая все кругом толстым слоем песчинок, подобно тому как мука покрывает стенки квашни. Тучи желто-каштанового цвета неслись откуда-то с песчаных холмов Кишкуншага, красновато-бурого — с берегов Мароша, пепельно-серого оттенка — из солончаковых степей Надькуншага. Бескрайняя Венгерская равнина посылала сюда на крыльях порывистых зимних ветров весть о том, что и на ее просторах тоже засуха.
Пришла весна, мороз и стужа незаметно исчезли, но пыль и засуха остались. Теперь уже весенние ветры гнали перед собой облака пыли. За всю весну не выпало ни единой капли дождя. И все-таки каким-то чудом природа пробуждалась. Вероятно, причиной тому была привычка, укоренившаяся в ней на протяжении тысячелетий. С присущей молодости буйной силой после зимней спячки просыпались деревья и травы, полезные и бесполезные. Они пустили свои первые ростки, и в первые дни и даже недели кое-как держались, питаясь живительными соками оттаявшей земли-кормилицы. Но затем поникли, стали хиреть и увядать. Луга и поля не успели даже зазеленеть по-настоящему, молодая трава вскоре пожелтела и увяла. Пшеница плохо росла и не кустилась. Правда, она все же заколосилась в положенные сроки, но колоски получились хилыми, зерна в ней так и не налились. Бедняга попыталась было подняться, но с ней случилось то же, что с путником, которого застиг ураган: как ни старался он идти против ветра, ему едва удавалось сдвинуться с места.
Наступившее лето — пора созревания хлебов — застало на пшеничных полях чахлые злаки с пустыми, засохшими колосьями на карликовых стеблях. Именно такое печальное зрелище открывалось взору и в поле, и за околицей, и в самом селении. Кукуруза уродилась никудышной и годилась разве что на тощий силос. С одиноких деревьев бессильно, словно парализованные, свисали почти голые ветви. Однако совсем ничто не зачахло. Растительность судорожно боролась за свое существование, подобно бедняку, который неизменно ждет от грядущего дня спасительного чуда. Подобная живучесть чем-то напоминает мумию, в которой время начисто иссушило все тленное.
В нынешнее лето не сверкали молнии, не гремели раскаты грома. Затяжная засуха в немом безмолвии воцарилась над селом, над всей округой, не желая покидать эти места, покуда не высушит все дотла. И это беспримерное упорство, убийственная неподвижность засушливого лета были самым ужасным в нем. А если порой и возникали признаки какого-то движения, то вместо ожидаемых всеми перемен к лучшему засуха обнаруживала свою необузданную силу и способность создать еще более невыносимые условия.
Все чаще, чуть ли не каждый день, воздух ни с того ни с сего приходил в движение, поднимался ветер. Обычно ветер быстро нагонял тучи, но теперь он гнал перед собой лишь облака пыли, разметая кучи мусора на свалках. Тут уж ветер не скупился, швыряя пыль и колючий песок. Шквал достигал такой силы, что, казалось, выдует всю землю из-под ног.
