6
Глухо и недовольно прокашлявшись, Брежнев подчеркнуто аккуратно сложил и отодвинул от себя газету, отхлебнул коньяку, привычно пошлепал большими мягкими губами и, продумывая положение, некоторое время молчал; как бы забыв о присутствии рядом постороннего, он рассеянно посматривал по сторонам, по стенам и книжным шкафам, продолжая тихо покашливать.
– Закручено весьма и весьма затейливо, – сказал он неопределенно и в то же время довольно уверенно. – Шельма! Каков молодчик, а? Придется разориться и выкурить еще одну…
– Стоит ли из за всякого идиотизма? Да твое здоровье…
– Ладно, ладно, Миша, – оборвал Леонид Ильич, переходя совсем на домашний тон, как с ним нередко случалось, если решение уже было найдено, и Суслов, с ничего не выражающей улыбкой, быстро взглянул ему в глаза. – Интересно, кто ему сочинял?
– Говорят, сам…
– Что он, Ленин, что ли? – с некоторой иронией спросил Брежнев, вызывая одобрение собеседника, и сунул в пепельницу очередной окурок. – Открывал бы хоть что нибудь новое, а то черт знает какие азы, послереволюционная архаика. Время то давно ушло вперед, тоже мне теоретик! При чем здесь кулацкая идеология, лапти, онучи и все прочее? – Он взглянул на пачку сигарет, помедлил, с усмешкой глянул на собеседника, придвинул поближе. – И вообще, скажи, какого черта этот твой ярославский Яковлев полез в литературу? Своих дел мало? Славы захотел?
– Если хочешь знать мое мнение, Леонид Ильич, то мы столкнулись с началом еще одного вполне осознанного наступления на наши национальные устои, – быстро сказал Суслов. – Здесь много серьезнее, чем кажется на первый, поверхностный взгляд, серьезнее, чем вся солженицынщина, вместе взятая! Здесь от лица партии в русское общество, в нашу советскую интеллигенцию, нарождающуюся после войны, как бы к этому ни относиться, именно в нарождающуюся национальную и культурную элиту брошено огульное обвинение в ее кондовой косности. Попросту говоря, здесь оскорбление национального чувства целого народа. Только только у нас в острейшем национальном вопросе стало многое сглаживаться и притираться, как тотчас же уловили. И удар наотмашь, из самого неожиданного места. Если хочешь, здесь налицо попытка испытать крепость самой партии. Если не предпринять решительных и конкретных мер, начало ее кризиса…
– Ну, Миша, не горячись, – попросил Брежнев, глядя как то особо пристально и пусто. – Конечно, ты человек страстный, но чересчур уж круто заворачиваешь. Ты не серчай, нужно иметь весьма богатую фантазию – придумать такое… а?
– Почему же? – внешне спокойно и суховато спросил Суслов. – Основу, костяк, подавляющую физическую массу партии составляют именно русские, данного факта отрицать никто не сможет, да и не станет. И вот именно они, русские, все больше осознают, что являются донорами не только для всех остальных народов Союза, но еще и для многих стран мира, а их за это еще и презирают. Да, да, Леонид Ильич, изумляться здесь не приходится, война многое изменила в народной психологии, люди начинают испытывать потребность в осмыслении происходящего с ними. Слепая вера кончается. Почему, например, у русских нет своего национального правительства, а у той же карликовой Латвии, Эстонии, никогда на исторической карте не существовавших до революции, есть и свой ЦК, и многое другое…
– Прости, дорогой учитель, при чем здесь статья какого то заумного выскочки из ярославской глуши? – спросил Брежнев, начиная испытывать просыпающийся интерес к разговору, к самому собеседнику и несколько оживляясь. – Там, в его писанине, вроде бы все со строгих марксистско ленинских позиций…
– В том и секрет! – подхватил Суслов с еще большим вдохновением, и в глазах у него появился беспокойный блеск. – Статья с двойным дном! Бьет вроде бы по тенденциям воспевания архаических, отживших свое социальных отношений в нашем обществе, а наиболее сильный удар приходится по начинающим оживать русским патриотическим течениям, прежде всего в литературе и философии. Я уже говорил, что сей процесс стихиен и неподконтролен никаким властям, никаким верхам, просто в него необходимо умело внедряться и направлять его в нужное русло. А не так вот – обухом по башке, искры из глаз! На такой удар, рано или поздно, последует ответный, мы даже не в силах спрогнозировать, когда и откуда он грянет…
Заметив догоревшую до мундштука очередную дымящуюся сигарету, Брежнев удивился, почему то почти по детски обиделся, решительно достал еще одну и вновь прикурил.
