Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Черная смерть. История самой разрушительной чумы Средневековья - Джон Келли на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А вот что именно происходило, когда Каффа скрылась за горизонтом, как раз известно.

На второй или третий день в море один из мужчин просыпается с жаром. После того как он снова засыпает, его попутчик крадет у него зараженную блохами куртку. Через несколько дней вор заболевает. По мере того как слухи о болезнях мужчин распространяются по кораблю, паникующие члены экипажа собираются в конюшнях на нижней палубе, чтобы поделиться слухами и вступить в сговор. Той ночью с задней стороны корабля послышался всплеск, потом еще один. Но никто не стал поднимать тревогу, когда тела исчезли с поверхности воды в ряби лунного света.

Время в путешествии тянулось, и болезнь все больше захватывала судно. Люди начинали буквально бросаться друг на друга, и этот сценарий повторится позже в Европе, когда туда придет чума. Избиения, убийства, массовые казни, мятежи – и только прогрессирующая болезнь смогла предотвратить полную анархию. Люди становятся слишком больными, и сначала они не в состоянии убивать, а затем и работать. Рулевой с шейным бубоном привязан к штурвалу, корабельный плотник с кровавым кашлем – к своей банке[77], оснастчик, дрожащий от лихорадки, – к мачте.

Постепенно каждое спасающееся от болезни судно становится похожим на страшный театр абсурда. Повсюду ходят бредящие мужчины, которые разговаривают с ветром, в запачканных кровавыми каловыми массами штанах, плачущие мужчины, зовущие погибших матерей, жен и детей. Люди, сыплющие проклятиями, хулят Бога, машут кулаками в равнодушное небо и захлебываются кровью от кашля. У некоторых людей гной вытекает из язв на лице и теле, при этом смрад стоит просто невыносимый. Кто-то вяло и равнодушно смотрит на жестокое серое море. Те, у кого совершенно повредился рассудок, истерически смеются и кусают до крови грязные ногти. Раздутые тела мертвецов катаются взад-вперед по раскачивающимся палубам, пока, наконец, не ударяются о перила или мачту и не взрываются, как пиньята.

В течение тысячи дней между осенью 1347 года, когда генуэзцы, прибывшие на Сицилию, уже настолько больные, что «если кто-то даже просто говорил с одним из них, он тоже оказывался зараженным», и зимой 1351–1352 годов, когда чума пересекла ледяную Прибалтику и вернулась обратно в Россию, Y. pestis затянула петлю палача вокруг шеи Европы.

Из Сицилии, где чума непрерывно бушевала в течение дюжины месяцев, один из векторов эпидемии направился на запад, вдоль побережья Средиземного моря до Марселя, где в ту суровую зиму 1347–1348 годов, вероятно, погибла половина города. Устремившись от Роны к Авиньону, в апреле 1348 года чума положила конец одной из легендарных историй любви в западной литературе, изобличив моральную слабость папы и вдохновив голодных свиней Авиньона на ночные походы по местным кладбищам. Дальше на восток, в адриатическом портовом городе Рагуза власти отметили приход весны тем, что приказали всем гражданам оформить завещание. В июне чума посетила Париж, где на муниципальном кладбище закончились места для захоронений, а знаменитый медицинский факультет Парижа объявил, что причиной заболевания является «необычное расположение Сатурна, Марса и Юпитера, случившееся 20 марта 1345 года»[78]. Позже тем мрачным летом чума раздвоилась, как язык змеи. Один ее рукав понесся на север, в сторону Турне на фламандской границе, где церковные колокола непрерывно звонили в течение двух дней, чтобы объявить о начале эпидемии. Второй рукав, привлеченный запахом войны и смерти вокруг недавно осажденного Кале, обогнул побережье и устремил свой взор на запад, через канал в сторону Англии. Там, на территории от Дувра до Лендс-Энда, взволнованные англичане пристально вглядывались в морской горизонт – как это снова повторится через несколько столетий во время Битвы за Британию летом 1940 года.

В июле Y. pestis проскользнула через кордон наблюдателей и вошла в маленький порт Мелкомб. Месяц спустя в городе стало так тихо, что были слышны только шум дождя по деревенским крышам и прибой, бившийся о меловые скалы Дорсета на юге. В том страшном сентябре болезнь резко сменила направление и поздним летом пошла на восток, через непрекращающийся ливень в сторону Лондона, где король скорбел о смерти своего любимого ребенка. «Никто не удивится, что это ужасное горе так опустошило нас изнутри, ведь мы же люди»[79], – писал Эдуард III о своей умершей от чумы дочери, пятнадцатилетней принцессе Джоанне. Весной 1349 года, когда зеленые холмы Уэльса наполнились эхом пения птиц, местный поэт написал: «Смерть приходит в нашу жизнь, как черный дым»[80]. Одним прекрасным майским днем Y. pestis прибыла в Дербишир, где за три коротких месяца убила жену, отца, сестру, невестку и тетю крестьянина Уильяма де Уэйкбриджа. За Ирландским морем, в Дублине, где живых на улицах стало меньше, чем мертвых, францисканец Джон Глинн написал: «Я жду смерти среди мертвых»[81].

Еще один рукав чумы проник в Европу через Геную, где в последний день 1347 года несколько галер бросили свой якорь. Когда по ночным улицам города дул сырой зимний ветер, в окне местного нотариуса Антонио де Бенитио горела свеча. Он оставался в зараженном городе, чтобы оформлять завещания для клиентов, которые не смогли убежать. Уверенно продвигаясь внутри страны по узким равнинам центральной Италии, чума в один холодный мартовский день обрушилась на Флоренцию, в которой умерло так много людей, что церковные колокола даже не звонили, чтобы хоть как-то сохранить общественный дух. «Больные не могли слышать их, и это было также во благо здоровым»[82], – писал один из выживших. В июне, когда чума прибыла в Сиену, сборщик налогов и бывший сапожник по имени Аньоло ди Тура заявил: «Это конец света»[83]. Соседняя Пистойя более прагматично встретила эпидемию. «Отныне, – провозгласили отцы города, – каждую могилу стоит рыть на глубину двух с половиной локтей»[84]. В августе эпидемия достигла Перуджи, где Джентиле да Фолиньо, один из самых знаменитых врачей Италии, остался в городе, чтобы помогать бедным. Когда богатые и знатные жители Перуджи бежали, богатый и знатный да Фолиньо остался на своем посту, посещая зловонные лачуги больных, пока наконец чума не сгубила и его.

Спустившись с Альпийских перевалов в Австрию осенью 1348 года, Y. pestis убивала, оставляя после себя такое зловоние, что, как сообщает один очевидец, волки, охотившиеся на местных овец, «развернулись и ушли обратно в чащу, как будто встревоженные каким-то верным знаком»[85]. Прибыв в Центральную Европу, эпидемия спровоцировала беспрецедентный всплеск антисемитизма. В сентябре 1348 года в Шильоне, городке неподалеку от Женевского озера, одного еврейского хирурга и женщину-еврейку обвинили в распространении чумы и заставили хирурга выбирать между собой и своей общиной, а женщину – между собой и своим сыном.

В январе 1349 года в Базеле местные жители-евреи были сожжены на одном острове на Рейне, а ответственно подошедшие к гигиене жители Шпейера, опасаясь заражения, поместили умерших от чумы мертвых евреев в винные бочки и сбросили в реку. В феврале в качестве профилактической меры Страсбург собрал своих евреев на местном кладбище и сжег их. Войдя на кладбище, несколько молодых красивых евреек отказались от помилования христианами и настояли на том, чтобы тоже пойти на костер. Но чума все равно не помиловала Страсбург. В Вормсе члены местной еврейской общины, опасавшиеся смерти от рук своих христианских соседей, заперлись в своих домах и подожгли себя. В Констанце под серым мартовским небом группа евреев с песнями и смехом вошла в огонь.

Пока чума пробиралась через непроходимые леса Германии, из ловушки средневекового тевтонского менталитета вырвался еще один демон: флагелланты, которые верили, что проклятие великого мора можно снять путем самобичевания и убийства евреев. Двадцать лет спустя один свидетель вспоминал истерию, вызванную флагеллантами. «Люди, – писал он, – злобно истязали свои обнаженные тела до крови, а толпы, то плачущие, то поющие, кричали: «Спасите нас!»[86]

В мае 1349 года английский корабль, перевозивший шерсть, принес чуму в Берген, Норвегию. Через несколько дней после прибытия все пассажиры и члены экипажа погибли. К концу короткого скандинавского лета чума устремилась по восточной дуге в сторону Швеции, где король Магнус II, полагая, что мор – промысел разгневанного Бога, ввел в стране «пятницы без еды» и «босые воскресенья», в надежде усмирить Его божественный гнев. Подойдя к восточному побережью Гренландии, Y. pestis столкнулась с высокими ледяными скалами, которые подобно щиту поднимались над холодным, покрытым белой шапкой морем. Не испугавшись, палочка не сдалась. Позже наблюдатель напишет, что с этого момента «ни один смертный никогда не видел этот [восточный] берег или его жителей»[87].