Даже близость Тисы не умерила сколько-нибудь ощутимо пагубное воздействие засухи. В колодцах на холмистых местах вода высохла вся, а в низинах уровень ее настолько снизился, что не хватало шеста зачерпнуть ведром. Повсюду виднелись длинные колодезные журавли, напоминавшие воздетые к небу и взывающие о помощи руки. Нет, они, скорее, походили на отчаявшихся людей, которые проклинают небо, грозя ему кулаками. В этих гиблых местах мольба, в сущности, мало чем отличалась от проклятий…
На первых порах с крестьянами происходило то же самое, что и с природой, вздумавшей пробудиться для новой жизни. Они не захотели принять во внимание коварство стихийных сил и делали свое привычное дело по издревле заведенному порядку. К тому же на своем веку они пережили немало стихийных бедствий да и понаслышались о них дедовских рассказов, потому и думали, мол, не впервой, авось и эту напасть как-нибудь переживут. Крестьяне просто-напросто делали вид, что не обращают внимания на капризы погоды, на ее коварную игру. Так мужья иной раз не обращают внимания на сердитое ворчание своих жен или колкости тещи и продолжают заниматься обычными делами. Дескать, пусть себе брюзжат, авось надоест. С душевным трепетом, пытаясь заглянуть в будущее и гадая, какие беды оно еще им принесет, они с виду не проявляли беспокойства: не дай бог, неведомые силы заметят их страх. И чего доброго, навалятся с еще большим ожесточением. Что ни говори, человек не должен быть запанибрата с природой. Если природа преподносит свои дары — отменную погоду и обильный урожай, тучные луга и большой приплод у скота, — никогда не проявляй радости слишком открыто. Предпочтительнее (на всякий случай) сетовать на грозную беду, всякий час подстерегающую человека даже у самого порога дома, и уж ни в коем случае не радоваться тому, что она миновала. А случись напасть какая — засуха, наводнение, мор или ледяные заторы, — лучше всего сделать вид, что ничего не происходит, тогда, может, беда и сгинет, покуражится, перебесится и, ворча, уйдет от твоего жилья…
Но если страх перед неотвратимой бедой что ни день сильнее овладевал мужиком, его веками усвоенное умение хитрить оказывалось бесполезным.
Весна еще не кончилась, а голодная скотина на пастбищах уже лизала почти голую землю. Самым разумным было бы выпустить скотину на скудные посевы и решиться на потраву всходов, чтобы ее спасти. Но крестьяне продолжали уповать на чудо, на некую волшебную силу, способную оживить чахлые колосья, наполнить их полновесным зерном, а на едва покрытых листьями стеблях кукурузы вырастить початки. Пастухи все чаще приносили с пастбищ вести, что голодные стада и отары разбредаются по степи в поисках травы, что не сегодня-завтра в степных колодцах иссякнет вода, что животные едят даже камышовые стены и крыши загонов.
«Неужто мало засухи, неужто и скотина передохнет?» — с тревогой спрашивали себя крестьяне.
Беднякам приходилось особенно туго. Запасы заработанного в прошлом году хлеба заметно иссякли, а работу нигде невозможно найти. Какая же участь ждет бедняцкие семьи, если единственная тощая коровенка да не ахти какой поросенок, которого мечтали откормить к зиме, падут? Им-то, горемыкам, куда труднее будет оправиться после такой потери, чем зажиточным хозяевам, даже если те лишатся всего своего скота. Иногда на улице села можно было увидеть понуро слонявшегося крестьянина, но в поле совсем никто не выходил: жутко было смотреть на засыхающую ниву. Чуть ли не событием казалось, если утром по улице прогромыхает телега. Люди выбегали за ворота и с удивлением глядели вслед поднявшейся пыли, словно это было диковинное видение или даже бесовское наваждение.
Прячась от ураганных ветров, как от иноземных захватчиков, крестьяне не выходили из своих домов, укрываясь за их стенами. В разгар лета они ни к чему не проявляли интереса, ни на что уже не надеялись, даже страху у них заметно поубавилось. Видимо, жара высушила в их душах даже страх…
Чем же могли заняться крестьяне в своих жилищах в ту летнюю пору? Люди, которых даже зимняя стужа и вьюги не могли удержать дома, теперь целые дни проводили за разговорами или же беспробудно спали; иные, нахмурившись, молча сидели, как путники, пережидающие под навесом грозу. Можно было подумать, что село либо вымерло, либо оставлено жителями, которые спасались бегством от надвигавшейся беды.
Вот какую удручающую картину являло собой село в то позднее утро. Правда, на петров день и в прежние годы село было пустынным. Ведь наступает страдная пора, начинается уборка урожая. В первый день жатвы в поле выходит и стар и млад, даже самые дряхлые старики, которые скоро, взяв косу, станут в ряды косарей на поросших шелковистой травой-муравой вечнозеленых лугах небесного царства. Но обычное безлюдье в страдную пору совсем не походило на нынешнюю мертвую тишину. Чаще всего и на безлюдных улицах незримо чувствовалось присутствие людей, изредка доносились оживленные голоса, радостные возгласы или обрывки разговора. Ныне же в петров день обезлюдели не только улицы. Дома в этот утренний час тоже казались опустевшими — так бывает опустошена безысходностью и безнадежностью человеческая душа.