– Следовало ожидать именно подобной, бурной реакции русской патриотической общественности, она последовала мгновенно, – продолжал гнуть свое Суслов, отмахиваясь от плывущего в его сторону кудрявого облачка дыма и стараясь не замечать явные признаки нетерпения у главы государства. – Здесь тебе, Леонид Ильич, придется брать ту или иную сторону. Разумеется, в защиту автора статьи тотчас выступили самые космополитические, разрушительные силы. Решать тебе, Леонид Ильич, я лишь должен со всей определенностью высказать свое мнение. Поссорить партию с русской патриотической интеллигенцией, развести их по разные стороны баррикады нельзя – смертельный номер.
– Решать будем вместе, – неожиданно резко и даже как то враждебно возразил Брежнев. – Не ищи, Михаил Андреевич, дураков. Наворотили скопом, а кряхтеть одному? Дудки! У меня забот и без того хватает, да еще нацепить на себя разные дрязги? В них сам черт ногу сломит. Пожалуй, и тебе на шею здесь все полностью вешать не следует. Надо собраться и коллективно подумать, послушать других, очень уж ты мрачно все преподносишь, многое я впервые слышу… Какой же здесь порядок? Правда, мне кое кто уже пытался втолковать нечто подобное, но высказываются и противоположные мнения, заметь себе, совершенно противоположные. Нужно, очевидно, выработать примирительную политику в таком важном вопросе, так?
– Нужно прежде всего лишить нашего ярославского пройдоху возможности вбить клин еще глубже, – решительно сказал Суслов, как нечто давно и окончательно им продуманное. – Отправить его куда нибудь в область, а то, пожалуй, и в район, пусть вначале поварится в сельсоветах, колхозах, что ли, практики наберется, докажет свои способности, а молоть всякую чушь и без него найдутся.
– Ну, ты уж, Миша, пожалуй, чересчур, – задумчиво заметил Брежнев, и у него в голосе вновь появилась трудноуловимая размытость. – А вот Андропов другого мнения – очень высоко ценит этого писателя. Характеристика у него иная – мол, очень способный, только увлекающийся человек, проверенный коммунист. Он совсем под другим углом зрения подает…
Собирая и складывая бумаги, Суслов коротко взглянул, фыркнул, потянулся за газетой со скандальной статьей, развернул ее и сложил заново, по своему, и упрятал туда же, в свою папочку, аккуратно привычно застегнул ее; он как бы еще больше подсох и как то словно отодвинулся далеко в сторону, хотя и продолжал оставаться на прежнем месте.
– Андропов и обязан по своей работе знать многое, нам, простым смертным, неизвестное, – быстро сказал он. – Только знать слишком мало в данной ситуации, а его конкретное предложение, реальный вклад?
– Он уже вроде переговорил кое с кем, – сказал неохотно Брежнев. – Мол, человек проверенный, отправим его послом в Канаду от греха подальше и дело с концом. Язык знает, сразу перестанет дурью маяться, с Белинским соперничать. Как ты относишься к такому варианту?
– Я пока, Леонид Ильич, об этом не думаю, – сухо, показывая свое несогласие, отозвался Суслов. – Человек из моего аппарата, а меня даже никто не спрашивает, так? А если уж до конца, то не слишком ли далековато, тем более без присмотра? Если он здесь, у всех под носом, сумел наворотить бурелому, то как же там? Конечно, у Андропова руки длинные, но ведь – посол! Суверенная единица! Не слишком ли жирно?