За три с половиной года Y. pestis завершила свой круг смерти. Чума затронула жизнь каждого европейца: убив треть из них, болезнь оставила две трети скорбящих и плачущих.

Такова история этой эпической трагедии.

Глава II

«Они монстры, а не люди»

На карте Евразийская степь похожа на рай для путешественника, ведь картографы изображают ее в виде широкой зеленой полосы, которая свободно простирается через середину континента, от Белоруссии до Китая. Однако раем она может показаться только весной, когда воздух теплый, трава не слишком высокая, а ветер разносит запахи диких цветов. Наполеон, а вслед за ним и Гитлер узнали, что такое западная степь зимой – это поля, покрытые снегом высотой по пояс, это огромное безликое море, которое вздымается и клубится, когда из тундры дует арктический ветер. На карте невозможно изобразить летнее солнце, которое висит так низко над голыми августовскими равнинами, что, кажется, путешественник может вытянуть руку вверх и почти дотронуться до него, нельзя передать непрекращающееся жужжание комаров, которые в некоторых частях степи бывают размером с большой палец человека и могут оставить укус размером с небольшую опухоль.

Дальше на восток, на Монгольском плато, где степь огибает пустыню Гоби, простирающуюся по территории Китая, картографы часто указывают на изменение ландшафта – здесь начинается полоса песочного цвета. Части восточной степи напоминают морское дно, высохшее под солнцем за много миллиардов лет. Между ржавыми каньонами обрыва и песчаными возвышенностями, больше напоминающими холмы, чем горы, низкие волнистые участки скалистого грунта стекаются в безграничный горизонт, похожий на морские волны, в то время как над головой, над шумными стаями кружащихся стервятников – бескрайнее небо, давящее своей бесконечностью, которая буквально сжимает душу до размеров спичечной головки. Даже в разгар весны единственное, что можно найти в этой части степи, – это пучки твердой колючей травы и кости людей и животных, которым не посчастливилось пережить зимние снегопады.

В путеводителе La Practica della Mercata Франческо Бальдуччи Пеголотти попытался облегчить долю средневекового путешественника по степи с помощью заверений: «дорога из Таны в Пекин совершенно безопасна»; советами в отношении секса – «купец, который хочет взять с собой из Таны женщину, может спокойно сделать это», – а вот чего нельзя делать никогда: «не пытайтесь сэкономить на [переводчике], выбрав плохого»[88][89]. Но La Practica давала не вполне верные рекомендации. Покидая Каффу, путешественник должен был рассчитывать на то, что он проведет восемь-двенадцать месяцев на спине монгольского пони или в гужевой повозке, не увидит вокруг себя ничего, кроме горизонта и степи, а ночью единственным источником тепла будет тепло тела его попутчика[90]. Столь же дикими, как и местность, были грозные монголы, населявшие азиатские равнины. «Они как животные», – писал один путешественник с Запада. «Они живут как первобытные люди и кладут мясо под седло, чтобы размягчить его, не используют плуг и не имеют постоянного жилья. Если вы их спросите, откуда они пришли и где родились, они не смогут ответить»[91]. Гильом де Рубрук, фламандский священнослужитель, посетивший Монголию в тринадцатом веке, назвал татарских женщин «удивительно толстыми» с «ужасно разукрашенными лицами», а мужчин – похожими на карикатуры, с короткими коренастыми телами и «чудовищно огромными головами»[92]. И мужчины, и женщины были невероятно грязными – монголы не мылись, полагая, что это может разозлить Бога.

Французский историк Рене Гроссе назвал открытие Азии «столь же важным событием для людей Средневековья, как открытие Америки для людей эпохи Возрождения»[93]. Но было бы точнее называть открытие Азии в Средневековье не просто «открытием», а «повторным открытием». Во времена античности новости с Востока время от времени доходили на Запад по Шелковому пути, который проходил через перешеек пустыни между Китаем и Аравией или через снежные перевалы Памирских гор в Центральной Азии, где встречались представители Рима и Китая для обмена товарами. Но с начала седьмого века Европа оказалась в изоляции на западном краю Евразии, став пленницей своего собственного хаоса и краха. Пробуждающийся Запад одиннадцатого и двенадцатого веков знал о Востоке, точнее, о тонкой полосе берегового Ближнего Востока, где генуэзским и венецианским купцам разрешалось покупать азиатские товары у арабских посредников с огромной наценкой. За пределами же Аравии все утопало в мифах, окутанных легендами, – о странных азиатских расах вроде людей с песьими головами[94] или людей без головы, о народах гог и магог, которые, как полагали, были связаны с исчезнувшими племенами Израиля, о Пресвитере Иоанне, таинственном христианском правителе Востока, о райском саде Эдеме, который был где-то в Индии[95]. Но до середины тринадцатого века, когда монголы объединили под собой степь от Киева до Китая, никто на Западе не сталкивался ни с одним из этих восточных чудес.

Первыми европейцами, отправившимися в Азию, были священнослужители. Папский посланник Джованни де Мариньолли рассказывал, что великий татарский хан был «чрезвычайно восхищен» подарками папы[96]. Джованни из Монтекорвино перевел на монгольский Новый Завет и состарился в Китае раньше времени. «Я состарился и стал седым больше из-за непосильного труда и проблем, чем из-за возраста»[97], – писал Джованни после одиннадцати лет пребывания на Востоке. Там побывал и неугомонный Гильом, францисканский монах, преодолевший все трудности путешествия по степи, в том числе самую большую из них – переводчика-алкоголика. Благодаря Гильому средневековая Европа получила свое первое представление о китайской письменности, узнала о крепком монгольском ликере, называемом кумыс, о тибетцах, тибетском племени, члены которого раньше ели своих родителей после их смерти, но потом оставили эту традицию. Гильом также был первым европейцем, который верно определил, что Каспий не имеет выхода к морю, а значит, и к океану[98], а величайшим его достижением является участие, в, возможно, первом богословском Суперкубке. Майским вечером 1254 года в столице Монголии Каракоруме, на краю пустыни Гоби, Гильом вошел в многолюдный шатер и в присутствии самого Великого хана начал отстаивать западную концепцию монотеизма перед tunis, буддийским священником.

– Только глупцы утверждают, что Бог один, – заявил хитрый буддист. – Разве на земле не имеется много великих правителей? То же самое и с Богом. Десять богов имеется на небесах, и никто из них не всесилен.

– Да, – ответил Гильом, – но ни один из ваших богов не сможет спасти вас, поскольку [если вы попадете в трудную ситуацию] у отдельного Бога нет абсолютной власти, а значит, он не сможет вам помочь»[99].

После обмена мнениями Гильом почувствовал, что выиграл дискуссию, но, увы, три монгольских судьи, которые наблюдали за прениями, не согласились и объявили победителем буддийского священника.

Вторую волну европейских гостей составили торговцы, большинство из которых были генуэзцами или венецианцами. На Восток их влекла возможность покупать азиатские товары непосредственно от производителя[100]. Никто не знает наверняка, сколько из таких торговцев-путешественников пошло по стопам Марко Поло, сына отважного молодого торговца из Венеции, который пересек степь в начале 1270-х годов. Но к началу четырнадцатого века в нескольких китайских городах, включая Пекин, были шумные итальянские поселения, а по двум торговым путям между Востоком и Западом, открытым для европейцев, активно шли караваны[101]. Путешествие в Азию по морю могло занять до двух лет – но, боже, какие красоты встречал путешественник на своем пути! Морское путешествие можно было начать в Трабзоне, греческой колонии на Черном море, или в Тебризе, иранском городе, усеянном минаретами, столь сказочно богатом, что один гость из Европы заявил, что город «настолько богаче Великого хана, насколько все его королевство богаче короля Франции»[102]. Из Крыма и Ирана маршрут вел вниз, к порту Ормуз на южной оконечности Персидского залива, а затем через Индийский океан в Коллам, индийское королевство, где под колышущимися пальмами, казалось, собрались все чудеса семи морей. В Колламе можно было увидеть неуклюжих слонов и болтливых обезьян, местные рынки, где в знойную жару в воздухе витал аромат перца и корицы, и порт, переполненный огромными китайскими океанскими кораблями, моряки на которых во время гребли пели «ла-ла-ла». Конечной остановкой в путешествии был Ханчжоу, восточная Венеция и одно из величайших чудес средневекового мира. В городе, простирающемся на сто миль вокруг и охраняемом двенадцатью большими воротами, были голубые каналы, пожарные бригады, больницы и изящные широкие улицы с домами, на дверях которых были перечислены имена всех жителей. Вдоль каналов Ханчжоу, соединенных двенадцатью тысячами мостов, проплывали лодки ярких расцветок и прогуливались «самые красивые женщины в мире»[103], – так заявил один пораженный до глубины души гость с Запада. Во дворце неподалеку татарский хан принимал еду из рук пяти поющих девственниц[104].