В этом жутком, сулящем бедствия утре нашел свое отражение весь 1863 год.
2
Даже вечера не были похожи на обычные летние вечера. День вроде бы клонился к концу, а не смеркалось, словно неведомая сила не давала сумеркам опуститься на землю, удерживая темный покров небосвода невидимыми гигантскими подпорками, чтобы потом, внезапно убрав их, окутать землю непроглядной тьмой. Где-то в заоблачной дали, в самом поднебесье, уже заметно темнело. Клубясь и колыхаясь, сгущалась мгла, а здесь, на земле, было почти так же светло, как и в пору, когда солнечный диск стоит высоко в небе. А между тем дневное светило уже скрылось за горизонтом, закатилось за край земли. И он, этот край земли, обагренный лучами заходящего солнца, чем-то напоминал лист бумаги, края которого загибаются кверху, когда его лижут языки пламени.
В иное время ночная темень, подкравшись, как бы вырастала из-под земли. Вот сумерки уже доходят до пояса, потом незаметно подбираются под самую стреху над крыльцом и постепенно наползают на крыши домов. А там, в вышине, словно отблеск невидимых прожекторов, рассеянный свет все еще озаряет поднебесье. Теперь же кажется, будто земля, напоенная за день солнечным светом, сама его излучает, потому-то здесь, внизу, у самой ее поверхности, сумерки все еще никак не могут наступить.
Ветер затих. Невыносимая жара чуть спала, вроде бы повеяло прохладой.
Из своих домов, просто так, чтобы постоять у ворот, стали выходить люди. Они не собирались, как обычно, группами. Те, что постарше, почему-то не усаживались на скамейки возле протоптанной пешеходами тропинки, чтобы посудачить. Молодежь тоже не веселилась, а ведь прежде, чуть стемнеет, так и норовит затеять игру. Словом, ни у чьих ворот парни да девки не толпились, а стояли порознь, отчужденно. Казалось, все соседи затаили обиду друг на друга.
Тишину едва наступивших сумерек время от времени нарушали быстро проносившиеся по деревне господские экипажи. Они подкатывали к барской усадьбе и вереницей выстраивались вдоль улицы. Словно на свадебный пир, доставляли гостей со всей округи. В сизом вечернем сумраке мелькали тени, слышался топот конских копыт, стук колес. В атмосфере мертвенной неподвижности силуэты экипажей с лошадьми походили на призрачные видения. Крестьяне не проявляли к происходящему особого любопытства. Они казались невольными свидетелями чего-то из ряда вон выходящего, кощунственного. Разве что кто-либо пробурчит:
— Господа и нынче петров день празднуют…
— Вардаи и у черта в пекле останутся господами. Ни гром, ни молния не помешают им именины справить…
— То-то и оно. В самый что ни на есть мор на лошадях разъезжают.
— Пусть хоть одна-единственная лошаденка уцелеет, и ту запрягут, чтобы прокатиться да пображничать…
— Чего уж говорить, разве заставишь барина дома сидеть, хоть пропади тут все пропадом…
Вскоре все вокруг поглотила сгустившаяся тьма. Звуки стали более приглушенными, зрение оказалось бессильным что-либо различать, и воображение, блуждая в потемках, рисовало причудливо-сказочный мир. Оно создавало призрачные видения: по проселочной дороге проносились уже не барские экипажи, а сам сатана на своей колеснице. Поневоле пришлось от него укрыться под сенью домашнего очага и положить у порога крест-накрест метлы, чтоб ему неповадно было сунуться.
3
Гости сидели за огромным, поставленным буквой «Т» обеденным столом. Пожалуй, их здесь было не меньше, чем на богатой свадьбе. Ужин был в полном разгаре, однако настроение у гостей было далеко не приподнятое. Словно они присутствовали не на именинах, а на поминках.