– Гляди ка, – обрадовался Брежнев. – Я почти то же самое сказал Андропову, не слишком ли отдаленно, мол, не жалко ли? Человек с кулацкими пережитками борется, а его в самое пекло капитализма и частнособственнической психологии, не взвоет ли, бедняга, от тоски? Ну что вы, говорит, товарищ генеральный, пусть набирается мудрости, совершенствуется в нашей тяжкой борьбе… Ну, как тут не задумаешься?
– Мне можно идти, Леонид Ильич?
– Ты ничего не ответил… Обиделся, что ли? Брось, ты же знаешь, без твоего одобрения ничего не проходит…
– А что я могу ответить? – спросил Суслов с застывшим и неприятным лицом, похожим на слепое отражение в зеркале. Он уже уловил нехитрую двойную игру главы государства, и провести или обмануть его в подобных делах было просто невозможно. – Да ради Бога, пусть забирает этого умника к себе хоть бы и Громыко, подарочек в его внешнюю политику отменный. Но вот Шолохова я бы, Леонид Ильич, посоветовал принять, надо с ним поласковее поговорить. И тянуть не следует, многие бы притихли, успокоились.
– Шолохов, Шолохов, – проворчал Брежнев. – С одной стороны Шолохов, с другой Симонов или Евтушенко, и все гении, не слишком ли много их у нас развелось? Ткнешь пальцем, непременно попадешь в гения, а? А может, послать их всех подальше?
– Нельзя, Леонид Ильич, гении же, как же без них? – удивился искренней досаде хозяина Суслов, явно отчего то повеселев, – у него в этот момент в голове окончательно выстроилась картина происходящего на самом высшем уровне, вырисовывались две взаимоисключающие силы, тяготеющие к разным полюсам, зримо сгруппировались наконец то, в конкретных личностях, и Громыко с Андроповым и Гришиным окончательно определились, но своими мыслями и выводами он не поделился бы ни с одним человеком в мире. И еще он подумал о необходимости каким либо тонким способом уведомить генсека о неощутимой, нежнейшей паутине, сплетенной людьми Андропова вокруг прославленного Академического театра и его ведущей актрисы – Ксении Васильевны Дубовицкой. А может быть, этого и не стоит делать, тут же засомневался он, ведь самая выигрышная, неуязвимая позиция – просто ничего не знать и исподтишка наблюдать за всем происходящим со стороны, не упускать из поля зрения ни одной детали, ни одной мелочи и держать нити подлинной власти в своих руках. Всепроникающий Андропов весьма недоволен сближением главы государства и партии с этой выдающейся актрисой, он считает ее русской шовинисткой. Особенно же зол на нее за материальную поддержку какого то вновь появившегося русофильского кружка – как всякий просвещенный еврей, пописывающий душеспасательные стишки, мнящий себя солью и пупом земли, он вольно или невольно, но всегда безошибочно определяет и поддерживает только своих, он и любую опасность ощущает тысячелетним инстинктом, тотчас начинает рассматривать ее как непосредственную угрозу для себя, старается выявить и подавить ее носителей в самом зародыше. В странно непривычной ситуации с актрисой из Академического тоже следует ожидать весьма неординарной развязки. Ведь ходят поистине фантастические слухи о сказочных изумрудах и бриллиантах у актрисы, доставшихся ей от какой то отдаленной родственницы, бывшей фрейлины при российском императорском дворе, подаренных той то ли одним из великих князей, то ли самим императором…
Здесь у Суслова, пытавшегося утихомирить некстати разбушевавшееся воображение, прорисовалось перед внутренним взором некое видение. Вместо хорошо знакомого, всегда спокойного, флегматичного и предсказуемого Леонида Ильича (как можно было осуждать его за такую зажигательную женщину, как Дубовицкая!), глубоко и искренне страдающего за своих непутевых детей, прорисовался некто абсолютно неизвестный, надменный и неприступный, с сатанинским пронизывающим взглядом, как бы бросающий вызов всему сущему. Суслов даже несколько изменился в лице, почувствовал легкую оторопь, слегка тряхнул головой, и воздух перед ним прояснился.