Но морские путешествия занимали очень много времени, поэтому многие торговцы с запада предпочитали более быстрый сухопутный маршрут. В Средние века их было несколько, включая знаменитый Шелковый путь. Но около 1300 года начал набирать популярность новый маршрут через северную степь[105]. Путешественники считали, что широкая пологая северная местность более удобна для людей, животных и телег. Но у нового маршрута был существенный недостаток, хотя никто из первопроходцев не осознавал этого. Дело в том, что он шел мимо колоний тарбаганов[106] в Сибири, Монголии и северо-западном Китае[107].

Ценящиеся своим мехом, похожие на белок светлоглазые тарбаганы, живущие в степи, всегда представляли угрозу из-за высокой вероятности заражения. В «Записках охотника Восточной Сибири» А. А. Черкасов, русский писатель XIX века, описывал, как целые поколения кочевых степных охотников с молоком матери впитали истории о таинственной болезни тарбаганов, которой может заразиться человек, если он окажется настолько глупым, чтобы поймать больное животное (которое легко узнать по шаткой, неустойчивой походке). Согласно степной легенде, таинственная, очень заразная болезнь тарбаганов была вызвана «маленькими червями, невидимыми невооруженным глазом», но в 1905 году, когда впервые было проведено вскрытие зараженных животных, выяснилось, что этими невидимыми червями оказалась бацилла чумы Yersina pestis. Тогда один ученый сравнил ареал обитания тарбаганов на азиатских равнинах с «кучей углей, в которой постоянно тлеет чума и из которой могут вылететь искры инфекции, спровоцировав большой пожар»[108].

Более поздние исследования тарбаганов также имеют отношение к Черной смерти. Тарбаган относится к семейству сурков, и, по мнению российских ученых, изучавших этих животных, штамм Y. pestis, распространяющийся среди них, является самым опасным в мире. Помимо крайне высокой летальности, чума сурков, как называют ее русские ученые, имеет еще одну черту, похожую на Черную смерть. Это единственная форма чумы у грызунов, которая является пневмотропной, то есть у тарбаганов и других сурков, и только у них чума имеет тенденцию поражать легкие и принимать легочную форму. В степи часто можно встретить мертвых тарбаганов с кровавой пеной вокруг носа и рта – явные признаки легочной инфекции.

Американские микробиологи склонны скептически относиться к тому, что чума сурков действительно существует[109], но русские настолько убеждены в ее опасности и молниеносной заразности, что во время холодной войны они даже сделали на нее ставку в качестве средства национальной защиты. По словам Венди Орент, которая тесно сотрудничала со многими российскими учеными, известен даже случай, что, когда Советский Союз разрабатывал планы по созданию нового чумного оружия, генерал-майор Николай Ураков, руководитель программы биологического оружия в СССР, кричал своим сотрудникам: «Мне нужен только один штамм!» – штамм чумы сурков[110].

Восстанавливать генетическую историю любого патогенного организма – значит упражняться в догадках, но, как и Черная смерть, Y. pestis, скорее всего, возникла в степи Центральной Азии[111]. Микробиолог Роберт Брубейкер считает, что «большой взрыв» в жизни Y. pestis, возможно, случился в конце последнего ледникового периода[112]. Когда ледяной покров обнажил землю, популяция грызунов в только что оттаявшей степи выросла в разы, создав острую необходимость в мальтузианском механизме сокращения перенаселения. Развитие сельского хозяйства, еще одна демографическая веха в истории грызунов, еще больше усилило потребность в таком «помощнике».

Возраст Y. pestis составляет всего лишь от шестнадцати до двадцати тысяч лет, она достаточно молода, чтобы соответствовать сценарию доктора Брубейкера, а ее неоднородная генетическая структура, безусловно, позволяет предположить, что «помощник» был будто состряпан на скорую руку, чтобы скорее справиться с чрезвычайной ситуацией в эволюции[113]. У генома Y. pestis очень много нефункционирующих генов и три несуразные плазмиды. Однако у патогенных организмов, как и у людей, внешность может быть обманчива. Y. pestis обладает всеми свойствами, необходимыми инфекционному агенту, чтобы стать лидером, в том числе биологической привлекательностью[114]. Одна из причин, по которой многие инфекционные агенты не достигают летальности, заключается в том, что их бациллы «кучкуются» на месте заражения (например, на месте укуса блохи), а не распространяются по жизненно важным органам тела. Следовательно, кроме отека и покраснения, не возникает более серьезных последствий. Y. pestis решила эту кластерную проблему, разработав специальные ферменты, которые доставляют бациллы чумы в печень и селезенку, откуда бактерии быстро разносятся по всему организму. Не менее важно, что бацилла также научилась избегать почти всего, что могло бы ее убить, включая антигены блохи и человека. В случае антигенов блохи неуловимость дает Y. pestis время размножаться в кишечнике насекомого, что является ключевым шагом в передаче чумы. В случае антигенов человека неуловимость дает патогену время для перехода от лимфатических узлов к печени и селезенке. Как и ВИЧ, Y. pestis чрезвычайно искусно выводит из строя иммунную систему человека. Часто к тому времени, когда организм оказывается способен установить защиту, возбудитель становится уже неуправляем.

Y. pestis также может убивать почти все, что находится на ее пути – людей, крыс, тарбаганов, песчанок, белок, луговых собачек, верблюдов, цыплят, свиней, собак, кошек и, по словам одного летописца, даже львов[115]. Как и другие крупные патогенные организмы, Y. pestis стала успешным убийцей, научившись хорошо приспосабливаться. Ее может передавать тридцать один вид блох, в том числе X. cheopis, наиболее эффективный вектор передачи человеческой чумы, и Pulex irritans, наиболее спорный вид[116]. Некоторые исследователи считают, что укус вездесущей P. irritans, человеческой и свиной блохи, содержит слишком мало бацилл, чтобы эффективно передавать чуму. Однако другие исследователи[117] подозревают, что человеческая блоха играет важную, хотя и недооцененную роль в распространении болезни. Сторонники теории о P. irritans основываются на работе генерала Сиро Исии, командующего подразделением биологического оружия японской армии во время Второй мировой войны[118].

Оценивая применение японцами чумного оружия против китайского города Чандэ в начале войны, в докладе армии США восхищенно отмечается, что «одним из величайших достижений Исии было использование человеческой блохи P. heterans…Эта блоха устойчива к сопротивлению воздуха, свободно атакует людей и может также заразить местную популяцию крыс, чтобы продлить эпидемию. В течение двух недель [после атаки] люди в Чандэ начали умирать от чумы»[119].

В распространении Y. pestis есть свои пределы. Она не может выживать очень долго на поверхностях, таких как стулья, столы и полы, и оптимально функционирует только в довольно узком климатическом диапазоне – при температуре воздуха от 10 до 25 градусов по Цельсию и влажности выше 60 процентов, а в идеале 80 процентов. Ряд животных также устойчив к чумной палочке, в том числе сибирский хорек, черный медведь, скунс и койот[120]. Человек также может обладать определенной степенью иммунитета к Y. pestis, хотя это еще один спорный вопрос. Несмотря на недавно выдвинутое предположение о том, что CCR5-Δ32, аллель, дающая иммунитет к ВИЧ, может также защищать и от чумы[121], многие ученые скептически относятся к способности человечества противостоять Y. pestis, за исключением временного иммунитета, приобретенного после воздействия болезни[122].

Видом, у которого развивается хотя бы частичный иммунитет к Y. pestis, является принимающая популяция – грызуны. Действительно, нацеленная избирательность бацилл чумы именно в отношении грызунов является одной из величайших загадок природы. Бо́льшую часть времени Y. pestis и царство грызунов живут в состоянии несчастливого, но вполне работоспособного симбиоза. Научный термин для такого modus vivendi является «эпизоотический» симбиоз. Животные продолжают болеть и умирать, но обычно в каждом сообществе есть достаточное количество устойчивых грызунов, чтобы поддерживать тлеющие угли инфекции. Существует ряд теорий о том, почему время от времени этот биологический барьер внезапно разрушается и колонию поглощают вспышки эпизоотии – полномасштабные вспышки чумы. К таким теориям относятся генетические изменения в структуре бациллы чумы, что делает ее более опасной, а также демографические изменения в сообществе диких грызунов, делающие ее членов более уязвимыми для чумы. Еще одна теория заключается в том, что эпизоотия активируется волнами – происходят внезапные резкие всплески в росте популяции грызунов. Никто не знает точно, что вызывает такие скачки, но некоторые ученые считают, что они могут быть связаны с пятнами на Солнце, которые появляются примерно по той же циклической схеме, что и годы всплесков у многих (если не у всех) видов грызунов, примерно раз в десять-двенадцать лет[123].

Подобная связь не такая уж странная, как кажется. Циклы солнечных пятен, которые влияют на количество осадков, тропические циклоны и рост деревьев, могут оказывать воздействие и на пищу диких грызунов. Изменения климата могут усилить рост растительности, способствуя вспышке сверхразмножения, возможно, влияя на плодовитость грызунов. Известно, что некоторые виды зайцев испытывают циклические всплески плодовитости. Становится ясно, что именно происходит во время года всплеска: популяции грызунов оказываются в классической мальтузианской дилемме: слишком много животных и слишком мало пищи. И, как отметил Томас Мальтус, когда происходит подобное, природа обычно начинает сокращать население до устойчивого уровня посредством крупной демографической катастрофы, такой как голод или инфекционные заболевания. В случае с грызунами одним из компонентов механизма сокращения может быть изменение генетического состава их сообщества. По мере роста численности грызунов во время всплеска более старые, частично иммунные животные – защитная оболочка сообщества – вытесняются быстро растущей группой более молодых животных, которые еще не приобрели устойчивость к Y. pestis. Эти незащищенные молодые особи представляют собой биологический эквивалент нефтяного пятна – если бросить в него спичку, вспыхнет пламя.