Кушанья подавали, как и подобает в торжественных случаях: впереди слуг, несших блюда, шествовал дворецкий. Переступив порог гостиной, он всякий раз картинно останавливался и, витийствуя, как заправский стихоплет, предлагал всем по очереди, начиная с именинника, отведать угощенье. Вскоре доморощенный стихоплет прекратил произносить свои здравицы: то ли оборвал его кто-то, то ли у самого охота пропала из-за унынья, царившего за столом. Настроение у гостей совсем упало. Наивные, шутливо-иронические панегирики дворецкого хоть и не вносили настоящего веселья, но стоило слуге умолкнуть, и будто ветром сдуло даже то жалкое оживление, которое еще сохранялось здесь с прошлого или, может, с позапрошлого празднества. Сам Вардаи прилагал все старания, желая развеселить знатное общество. Жестикулируя, он с жадностью набивал рот едой, не переставал громко говорить, чтобы его могли слышать и сидящие на противоположном конце стола.
— Не здесь надо было стол накрывать. Подумать, какая жарища! Вот потому и испарилось веселое настроение. Не то что в горле, в душе пересохло. Ничего, ведь горло и смочить можно! В погребке, вот где надо пировать. Там и прохладней, и дышится легче.
— Да и к ливеру[3] там приложиться сподручнее, дядюшка Петипали! — крикнул сидевший в конце стола Пишта Жиди, молодой хозяин усадьбы на Черном кургане. Увы, одна только барская усадьба у него и осталась, все обширные земли он давно растранжирил. Кредиторы отламывали от них по куску, и их унесло, как лед во время ледохода.
— Разве так надо справлять именины, братец ты мой, — недовольно пробурчал Геза Сакай, владелец крупного поместья, что по соседству, в Тёрёксеге. Он был, пожалуй, моложе Вардаи. Но что касается дородности и горделивой осанки, то едва ли во всей округе и даже в соседних комитатах[4] кто-нибудь мог бы с ним сравниться. Поэтому-то он и позволял себе обращаться к каждому на «ты», фамильярно называл собеседника «братцем». Его жена ненамного уступала ему в дородности. Когда супругам случалось выезжать в гости, приходилось закладывать две коляски, так как вдвоем они могли бы уместиться лишь в запряженной волами колымаге. О господине Гезе рассказывали, что, собираясь жениться, он долго взвешивал, прикидывая на глазок, сколько потянет его будущая супруга, окажется ли ему под стать. «Не хочу быть всеобщим посмешищем из-за какой-то малявки», — будто бы говорил он.
Соответствует это действительности или нет, неизвестно, но одно несомненно: тучность обоих супругов внушала прямо-таки благоговейное уважение жителям всей округи. Не очень-то много находилось смельчаков, отваживавшихся потешаться над супругами, а если кто и осмеливался подтрунивать или шепотом рассказывать о них какой-либо скабрезный анекдот, то воспринималось это всеми, скорее, как желание скрыть за кажущейся кощунственностью слов неподдельную любовь и благоговейное почитание, которыми удостаивают лишь небожителей.
Пожалуй, не было ни одного званого вечера или обеда, на которые бы их не пригласили. На это у них было какое-то само собой разумеющееся, можно сказать, естественное право.
— Не так бы надлежало справлять именины, — еще раз ворчливо повторил господин Геза и раздраженно вытер салфеткой пот со лба.
— А как, дорогой Геза?
— В два захода, братец. В январе и в октябре, ведь у тебя два имени — Петер и Пал. В этакую несносную жару и не поешь вволю. Где уж тут брюшко нагулять! Того гляди, убавишь в весе. В январе самое время закатить славный пир, свинку заколоть по такому случаю. — Повеселев, он прищелкнул языком. — А в октябре опять же не грех заколоть парочку кабанчиков да и уток еще прибавить. Что ты на это скажешь? Иль тебя завидки берут, глядя на наш отменный аппетит?