7
Весь остальной день прошел у Михаила Андреевича в довольно странном и отрешенном состоянии, он никак не мог перебороть себя и включиться в конкретную работу, и он то и дело возвращался в мыслях к разговору с академиком Игнатовым и во многом начинал соглашаться с ним. Почти каждый, выбившийся на самую высшую ступень в партии и государстве, полагал, что истинная власть заключена прежде всего в нем самом; более осторожные и прозорливые (их было не так много) считали, что властью являлись стоявшие на служебной лестнице выше над ними и что власть некий определенный мистический центр, прежде всего сам генсек.
Вновь пялясь в темный потолок, Михаил Андреевич саркастически оскалился, что должно было изображать насмешливую улыбку. Их, удостоенных и отмеченных высшей судьбой, было совсем немного, их можно было пересчитать на пальцах одной руки, начиная с самого первого, гениального революционера и разрушителя старого мира, величайшего, по сути, циника, лицемера и демагога, холодного прагматичного мужа и нежнейшего, даже сентиментального сына, почему то всегда считавшего, что других матерей, кроме его собственной, на свете не существует или, в крайнем случае, им безразлично, когда их детей калечат, уродуют и даже убивают, что они просто родильные автоматы, созданные природой для удовлетворения сжигающих его бесплодных страстей и амбиций. Он не знал русской жизни, ненавидел Россию и русских еще похлеще Троцкого, а вот сколько лет продолжает оставаться защитником, радетелем и освободителем народа, русского крестьянина. Как говорится, неисповедимы пути Господни…
Пришедший ему на смену грузинский полуграмотный семинарист привнес в систему высших властных норм и взглядов особую восточную мудрость – необходимость методического выравнивания людской нивы путем усекновения побегов, переросших общий, узаконенный господствующей на данный момент идеологией, уровень, он постиг наново давно забытую старую мудрость и стал выполнять подобную специфическую работу чужими руками, как правило, руками своих потенциальных соперников. Сменяясь, волна шла за волной, а он, кормчий и пророк, умело регулируя и направляя круговые властные движения, придавал им необратимый характер стихийности, но в отличие от своего предшественника он заложил в основу пиршества жизни идею собирания и укрепления империи, преданной и разрушенной его бесноватым учителем, вознамерившимся с кучкой безродных бродяг и политических проходимцев, тоже ненавидящих Россию с патологической лютостью, обрести собственное бессмертие. И ведь недаром сам Адольф Гитлер, попытавшийся уничтожить Россию и стереть с лица земли русский народ, присвоил Троцкому, одному из самых доверенных соратников Ленина, титул почетного арийца и звание штандартенфюрера СС. Поразительно, сколько еще тайн скрывается во мраке прошлого… Да, второй, незабвенный Иосиф Виссарионович, с восточной мудростью в крови, оказался куда умнее, постарался вернуться на круги своя, и в процессе уже необратимого разрушения генетических кодов сотен народов, выверенных тысячелетиями, сработал восточный инстинкт незыблемости в сменяемости вина и крови, всякий раз увеличивающих своим осадком материнскую твердь, на которой становилось все привольнее и безопасней исполнять танец лихого джигита, танец подравнивания неспокойной человеческой нивы. Но и первый, и второй твердо и бесповоротно уверовали, что власть прежде всего они сами, их воля, их разум, их особая, по сравнению с безликим сонмом других, природа и гениальность. И оба жестоко поплатились за свою нелепую самонадеянность и нравственное уродство и слепоту, оба были остановлены и уничтожены в самом расцвете своих маниакально глобальных устремлений, – смерть ведь всегда останавливает разрушение и является целительницей жизни и созидания, – и то, что все ими возведенное на лжи и пороке самоослепления в собственной непогрешимости и исключительности тотчас было разрушено, осмеяно и оплевано, – безошибочный признак отсутствия в содеянном божественного промысла.
И третий, унаследовавший от них верховную власть, некто Никита Сергеевич Хрущев, в не столь отдаленных предках просто Хрущ, в переводе с малоросского на великорусский – майский жук, генетически, если идти от партийного корня, воспринял идею некоей божественной исключительности своей поистине топорной личности, вот только историческое время уже закономерно уплотнилось.