Динамика численности грызунов не имеет большого значения для людей, помимо чистого интереса к тайнам природы. Однако человеку важен тот факт, что в годы всплесков рождаемости города, деревни и биваки с большой вероятностью наводняют голодные грызуны. За один тридцатичетырехлетний период в восточной степи в годы всплеска численности тарбаганов случилось четыре из пяти вспышек чумы, ее жертвами становились даже местные охотники, которые с самого раннего возраста понимали опасность отлова больных животных. Если даже опытные ветераны степи оказались уязвимыми для Y. pestis, то можно себе представить, что случится с группой неосторожных чужаков, которым не повезет столкнуться с колонией тарбаганов в Монголии, Маньчжурии или Сибири в разгар всплеска рождаемости, особенно если продовольственные запасы тарбаганов находятся под угрозой не только из-за демографического давления, но и из-за длительных экологических изменений.

На самом деле даже не нужно представлять, что может случиться – для этого есть исторический прецедент. В период с 1907 по 1910 год мировая цена на шкуры тарбагана увеличилась в четыре раза – с 0,3 до 1,2 рубля, что привело к соответствующему увеличению числа охотников за этими животными. Многие из новичков были неопытные в этом деле китайцы, которые гнались за длинным рублем и не знали степных легенд о том, как опасно охотиться на тарбагана, передвигающегося шатающейся походкой. В апреле 1910 года в поселениях охотников в Маньчжурии разразилась легочная чума. В течение года погибло шестьдесят тысяч человек[124].

В случае средневековой Черной смерти первыми зараженными «новичками» могли стать монгольские скотоводы, которые искали новые пастбища. В течение четырнадцатого столетия направление ветра, дующего в Евразии, изменилось, а с ним изменился и климат континента. В Европе стало более влажно, а в Азии – сухо. Эта погода, установившаяся на Востоке, возможно, вынудила татарских скотоводов покинуть свои прежние пастбища и отправиться в самый ареал обитания тарбаганов в северной степи[125]. Опасностей этого региона они не знали, так же как о них не знали и китайские охотники в Маньчжурии в начале двадцатого века. Пастухи заразили чумой других путешественников: арабских, персидских, итальянских или среднеазиатских купцов, татарских всадников и солдат, китайских или украинских рабочих. Ко всему прочему, политические и экономические изменения, такие как расцвет Монгольской империи и развитие зарождающейся глобальной экономики, позволили Y. pestis преодолеть такие огромные расстояния. Ни относительно неплотное население, ни какие-либо другие барьеры не смогли удержать ее в естественной ловушке, формировавшейся во внутренней Азии на протяжении нескольких веков. Объединив беспокойную степь под pax Mongolica[126], татары создали в бескрайних, просторных степях Азии и России несколько пересекающихся друг с другом коммуникационных сетей, включая ям – почтовую службу, а также новые торговые маршруты и сеть караван-сараев.

Уильям Макнил, автор книги «Эпидемии и народы», считает, что стоянки для отдыха в караване могли сыграть ключевую роль на раннем этапе распространении чумы. «Несомненно, обширная сеть караван-сараев, раскинутых по всей Центральной Азии, сыграла свою роль в распространения чумы в малонаселенных районах. Каждое место отдыха для караванов, должно быть, было переполнено блохами и крысами, которых привлекало достаточно большое количество продуктов питания, необходимых для того, чтобы прокормить путешественников и их животных»[127].

Итак, Черная смерть появилась в пустыне Гоби или рядом с ней, и палочка Y. pestis, скорее всего, побывала в нескольких таких караван-сараях перед тем, как взобраться на милю вверх – к горячему озеру Иссык-Куль, где впервые произошла вспышка чумы. Нагретый термальными источниками до 30–35 градусов по Цельсию, Иссык-Куль расположен на высоте полторы тысячи метров над уровнем моря в чаше из снежных гор и густого леса. Сегодня местность вокруг озера полна призраков – советских, царских и даже нескольких татарских, а в паре сотен метров от береговой линии видны лишь волнистые очертания затопленной деревни. Но в середине четырнадцатого века Иссык-Куль был оживленным торговым центром на северном степном маршруте. Отсюда путешественники, направлявшиеся на восток, могли быстро попасть в Китай, а те, кто ехал на запад, отправлялись по дороге на Каффу, Тебриз или Багдад. В средневековом Иссык-Куле также проживало совершенно особенное местное население. Многие из его жителей были несторианами, христианской сектой сирийского происхождения, которая была распространена в раннем Средневековье по всей Азии. Прибыв в Китай, пионеры-евангелисты, например, Джованни из Монтекорвино, были удивлены, что над такими городами, как Ханчжоу, возвышаются церковные шпили. «Мы видели много христиан, проживающих по всему востоку, и много прекрасных церквей, высоких, древних и с прекрасной архитектурой»[128], – говорил один гость с запада.

Несторианцы были хорошо образованными людьми и любили витиевато выражаться. Эпитафии на надгробиях, найденные на двух местных кладбищах Иссык-Куля, написаны цветистым, замысловатым языком. Одна из них сообщает прохожему: «Это могила Шлихи, знаменитого толкователя и учителя, он освещал своим светом все монастыри… Его голос бы так же высок, как звук трубы». Вот еще одна надгробная надпись: «Это могила Песоха, известного евангелиста и проповедника, который просвещал всех. Славился своей мудростью, и пусть наш Господь соединит его дух духами святых»[129].

Для сравнения: надпись на третьем несторианском надгробии, про супругов Кутлука и Магну-Кельку, почти пугающе простая. Не упоминается никаких их достижений, не восхваляется их благочестие. Надгробие дает нам достаточно информации, чтобы предложить следующий сценарий: однажды утром 1339 года, возможно, это было ароматное раннее летнее утро, когда температура воздуха была почти равна температуре воды в озере, Кутлук проснулся с ранними симптомами чумы. В тот первый день он почувствовал головокружение и тошноту, симптомы настолько ненавязчивые, что Магну-Келька до обеда даже не подозревала, что ее муж болен. Однако за трапезой Кутлука внезапно вырвало едой. На второй день своей болезни Кутлук проснулся с ужасной болью в паху. В одночасье между пупком и пенисом образовался твердый комок размером с яблоко. В этот день Магну-Келька пощупала опухоль пальцем – боль была настолько ужасной, что Кутлук скорчился и его снова вырвало.

К вечеру у Кутлука появился новый симптом – он начал кашлять густыми сгустками кровавой слизи. Кашель продолжался несколько часов. Когда ночь накрыла озеро, потный Кутлук, трясущийся от лихорадки, начал бредить. Ему казалось, что он видит людей, висящих на языках на деревьях, охваченных огнем, людей, горящих в печах, задыхающихся зловонным дымом, проглоченных чудовищными рыбами, обглоданных демонами и укушенных змеями. На следующее утро, когда Кутлук снова видел ужасный сон, вернулся кашель – на этот раз он усилился. К полудню губы и подбородок Кутлука были все в крови, а на грудной клетке были отпечатки, словно от горячего утюга. Той ночью, когда Магну-Келька обтирала тело Кутлука, опухоль на его паху начала булькать. На мгновение Магну-Келька подумала, что опухоль словно живая, и быстро перекрестилась. На четвертый день своей болезни Кутлук запачкал свою соломенную кровать кровью из анального отверстия, но Магну-Келька не заметила этого. После того как ее вырвало дважды утром, она спала до самого вечера. Когда она снова проснулась, ей показалось, что она слышит свист сверчков в вечерней темноте. Она прислушалась на мгновение, но тут ее вырвало прямо на себя. На пятый день своей болезни Кутлук был на грани смерти. Весь день Магну-Келка лежала на соломенной циновке в другой стороне дома, слушая отрывистый кашель мужа и вдыхая дурно пахнущий воздух. К вечеру Кутлук издал горлом странный грохочущий звук, и дом погрузился в тишину. Когда Магну-Келька посмотрела на неподвижное тело своего мужа, она почувствовала странное ощущение – как будто внутри груди порхали бабочки. Мгновение спустя она начала кашлять.

Кутлук и Магну-Келька почти наверняка были не первыми жертвами Черной смерти, но их неприметный маленький домик на берегу озера – это то место, где самое страшное стихийное бедствие сделало своей первый шаг в историю человечества.