— Что ты, дорогой Геза! — рассмеялся Вардаи. — Я ничуть не завидую, наоборот — не нарадуюсь, глядя, как вы уплетаете за обе щеки.
— Ну, а раз так, подвинь-ка сюда это блюдо, а потом подай еще вон то. Так и быть, попотею, сброшу пару килограммчиков. Матушка, не щади и ты себя. Будь послушной женой, поддержи своего благоверного. Не пожалеем живота своего во имя заветной цели. Разорим этого скрягу Вардаи.
— Разорить, может, и не разорим, но запасы опустошим, раз хозяин так гостеприимен! — воскликнул Пишта Жиди.
— Позвать дворецкого! — крикнул Вардаи. — Пусть распорядится, чтоб утром подали коляску. Махнем в Сегед, к еврею, занять денег под проценты.
— Держи карман шире! Так он тебе и даст!
— Не даст? Заливные луга продам. Надо же дядюшку Гезу накормить вволю.
То тут, то там раздавался сдержанный смех, и понемногу тяжелая атмосфера сменилась оживлением, все пришло в движение, подобно тому как закипает вода, если в нее бросить известь. Гости будто очнулись от колдовских чар, почувствовали себя свободнее, завязался разговор. Слышнее раздавался звон ножей и вилок, до этого будто обернутых ватой. Под звон бокалов произнесли тост в честь хозяина дома, пожелав ему прожить еще по меньшей мере сто лет. Вслед за тостом на дворе под открытым окном раздался туш.
— Цыгане! Вот это музыканты! — дружно зашумели гости. — Откуда они взялись?
— Штейнер прислал из Сегеда. Коли уж разоряться, так с музыкой. Не иначе ростовщик проведал о посягательствах нашего разлюбезного Гезы, — хохотал хозяин, будто его щекотали под мышками.
— Разоряться, так с музыкой, говоришь? — зычно затрубил Петер Балла и мотнул при этом головой, словно норовил поддеть своими торчащими кверху черными усиками вместительную гостиную. — Пишта Жиди может дать на этот счет немало полезных советов, у него есть чему поучиться…
— Спасибо, дорогой, за столь лестный отзыв. Удружил ты мне, удружил. Но долг, как говорится, платежом красен. Так вот, слышал я, будто граф опять приедет на лето в свое имение, и если ему захочется найти кого-нибудь, кто хорошо знаком с его родословной и мог бы со знанием дела установить родственные узы, то ты…
Всем было известно, что дед Петера Баллы служил приказчиком у графа Вайнштейна. А внук приказчика, Петер Балла, унаследовал прекрасные угодья в сто пятьдесят хольдов[5]. Расширяя свои владения, Петер Балла приобрел несколько отличных участков, большую часть которых составили земли Пишты Жиди. Несмотря на молодость, Петер Балла имел солидную внешность и отличался чисто мужицкой, ненасытной жаждой накопительства. Жизненный уклад Баллы сложился совсем иначе, чем у других господ, его соседей, и тем не менее Балла чем-то походил на них. Громко хохоча, они рассказывали друг другу, что Петер Балла, будучи в кураже, швыряет об стену дешевые стаканы, специально купленные для этой цели. То обстоятельство, что дед его был из приказчиков, доставляло Петеру Балле немало огорчений. К каким только он не прибегал ухищрениям, стремясь доискаться родства со знатными фамилиями и украсить свои владения пышным родовым гербом…
Казалось, стоит ему просто потрясти огромным кулаком, и все преграды, стоящие на его пути, будут сметены. Ему хотелось вырваться из здешних мест и обрести себе привольную, счастливую жизнь в других краях. Нередко им овладевало страстное желание и в самом деле пустить в ход кулаки, треснуть по черепу кого-нибудь из тех, кто высмеивал его, Петера Баллу. Но на столь дерзкую выходку он так и не смог отважиться. Достаточно было одернуть его, обронить с ехидной улыбкой насмешливое замечание, что зачастую делалось без злого умысла, как он сразу становился беспомощным и обмякшим, как проколотый мяч.