Он был остановлен и отстранен на обочину гораздо быстрее и бескровнее – после императорского трона кресло генсека становилось еще одной самой популярной и престижной вершиной, и к нему всей предыдущей эпохой уже была выстроена длиннющая очередь жаждущих. Претенденты, смертельно ненавидя друг друга, с натугой, по старчески кашляя и чихая, жарко дышали друг другу в затылок. Всех никак невозможно было пропустить даже через сию усовершенствованную жертвенную машину, и, как всегда, трагедия заканчивалась фарсом. Высокая идея подвига в преобразовании мира выливалась в биологический процесс, в проблему обеспечения работы пищеварительного тракта у очередного генсека, обыкновенные и естественные проявления довольно посредственной мыслительной деятельности рассматривались и изучались многочисленными учеными и философами как нечто гениальное, воспевались поэтами и художниками, классифицировались, увековечивались и закладывались в почти неприступные хранилища – любая мысль, любое слово, исходящее от самого непогрешимого, не подлежали сомнению. Народ бросал на обслуживание и поддержание бешеной активности все разраставшейся властной пирамиды все свои силы, давно уже подорванные непрерывными встрясками и немыслимыми перегрузками.
Нет никакого сомнения, как утверждал ученый академик, что и четвертый, очередной генсек нес в крови все ту же направленность и чувство божественности и непререкаемости своей власти, и, однако, самые чуткие сразу же ощутили после очередной смены некое непривычное дрожание надкремлевской атмосферы. И в самой четкой и безжалостной партийно государственной машине все ощутимее стали слышаться посторонние, непривычные, почти не свойственные даже хрущевским временам скрипы и шорохи, странное игривое попискивание и потрескивание самого природного электричества, накопившегося Бог весть как в партийном организме и теперь искавшего естественного выхода. Одним словом, все оставалось как было, и в то же время все уже пребывало в другом качестве и измерении, в непривычном и нехорошем предчувствии неизвестных перемен, – вот это и являлось самым настораживающим.
Перебросившись на другой бок, Михаил Андреевич постарался заснуть и опять не смог, прислушался к тишине вокруг и тоскливо зевнул.
Да, да, сказал он себе, многое становится непривычным, приходится приспосабливаться. Сам очередной генсек, впервые в советской истории сменивший своего предшественника насильно, оставил его, его близких и родных живыми и здоровыми, и, что было для многих весьма подозрительным, оставил их относительно свободными в своих поступках и действиях, и тут уж волей неволей лезло в головы, что сам очередной генсек совмещал в себе как бы две разные личности, взаимоисключающие друг друга. Да, видимо, так уж распорядилась в его организме сама природа, разделив его на две половины, на два разных лица. В одном качестве он был четкий, высшего ранга чиновник, безукоризненно выполняющий свои высокие обязанности, в другом же, в свободное от работы время, превращался в простого смертного, обуреваемого не только неудержимой страстью охотника, любовью к быстрой езде (непременно сам за рулем!), даже и после рюмки другой, что приводило охрану в отчаяние, но и не чуждавшегося побывать в гостях у старых знакомых на крестинах или именинах. А то и вообще мог на денек другой исчезнуть, и тогда о его местопребывании знали лишь самые доверенные из помощников.
И никто подобного поведения первого лица в государстве не осуждал и не мог осуждать, дело было житейское, есть возможность – можно и повольничать, годы не ждали, часы тикали себе да тикали, срывались в провальную бездну, почему было не взять от жизни того, что завтра ни при каких титулах и привилегиях нельзя будет получить… Так уж устроено, в главном жизнь не подчинялась никаким партийным решениям, никаким карательным службам. Пришла пора – будь ласков, закрывай глаза и ложись в передний угол, но кто осудит живого, пусть и грешного? Пусть, мол, негромко говорили и думали самые сердобольные, наверстает упущенное в простой и теплой человеческой жизни, не надо здесь никаких надуманных конфузов, ведь наблюдается и другая сторона. Очередной глава государства примерный, по крайней мере внешне, семьянин, заботливый и страдающий отец, возглавляет и опекает клан многочисленных родственников и по своей линии, и со стороны жены, заботливо всех их направляет и поддерживает.