Стоит сказать о двух известных именах в истории чумы – это Юстиниан, византийский император шестого века, и Александр Йерсен, мечтательный молодой швейцарский ученый, чьим именем во время третьей пандемии столетие назад был назван возбудитель чумы – палочка Yersinia pestis. Человеческим эквивалентом эпизоотии является пандемия – это катастрофическая вспышка инфекционного заболевания. Три раза в истории человечества чума поднималась до уровня пандемии, одной из них как раз и была Черная смерть. Во время первой пандемии – Юстиниановой чумы – началась история человека и Y. pestis, во время последней – Третьей пандемии – бацилла чумы перестала быть загадкой для человека. Повторение крупномасштабной эпидемии в Китае в конце девятнадцатого века привело в ужас самоуверенных викторианцев и породило проект, известный сегодня под названием Big Science. В 1890-х годах, когда Y. pestis бушевала в Китае и Индии, исследователи из десятков стран сосредоточили свои усилия, чтобы ответить на один главный вопрос: «Что вызывает чуму?»

В конце концов, мировая раса сузилась до одного города – Гонконга – и двух молодых людей, каждый из которых был представителем лабораторий двух великих микробиологов Викторианской эпохи: француза Луи Пастера и немца Роберта Коха. Представитель лаборатории Коха, вчерашний студент по имени Сибасабуро Китасато, был грузным, амбициозным молодым человеком, который носил накрахмаленный острый воротник даже в знойной гонконгской жаре. Он имел, казалось бы, неоспоримое преимущество в виде современного оборудования, большого штата персонала и изощренного ума. Представителем лаборатории Пастера был рассеянный Александр Йерсен, похожий на героя Сомерсета Моэма, который отказался от привилегированной жизни на Западе ради поиска Высшей Истины на Востоке. Если бы об открытии Y. pestis сняли фильм, то Йерсена мог бы сыграть Лесли Говард.

Несмотря на то что у него было меньше ресурсов и он не отличался выдающейся двуличностью, присущей Китасато («японец подкупил сотрудников больницы, чтобы они не предоставляли мне тела для вскрытия!»[130], – жаловался Йерсен своей матери), молодой швейцарский исследователь стал в 1894 году первым человеком, который точно описал возбудителя чумы. «Бубон всегда содержит короткие бациллы»[131], – написал он в одной из самых важных работ, которые когда-либо были написаны о болезнях человека. Спустя несколько лет француз по имени Пол-Луи Симонд установил переносчиков чумы – крысу и крысиную блоху X. cheopis. В 1901 году Роберт Кох, наставник Китасато, подытожил новое исследование таким образом. «Чума, – говорил он, – это болезнь крыс, в которой участвуют люди»[132]. Спустя несколько десятилетий стали доступны первые эффективные противочумные препараты.

Если Третья пандемия – та самая точка, где заканчивается история о человеке и чуме, по крайней мере, на данный момент, то Юстинианова чума шестого века была самым ее началом. В Библии есть несколько упоминаний о болезни, именуемой как чума, но официально Y. pestis вошла в историю человечества только в 542 г. н. э., когда она сошла с корабля в египетском порту Пелузий[133].

С современной точки зрения самым поразительным в Юстиниановой чуме является то, насколько сильно она схожа с пандемией Черной смерти. Прежде всего, это большое влияние торговли в распространении болезни. До тех пор пока торговый путь из Египта не сделал Эфиопию, вероятное место начала Первой пандемии, более доступной, она была так же удалена от основных населенных пунктов поздней античности, как и другие очаги чумы в Древнем мире: евразийская степь (включая Сибирь и пустыню Гоби), Юньнань в Китае и, возможно, Курдистан в Иране. Как и Черная смерть, Юстинианова чума также вспыхнула в период экстремальных экологических изменений. Недавнее исследование двухтысячелетних данных о древесных кольцах показывает, что за последние два тысячелетия четыре года отличались чрезвычайно суровыми погодными условиями[134]. И на два из этих четырех лет пришлись пандемии чумы или связанные с ней события. Один из них – это 1325 год, примерно в это время Y. pestis, возможно, оказала влияние на популяцию грызунов в Гоби или каком-то другом регионе внутренней Азии. Другой знаковый год – 540-й, через два года Y. pestis окажется в Пелузии. Примерно в это время китайские летописцы рассказывали о желтой пыли, падающей на землю как снег, а европейцы жаловались на сильный мороз, случившийся в Темные века. «Зимы тяжелы и суровее обычного, – писал монах шестого века Григорий Турский. – Реки скованы морозами, и люди могут ходить по ним, как по твердой земле. Птицы тоже страдают от холода и голода и, когда снег укрывает всю землю глубоким слоем, даются в руки без каких-либо ловушек»[135].

Впервые во время Юстиниановой чумы стало понятно, что средневековый мир столкнулся с необыкновенно страшной эпидемией: люди буквально тонули в смерти. «С самого начала этого великого несчастья, – писал адвокат по имени Евагрий, – я потерял многих своих детей, жену и других родственников, а также многочисленных домашних питомцев и слуг. Я пишу это на 58-м году моей жизни…Я недавно потерял еще одну дочь и внука, которого она родила незадолго до других смертей»[136].

Никто не знает, сколько людей погибло во время Юстиниановой чумы, но в Константинополе, где, как говорят, на пике эпидемии дневная смертность достигала десяти тысяч человек, а люди вешали на себя таблички с именем, чтобы их можно было идентифицировать, если они упадут замертво на улице[137]. Очень высокой смертность была и на Ближнем Востоке. «На каждом поле от Сирии до Фракии некому было собирать урожай»[138], – писал Иоанн из Эфеса, который каждую ночь ложился спать, ожидая смерти, и просыпался каждое утро, удивляясь, что он еще жив. Очень много тысяч людей погибло в Италии и во Франции, где, как сообщал Григорий Турский, «скоро не осталось ни одного гроба или могильщика»[139].

Юстинианова чума ознаменовала важный поворотный момент в отношениях Европы с инфекционными заболеваниями. Века, предшествовавшие Первой пандемии, были периодом хронических разрушительных эпидемий. Во втором и третьем веках вспышки оспы и кори могли унести в некоторых частях Римской империи жизни от четверти до трети населения[140]. В века после Юстиниановой чумы болезни, конечно, тоже были, но их было значительно меньше, чем в предыдущую эпоху. В раннем Средневековье все формы инфекционных заболеваний стали редкими, и чумы (насколько известно) не было. На фоне этого периода без болезней крах цивилизации не кажется таким уж пугающим. Болезнь – это больше, чем просто патоген плюс транспортная система. Чтобы разжечь эпидемию, необходима еще и благоприятная обстановка, а после падения Римской империи обстановка в Европе, особенно на северо-западе, становилась все более неблагоприятной для развития эпидемических заболеваний. В раннем Средневековье численность населения стремительно падала, сокращая количество потенциальных жертв-хозяев. Во втором и третьем веках в Римской Европе проживало от 50 до 70 миллионов человек, к 700 году в Европе насчитывалось от 25 до 26 миллионов человек. Исчезновение городской жизни устранило два других фактора распространения эпидемий: скопление людей и грязные улицы, кишащие грызунами. В период своего расцвета численность населения Рима составляла, по разным оценкам, от полумиллиона до десяти миллионов человек. К 800 году ни в одном городе Европы не осталось более двадцати тысяч жителей. «Посреди обломков великих городов, – говорил один летописец Темных веков, – выживают только рассеянные группы убогих народов»[141].

Еще одним барьером на пути инфекционных заболеваний стали восстанавливающиеся леса. К 800 году до н. э. густые леса покрыли 80 процентов поверхности перенаселенной Европы, что серьезно ограничило торговлю и путешествия и обеспечило заслон, который помог сохранить локальные эпидемии именно локальными[142]. Международная ситуация окончательно усилила изоляцию. К девятому веку основные торговые пути между Востоком и Западом были в руках враждебно настроенных мусульман.

Примерно в 1000 году ситуация начала в корне меняться, и Европа стала воссоздавать условия окружающей среды, связанные с демографическим коллапсом в средневековых обществах. И действительно, четыреста лет спустя Запад переживет вторую великую демографическую катастрофу, но именно этот факт и интересен для нашей истории. Ведь все истории о пандемиях берут свое начало на волне человеческого прогресса.

Где-то между 750 и 800 годами Европа вступила в Малый оптимум[143][144], период глобального потепления. На всем континенте температура увеличилась в среднем более чем на один градус Цельсия, но, как говорят многие современные специалисты по глобальному потеплению, вместо того чтобы вызвать катастрофу, теплая погода породила прогресс[145]. Англия и Польша стали винодельческими странами, и даже жители Гренландии начали экспериментировать с виноградниками. Что еще более важно, теплая погода превратила неплодородные земли во вполне годные для земледелия, а те земли, что были просто хорошими, стали идеально пригодными для возделывания. В последние столетия римского правления урожайность снизилась до двух и трех к одному. Урожайность – это отношение собранных семян к посаженному количеству: показатель настолько скудный, что римский писатель-земледелец Колумелла опасался, что почва состарилась. В одиннадцатом и двенадцатом веках, когда зима стала мягче, а лето теплее и суше, европейские фермы начали показывать урожайность пять и шесть к одному – беспрецедентные результаты по средневековым меркам[146].