Вот и сейчас он сидел молча, словно пристыженное дитя, которому надавали оплеух. Он покраснел до корней своих черных волос и пытался улыбнуться. Кончики его лихо закрученных усиков подрагивали, как при землетрясении стрелка сейсмографа, словно сигнализируя о бурливших в его душе страстях. На какое-то мгновение гости почувствовали себя очень неловко. Кое-кто из них принужденно засмеялся. Жужа Вардаи, сидевшая рядом с Жиди, одернула его:
— Перестаньте, Пишта, ведите себя пристойно!
Однако ее замечание лишь усугубило неловкость, и обстановка стала еще более напряженной.
— Пировать так пировать, пусть хоть в трубу вылетим! — с наигранной веселостью воскликнул Вардаи, пытаясь разрядить обстановку. — Ешь, пей, дорогой брат Геза! Уж лучше тебе изничтожить весь мой скот, всю мою живность, чем пропадать ей от мора. Ешьте на здоровье, пируйте хоть целую неделю! Ничегошеньки не оставляйте на поживу этой напасти! А вы чего торчите под окном? Заходите! Терпеть не могу, когда ко мне в окна заглядывают! — крикнул он цыганам.
Слова хозяина дома были восприняты как сигнал, и гости разом заговорили о том, что весь вечер теснило им грудь. Как-то сами собой полились слова, фразы многоголосым роем кружили над головами. Они словно ворвались сюда снаружи, как свежий воздух.
— Нынче у меня на полях ничего не уродилось. Пшеница до того скудна, что и косить-то нечего.
— Придется стадо пустить на потраву, и вся недолга. По крайней мере не так скоро передохнет…
— У меня скотина тоже днюет и ночует на ниве…
— А у меня уже все посевы потравлены, — куражась, воскликнул Пишта Жиди. — Скотина поля начисто вылизала, даже языки поистерла.
Кое-кто из гостей засмеялся, но большинство продолжало сетовать.
— Ежели такая сушь еще немного продержится, то скотину нечем будет поить.
— Все прахом пойдет. По нынешним временам лучше уж не иметь ни кола ни двора. По крайней мере не будешь терзаться, что все пропадет.
— Вот ведь наказание! Отцу моего ключника лет под сто. Но даже и он не припомнит такой засухи. Уверяет, что никогда ничего подобного не бывало.
— Говорят, нынче всюду засуха. И в других краях тоже, не только у нас.
— Поневоле задумаешься: уж не соскочила ли со своего места земная ось? Вот и выбился земной шар из колеи. Разве не так?
— Не обессудь, братец, — скрипучим голосом отозвался Геза Сакай, — что касается меня, то я не могу поверить, будто земля вертится. Ни за что не поверю, сколько бы пустобрехи ни болтали. Какая уж это наука! Ты только подумай, даже я без основательной смазки не смог бы вертеться волчком. Ну, а кто смазывает земную ось? Все это сущий вздор, братец! Уверяю тебя!
Ему никто не возражал, все только посмеивались.
— В других местах ничего похожего быть не может. Воду у нас просто подчистую забирают. Не мудрено, что тут такая сушь!
— А все инженер. Вон сидит! — воскликнул Вардаи. — Это он лишает нас воды. Отводит от нас русло Тисы подальше. Ничего, скоро посчитаемся с ним, головой ответит за все, разбойник. Для того и позвали сюда. Ты небось и не догадывался, а?
Все посмотрели на сидевшего рядом с Жужей Вардаи улыбчивого молодого человека. Тот, рассмеявшись, протестующе замахал руками.
— Дорогой именинник, помилуйте, неужто вы хотите, чтобы меня растерзали на части?
— Мужики до тебя доберутся и прикончат! Смотри, достукаешься!
— А что мне, заклинаниями дождь вызвать? Того и гляди, ведьм станут сжигать на костре.
— А ты не шути с таким делом. Поинтересуйся-ка у моего управляющего. Он тебе расскажет, чья тут вина.
— Разные слухи ходят. Люди темны и невежественны, вот и несут несусветную чушь, всякие небылицы плетут.