Всплеск технологических инноваций значительно увеличил производительность сельского хозяйства. Люди выяснили, что одним из простых (и дешевых) способов заставить лошадь тащить больший вес – это убрать нагрузку с передней части ее корпуса, тогда при движении вперед она не будет задыхаться. Так появился хомут, который увеличил производительность в четыре раза. Другое простое новшество, еще больше увеличившее ее, – это подкова, которая повышала выносливость лошади. Новый плуг каррука с большим острым прямоугольным лезвием также стал важным улучшением, особенно в северной Европе, где почва была более тяжелой и сложнее поддавалась перекопке[147]. Однако настоящим технологическим чудом того времени стали водяная и ветряная мельницы, ведь впервые в истории люди стали использовать природный источник энергии. «Вот, – писал восхищенный монах в монологе, посвященном водяной мельнице своего аббатства, – река сначала устремляет свой поток на мельницу, чтобы размолоть там пшеницу отделить муку от отрубей. Затем она заполняет котел, чтобы приготовить напиток для монахов. Тем не менее река не останавливается, она и дальше продолжает свою работу. Валяльщики [шерсти] возле мельницы уже ждут ее поток. Милосердный Бог! Какую отраду ты даришь твоим бедным слугам»[148]. Еще одним важным нововведением стала новая система севооборота, которая позволяла обрабатывать больше земли в течение года.

По мере роста производительности сельского хозяйства повышался уровень жизни, создавая бэби-бум исторических масштабов. Демографический всплеск Высокого Средневековья был таким же драматичным, как и упадок пятьсот лет назад. Между 1000 и 1250 годами население удвоилось, утроилось и, возможно, увеличилось даже в четыре раза. Около 1300 года население Европы составляло не менее семидесяти пяти миллионов человек, а некоторые ученые считают, что даже не менее ста миллионов, по сравнению с двадцатью шестью миллионами в Темные века[149]. Во Франции население выросло с пяти до шестнадцати – двадцати четырех миллионов, в Англии с полутора до пяти-семи миллионов, в Германии с трех до двенадцати миллионов, в Италии с пяти до десяти миллионов. В 1300 году в некоторых частях Европы было больше населения, чем когда-либо вплоть до восемнадцатого и девятнадцатого веков. Например, население Великобритании не будет составлять шесть миллионов человек вплоть до Американской революции, население Франции не достигнет семнадцати миллионов вплоть до правления Наполеона. В Тоскане два миллиона жителей будет вновь насчитываться лишь к 1850 году.

По мере роста населения пробуждалась и городская жизнь. До прихода Черной смерти в Париже насчитывалось около 210 тысяч жителей, в Брюгге, центре быстрорастущей швейной промышленности, – 50 тысяч, в Лондоне от 60 до 100 тысяч человек, в Генте, Льеже и Ипре по 40 тысяч жителей. Банкир Джованни Виллани из Флоренции хвалился, что «в городе рождается от пяти до шести тысяч детей в год». Но Флоренция с населением в 120 тысяч человек уступала Милану с населением в 180 тысяч человек. Сиена, Падуя, Пиза и Неаполь, младшие братья итальянского полуострова, с населением более 30 тысяч человек, тоже считались в 1000 году крупными городами.

Население средневековых деревень тоже росло. В немецкой долине Мозель в 800 году насчитывалось 340 деревень, а к 1300 году их количество увеличилось в четыре раза и составило 1380. Во многих районах сельской Франции отмечался столь же впечатляющий рост. В графстве Бомон-ле-Роджер в Нормандии вплоть до двадцатого века не будет снова тех тридцати тысяч жителей, проживавших там в Средневековье. А численность населения Сан-Джиминьяно в Тоскане до сих пор меньше, чем в 1300 году[150].

В деревне Броутон в Англии около 1290 года население достигло средневекового максимума в 292 человека[151].

Население росло, леса уничтожались. Во время Обезлесенья двенадцатого и тринадцатого веков европейцы вырвались из огромных лесных массивов, которые с Темных веков удерживали их в плену, и начали восстанавливать господство человека над окружающей средой. От Шотландии до Польши в больших темных лесах можно было услышать оду человеческому прогрессу: звук пилы и удары, а также гул, стук и шум падающих стволов. Осушались болота, расчищались пастбища, разбивались поля, сажались посевы, строились дома, образовывались деревни. На землю падал солнечный свет, тепла которого она не чувствовала со времен Юстиниана. Под напором растущего населения континент также вырвался наружу. На юге жаждущие земель христианские короли и колонисты, чьи сердца были наполнены Богом и алчностью, оттеснили некогда непобедимых мусульман вниз по Испанскому полуострову. В 1212 году только Гренада на южной оконечности Иберии отказалась поднять флаг Реконкисты. На востоке немецкие и фламандские колонисты перебрались через Эльбу, чтобы заселить все еще густые леса восточной Германии и Пруссии. В долине Дуная бесчисленное множество телег и лошадей устремились на земли, которые позднее станут Австрией и Венгрией.

По мере роста населения возрождалась торговля. Если в 1000 году у итальянского купца практически не было шансов вести бизнес в Англии, то к 1280 году торговец – или предприниматель – мог с относительной легкостью путешествовать по вернувшейся к жизни, воссоединившейся Европе. Атлантический и Средиземноморский регионы были соединены сухопутным маршрутом, пролегавшим через луга высоких альпийских перевалов, и морским маршрутом, который огибал Геркулесовы столбы – Гибралтар – и заканчивался в оживленном порту Лондона, где похожие на динозавров деревянные краны разгружали товары с причаливающих кораблей. Существовали еще десятки новых региональных торговых маршрутов: некоторые возникли во Фландрии, где проживала новая богатая буржуазия, высоко ценившая драгоценности и специи, другие в Германии, где был создан Ганзейский союз – объединение балтийских купцов. Еще одна важная торговая сеть возникла вокруг Шампани, места проведения выставок шампанских (торговых) ярмарок. Здесь раз в год девушки из числа прислуги, прачки и торговки превращались в проституток на день, чтобы развлекать торговцев, приезжавших даже из Исландии[152]. Здесь коварные сиенские и флорентийские банкиры предлагали кредиты с таким количеством условий, что заемщика в случае неуплаты долга могли отлучить от церкви и навсегда испортить ему репутацию.

Из шумных портов Венеции и Генуи еще один ряд торговых путей шел на юго-восток через Средиземное море, к крупнейшим торговым городам Ближнего Востока, где воздух пах манго и пальмами, а по алебастровым улицам пять раз в день эхом разносился призыв к молитвам. В Александрии (Египет), Алеппо (Сирия), в Акко или Тире (Иерусалимское королевство) покупатель мог приобрести сахар из Сирии, воск из Марокко и Туниса, а также камфару, квасцы, бивни из слоновой кости, муслин, амбру, мускус, ковры и черное дерево из Квинлона, Багдада и Цейлона. Но увы, покупатель-христианин мог купить их только по недобросовестно высоким ценам. В Александрии местные сборы составляли триста процентов к цене индийских товаров, в дополнение к огромной наценке, которую арабские посредники добавляли к начальной стоимости[153].

В начале тринадцатого века венецианцы, которые называли себя «правителями половины и еще четверти Римской империи»[154], придумали хитроумный план, как обойти алчных арабов и наладить торговлю непосредственно с Востоком. Венецианские власти предложили группе французских крестоносцев свободный проход в Святую землю, а затем перенаправили их на восток, чтобы захватить Константинополь. И хотя план удался блестяще – венецианцам даже удалось украсть знаменитые четыре позолоченные лошади для собора Святого Марка, – Константинополь, где вскоре появилась база соперников-генуэзцев, находился все еще далеко от леса, меха и рабов Крыма и юга России, еще дальше от крупных торговых городов Центральной Азии, таких как Самарканд и Мерв, и бесконечно далеко от изумрудного города Ханчжоу.

Для «двух факелов Италии», как Петрарка называл Венецию и Геную, город на Босфоре был полон разочарований и тоски, но развязка была близка.

Согласно легенде, одним холодным утром 1237 года у стен Рязани, города у восточной границы средневековой России, из пелены тихо падающего снега появились три неизвестных всадника. Небольшая компания остановилась на мгновение, затем один из всадников с криком рванул вперед по заснеженной земле в сторону города. Люди, привлеченные шумом, собралась у городских ворот. «Ведьма», – сказал один из жителей города, указывая на всадника, который оказался удивительно безобразной женщиной. «Нет, – сказал второй житель города, – колдунья». Как утверждали оба, всадник метался из стороны в сторону, крича: «Десятину во всем! В лошадях, в людях, во всем! Десятину!»[155].

Согласно второй версии, истории о Рязанской ведьме, женщина-наездница, очевидно, выбранная из-за того, что знала местный диалект, потребовала «десятину во всем» от русских князей, собравшихся тогда в Рязани. Но конец в обеих версиях один и тот же. Требование татар платить дань было отвергнуто, таинственная колдунья исчезла, а о визите вскоре все забыли.

Одним зимним утром несколько месяцев спустя город разбудил страшный грохот. Люди стали открывать двери и высовывать головы наружу, полуодетые мужчины высыпали на улицу. Кто-то кричал и показывал пальцами на восток, где на горизонте, на фоне рассветного неба, показалась черная полоса всадников, несущихся к Рязани. Детей в спешке попрятали под половыми досками и одеялами. Люди заперли двери, обнажили мечи и стали шептать молитвы. Коротконогие монгольские пони без труда преодолели земляные укрепления на подступах к Рязани, и утренние улицы заполонили беспощадные всадники с мечами. Люди кричали, части тел летели в разные стороны, а на свежем снегу собирались лужи крови. Шлейфы черного дыма поднимались в алое небо. Все утро и до полудня под тусклым зимним солнцем монголы методично и планомерно стирали Рязань с лица земли, убивая детей и родителей, девочек и мальчиков, стариков и молодых, князей и крестьян. Позже один русский летописец напишет, что население было убито «без различия по возрасту и званию».

События в Рязани были не первым появлением монголов в западной степи. Двадцать лет назад татары уже совершали короткий набег на средневековую Русь, но этот набег был скорее небольшой репетицией. После этого один новгородский летописец писал: «За наши грехи среди людей появились неизвестные племена. Один Бог знает, кто они и откуда пришли»[156]. Рязань, напротив, была частью грандиозного замысла по завоеванию мира. Имя Чингисхан означает «Император человечества», и хотя к моменту падения Рязани основатель Монгольской империи был мертв уже десять лет, его захватнические амбиции жили в его сыновьях и внуках. После подчинения большей части северного Китая в 1210-х годах и Центральной Азии в 1220-х годах монгольское руководство провело в 1235 году курултай (великое собрание), на котором было принято решение идти на Запад.

Европа ничего не знала о курултае, но в 1230-е годы по степи на запад распространялось достаточно слухов, чтобы вызвать глубокое чувство беспокойства. Рассказывались истории об ужасных массовых убийствах в Центральной Азии, а после падения Рязани и других русских городов почти ежедневно появлялись слухи о вторжении татар. В 1238 году рыбный промысел в Ярмуте был приостановлен, потому что клиенты из Германии были слишком напуганы и отказывались отправляться в дорогу[157]. В конце 1230-х годов непосредственная опасность стала очевидной, когда один из самых непримиримых врагов христианского мира, «Старец-горы», лидер фанатичных мусульманских «Ассасинов Ирана», по сообщениям, отправил посланника в Европу, чтобы предложить совместный альянс против татар[158]. Правда это или только слух, для современников это событие было столь же шокирующим, как и подписание пакта Молотова – Риббентропа в современной истории.

9 апреля 1241 года, когда завоеванная Россия лежала в руинах, сильнейшие войска Европы собрались вместе на одном поле на территории Польши, чтобы встретить натиск монголов. После этой битвы татары отправили домой девять мешков с ушами противника. Два дня спустя в Мохи была разгромлена большая венгерская армия. Вскоре после этого в окрестностях Вены появилось небольшое татарское войско. Восточную Европу наполнили беженцы, а Западную охватила паника. В Германии ходили слухи, что татары – это Гог и Магог, два потерянных племени Израиля, устраивавшие погромы против евреев. Во Франции один рыцарь предупреждал Людовика IX, что монголы скоро будут у Соммы. В Англии монах Мэтью Пэрис предсказывал кровавую бойню невообразимых масштабов. Он говорил, что монголы «монстры, а не люди, бесчеловечные и жестокие, жаждущие и пьющие кровь, пожирающие мясо собак и людей и поражающие всех жестокостью и невообразимым ужасом»[159].

В Риме папа получил письмо от великого хана Угэдэй, в котором было написано следующее: «Вы лично, как король всех королей, придете, стар и млад, чтобы поклониться мне и служить мне. Тогда мы примем вашу покорность. Если вы не подчинитесь Божьему приказу, мы будем считать, что вы – наши враги»[160].

Однако на этом черная полоса для Европы прервалась. Как раз в то время, когда казалось, что весь христианский мир вот-вот будет уничтожен, в монгольской королевской семье возник разлад, и наступательные операции на Запад были остановлены. Это дало шанс духовным лицам, таким как Гильом, улучшить отношения между Востоком и Западом. Таким образом, в 1250-х годах, когда монголы опять перешли в наступление, они шли уже не против христианского мира, а против своего более старого врага. В 1220-х годах монгольские полчища уже свергли исламскую власть в Центральной Азии, теперь они снова были нацелены сокрушить ее, на этот раз в самом сердце мусульманства, на Ближнем и Среднем Востоке.

Услышав о падении Багдада в 1259 году, один христианский летописец возрадовался: «Теперь, через пять сотен лет, несправедливость, причиненная этим городом, вернулась ему, и он наказан за всю кровь, которую пролил».

Десять лет спустя генуэзцы прибыли в Каффу, а венецианцы – в Тану в устье Дона, через несколько лет молодой Марко Поло пересек пустыню Гоби, наблюдая за местной дикой природой. Особенно его поразила вездесущность одного вида животных. «На этих равнинах в норах живет огромное количество фараоновых крыс»[161], – отмечал он.

«Фараоновой крысой» в Средневековье называли тарбагана.

Глава III

Накануне дня мертвых

Деревушка Броутон спрятана в глубокой укромной долине. Здесь есть два ручейка, две улицы, а площадь ее настолько мала, что едва ли заслуживает внимания историков. На большинстве карт она выглядит как местность серо-зеленого цвета между Хантингдоном и Питерборо. Действительно, если не считать шпиля местной церкви, возвышающегося над склоном долины, как рука утопающего над поверхностью воды, Броутон можно было бы назвать «сельской Атлантидой», затерявшейся среди нескольких тысяч гектаров оксфордской глины в живописной, зеленой сельской местности Англии.

Как и многие средневековые деревни, Броутон образовался на месте лесной опушки. За триста лет до того, как родился местный житель по имени Джон Гилберт, деревья плотной стеной подступали к дверям сельских домов, но к 1314 году – когда Джону исполнилось девятнадцать лет – окружающий деревню лес был вырублен, а на его месте появились аккуратные квадраты пашен и пастбищ золотистого и зеленого цвета. Средневековый путешественник, ехавший летним утром по дороге из Хантингдона, мог бы сравнить Броутон с островом с соломенной крышей, плывущим по течению в залитом солнцем море из качающегося овса и ячменя. Во времена Джона в Броутоне проживало около 268 жителей, что незначительно ниже его средневекового максимума в 292 человека[162]. Данных о численности местных животных нет, но коровы, куры, свиньи и лошади, еще только начинающие заменять волов в плуге, проживали в Броутоне в большом количестве. Животные бродили по деревенским улочкам и садам, как любопытные экскурсанты, заглядывая в двери, загорая на клумбах с розами, посматривая на стариков перед домом хозяйки пивнушки. Вечером, пока двуногие обитатели Броутона пили, готовили, спорили и занимались любовью в одной комнате, четвероногие броутонцы спали, ели и испражнялись в другой, а иногда даже и в той же самой комнате.

Можно сказать, средневековый Броутон оставил после себя коллективную биографию, состоящую из ежегодного цикла событий – рождений, смертей, браков, правонарушений, закладных и исков, которые фиксировались в протоколах местных судов. На их основании можно утверждать, что в течение жизни Джона Гилберта, то есть в начале четырнадцатого века, в Броутоне активно шел процесс англицирования. В 1306 году Уильям Пискатор стал Уильямом Фиссером или Фишером (английский эквивалент для Пискатора), через несколько лет Ричард Беркариус стал Ричардом Шеппардом (английский эквивалент для Беркариус), а Томас Кокус – Томасом Коуком. Джона, вероятно, при рождении звали Йоханнес, а его друга Роберта Крейна – Робертусом. Только Джон, носивший фамилию де Броутон в честь названия своей деревни, сопротивлялся этой тенденции англицирования. Вероятно, де Броутон, простой человек, который смог чего-то добиться в этой жизни, не мог заставить себя отказаться от этого причудливого французского «де».

Записи местного суда также свидетельствуют, что в Броутоне, как и во многих маленьких деревнях, случались свои конфликты. С 1288 по 1299 год двоюродная бабушка Джона по имени Алота была арестована четыре раза за приготовление некачественного пива. В записях не уточняется, что именно послужило поводом для ареста, но пивоварщицы нередко добавляли в свой продукт экскременты курицы, чтобы ускорить брожение. Муж Алоты, Реджинальд, также упоминается в протоколах суда. В 1291 году Реджинальду было предъявлено обвинение в совершении прелюбодеяния с «женщиной из Уолтона». Насколько известно, Алота не давала публичных комментариев по этому делу, но, возможно, стоит упомянуть, что после очередного ареста Алота появилась в суде под руку с другим жителем деревни, Джоном Клерикусом, который жил в нескольких домах от Гилберта.

Имя Джона Гилберта также фигурирует в документах сельского суда. В начале февраля 1314 года Джон был оштрафован за то, что пил эль и играл в alpenypricke – игра типа хёрлинга[163] – с Робертом Крейном и Томасом Коуком в лесу возле Броутона, хотя он должен был работать в это время в аббатстве Рамси. Деревня Бротоун была частью владений аббатства, что в духе феодализма означало, что ее жители должны были жертвовать монахам часть своего труда.

Будучи вилланом аббатства, или, попросту, крепостным, Джон должен был два дня в неделю работать на земле во владениях монахов или на личной ферме. В обмен на труд в эти дни Джон получал alebedrep[164], еду и эль, или, если у монахов было плохое настроение, waterbedrep, еду и воду. Но даже alebedrep, к которому прилагались толстые куски теплого хлеба и улыбки служанок, был скудной компенсацией за работу на колком февральском ветру, дующем на полях аббатства, и удары тяжелого железного плуга по больному плечу. Во время сбора урожая, когда нагрузка Джона в аббатстве удваивалась, он проводил в полях монахов по десять часов под палящим августовским солнцем, возвращался в Броутон в сумерках, работал до ночи на семейной ферме, а затем засыпал на соломенной циновке, слушая тяжелое дыхание волов в соседнем помещении.

В Броутоне жизнь Джона была такой же предсказуемой, как и смерть. Хромая нога его отца и искривленная спина дяди (деформации позвоночника, артрит и остеоартрит были распространены среди средневекового крестьянства[165]) – все это говорило о том, что ждет его впереди, будущее отчетливо читалось на изможденных лицах тридцатилетних жителей деревни. Джон будет много работать, умрет молодым – вероятно, до сорока[166] – и точно так же, как каждое утро в уютное английское небо над Броутоном поднимается солнце, так и на следующий день после его смерти у двери будет стоять представитель аббатства и требовать от его наследницы-вдовы лучшую лошадь или корову в качестве налога на наследство.

Так было всегда. Но, по крайней мере, в тринадцатом веке, в годы подъема, у крестьянина был реальный шанс получить вознаграждение за свой тяжелый труд. Хорошая погода и плодородная почва позволяли относительно легко получать излишки урожая сельскохозяйственных культур, а быстро развивающиеся города обеспечили готовый рынок сбыта не только для дополнительно выращенных пшеницы и ячменя, но и для крестьянских ремесел. Если у человека был небольшой надел земли – а у крестьян тринадцатого века часто он был, – он также мог рассчитывать на повышение ее стоимости[167]. Ко времени жизни Джона Гилберта все эти варианты дохода исчезли.

Между 1250 и 1270 годами продолжался долгий средневековый подъем. Одна из величайших ироний Черной смерти заключается в том, что она пришла именно тогда, когда глобальная средневековая экономика, средство освобождения от Y. pestis, приближалась к своему краху. А пока в Европе наблюдался необычайный подъем внутренней экономики, особенно сельскохозяйственной, которой люди отдавали особое предпочтение. Этот подъем охватил весь континент, но в Англии, стране, где бережно хранились все записи, этот процесс был задокументирован с особой тщательностью. Около 1300 года площадь новых вспахиваемых земель уменьшилась, в то время как на все еще возделываемых землях производительность либо снизились, либо они вообще перестали использоваться. После столетий бурного роста средневековый крестьянин столкнулся со своими же ошибками. Некоторая часть плодородных земель, введенных в эксплуатацию в эпоху Обезлесенья двенадцатого века, была истощена, а менее плодородные участки, которые вообще не имело смысла освобождать от леса, были полностью заброшены.

Как это ни парадоксально, снижение производительности сопровождалось долгосрочным снижением цен на основные продукты – пшеницу и ячмень. Когда экономика пошла на спад, снизился и уровень жизни, стали появляться огромные очаги нищеты. Многие отчаявшиеся крестьяне просто перестали работать. Сначала заброшенными оказались отдельные фермы, а затем и целые деревни. По официальным данным, в 1322 году, в западном Дербишире пустовало шесть тысяч акров земли и 167 домов[168]. Городская торговля и коммерция также пошли на спад. В начале четырнадцатого столетия арендная плата в центре Лондона была ниже, чем несколько десятилетий назад, а извилистые лондонские переулки наводнили угрюмые нищие и попрошайки. В период спада снизился даже импорт кларета[169] – главного символа благосостояния англичан. В деревнях и городах Франции, Фландрии и Италии наблюдалась почти такая же картина. К 1314 году миллионы людей жили в крайней нищете, и еще несколько миллионов были в шаге от нее.

Резкий кризис в Европе позволяет провести параллель с мальтузианской ловушкой, спровоцировавшей вспышку Черной смерти у тарбаганов. В течение двенадцатого и тринадцатого веков население Европы росло быстрее, чем ресурсы, в результате чего в четырнадцатом веке континент поплатился за свой неразумный рост экономическим крахом и демографической катастрофой. Однако в этой истории были свои нюансы. В традиционном мальтузианском сценарии – например, в сообществе тарбаганов в год всплеска, – население продолжает хаотично расти, пока бедствие не решит сбежать от него, как грабитель ночью. В Европе этого не произошло. И бум рождаемости, и экономический рост закончились примерно в одно и то же время – где-то между 1250 и 1270 годами. После этой остановки уровень жизни во многих регионах снизился, а в других застыл на одном уровне, что свидетельствует о том, что баланс между ресурсами и людьми едва-едва соблюдался. Но так как демографический кризис был преодолен за почти сто лет до чумы, мальтузианский сценарий, возможно, не был неизбежным. «Многие голодали, а многие, несомненно, недоедали, – говорит историк Дэвид Херлихи, – но каким-то образом людям удалось выжить. Около 1300 года численность населения оставалась успешно стабильной»[170].

Если абстрагироваться от цифр, на ум приходит следующий образ Европы, испытывающей спад, – человек, стоящий по шею в воде. Утопление вроде как ему не грозит, но положение человека настолько удручающе, что даже совсем незначительный подъем уровня воды может убить его. Как утверждает доктор Херлихи, многолюдная Европа вполне могла бы уцепиться за «неопределенное будущее», но, как и у человека в воде, после того как земли пришли в негодность и экономика рухнула, у континента не было права на ошибку. Чтобы просто продолжать держать голову над водой, все остальное должно было идти без потрясений, но в начале четырнадцатого века стало возникать множество проблем, начиная с климата.

Швейцарские фермеры в долине Саазервишпа, возможно, были первыми в Европе, кто заметил, что погода начала меняться. Примерно в 1250 году оживший ледник Аллалин начал покрывать традиционные пастбища фермеров. Возможно, первыми, кто заметили изменения, были гренландцы, почувствовавшие внезапный холод августовских ночей и заметившие появление льда в местах, где его никогда раньше не видели. «Лед подступает так близко к рифам, что никто не может пройти по старому маршруту, не рискуя своей жизнью»[171], – писал норвежский священник Ивар Баардсон. Или же первыми европейцами, осознавшими, что Малый оптимум закончился, могли быть рыбаки на Каспийском море, где в конце тринадцатого века проливные дожди вызвали подъем уровня воды. В самом сердце Европы Малый оптимум уступил место Малому ледниковому периоду около 1300 года[172][173]. Люди заметили, что зима стала холоднее, но особенно встревожило их лето, внезапно прохладное и очень дождливое. К 1314 году череда скудных, посредственных урожаев резко повысила цены на продовольствие[174]. Этой осенью каждый крестьянин в каждом затопленном водой поле осознал: еще одно такое холодное, влажное лето, и люди будут вынуждены есть собак, кошек, мусор – все, что они смогут раздобыть для пропитания. С приближением лета 1315 года люди молили о возвращении солнца, но, как капризный ребенок, холод и мокрая погода упрямились и не уходили. Март выдался таким холодным, что люди едва уже верили в то, что весна когда-нибудь вернется на луга Европы. Затем, в апреле, серое небо стало зловеще черным, и пошел такой дождь, какого никто никогда не видел прежде: холодный, изнурительный и яростный. Он с силой бил по коже, по глазам, оставлял красные отметины на лице и разрывал мягкую влажную почву, словно лезвие плуга. В некоторых районах южного Йоркшира проливные дожди смыли верхний слой почвы, обнажив подстилающую породу. В других областях на месте полей появились бурные реки. Суровой весной 1315 года повсюду в Европе можно было увидеть людей и животных, которые стояли, дрожа, под деревьями, повернув головы и спины против ветра и дождя. «Воды было столько, что казалось, будто настал Потоп»[175], – писал один очевидец из Зальцбурга.

На Фландрию обрушились одни из самых сильных ливней. Несколько дней подряд над Антверпеном и Брюгге были слышны треск и гром, отражавшиеся эхом и похожие на раскаты артиллерийского обстрела. Изредка вспыхивающие удары молнии освещали каскады рек, текущие внизу по улицам города. Вдоль их берегов ряды покрытых сажей прямоугольных домов клонились к центру узких фламандских улочек, словно пьяницы. Во всех домах протекали потолки и полы, очаг не горел, продукты все сгнили, дети дрожали от страха, а взрослые молились. Иногда дождь прекращался, и тогда люди указывали пальцами на лучи солнца, похожие на золотую слезу в сером небе, и говорили: «Слава Богу, все кончено!» Затем на следующий день или через день небо снова затягивали тучи, и дождь начинался заново[176].



Поделиться книгой:



Регистрация