Одним словом, единой, знаменитой прямой линии, постоянного подвига, когда жизнь полностью, даже в самых интимнейших ее проявлениях, принадлежит делу и борьбе партии и зависит только от служения великой идее, здесь не получилось, – много раз выверенная и отлаженная система почему то дала сбой. И самое главное, досадный вывих был тотчас отмечен и зафиксирован, по утверждению академика Игнатова, опять таки пока неосознанно, на самом чутком в мире барометре общественного подсознания – в стихийном хранилище непредсказуемых толчков, взрывов и перемен в мире, неподвластных никаким теориям ученых и философов. И Михаил Андреевич вторично за последние сутки почувствовал на себе чей то пронзительный насмешливый взгляд, от неожиданности вздрогнул и сел на своем ложе, ощущая частое сердцебиение.
«Кажется, я все таки задремал», – подумал он с некоторым облегчением, вновь осторожно опускаясь на подушку.
8
Генсек страдал бессонницей и боялся ее, – волей неволей приходили ненужные и вредные для здоровья мысли, пугающими призраками вставали вопросы, не имеющие ответа, – каждый раз они были беспощадны и нелепы. Он глядел в теплую тьму перед собой и впервые чувствовал давящее, беспредельное одиночество, хотя совсем рядом посапывала жена, давняя и верная спутница жизни, ей он был благодарен за ее женскую мудрость и терпение. Но и ее сейчас не существовало, росло чувство одиночества, и впервые с пронзительной ясностью он сказал себе, что жизнь прошла. И даже не сказал или подумал сам – истину с холодной бесстрастностью возвестил ему некто посторонний, в нем постоянно присутствующий и исчезающий лишь в самые безрассудные моменты.
«А почему, собственно, прошла?» – спросил он себя, цепляясь за смутный и робкий призрак надежды, и тут же, слегка пожав плечами, заметил себе, что зря мучается одним из самых глупейших вопросов. Прошла, потому что проходит все, и изменить ничего нельзя. Вечной остается лишь одна власть, и потому так трудно расставаться с жизнью, но опять таки – кто же может сказать, что такое власть и у кого она в самом деле в руках? Опять нелепый вопрос, теперь уже с издевочкой над собой усмехнулся он, власть есть власть, и она везде и во всем – обыкновенный порядок жизни, установленный ею самой для собственного продолжения и безопасности. Конечно, слишком общо, неопределенно, наивно, однако что же делать? У кого, например, подлинная верховная власть в нашей гигантской, пугающей весь мир своей непредсказуемостью, загадочной стране? У него самого, бывшего землемера Лени Брежнева? Тогда что вынесло его к вершинам власти и кто тому способствовал? Не нашлось более талантливых, более способных? Как бы не так! А значит, настоящая власть у того или у тех, кто ее распределяет. И последний российский император, и сам Владимир Ильич, и товарищ Сталин, да и тот же Наполеон, всегда думали, что власть они сами, и всегда ошибались. Жизнь тут же доказывала обратное. У каждого из них была своя беспредельная власть над жизнью и смертью тысяч и миллионов других людей, но как только он исполнял ему предначертанное, его тут же убирали, и власть передавалась другому – в этом соблюдался неукоснительный, безукоризненный порядок. И так будет всегда, так определено неподвластными человеку силами. Есть, очевидно, и некий центр, неподконтрольный людям, его свойства и параметры определить невозможно. Может быть, просто разыгралась фантазия от бессонницы, но что мы знаем о потустороннем, недоступном живым мире, хотя не исключена и некая тайная мировая организация вроде тайного мирового правительства, не имеющего конкретного облика и постоянного адреса…
Подобные смутные мысли одолевали его и раньше, особенно в послеполуночную пору, он отбивался от них как мог, но сегодня все приобрело гипертрофические размеры, разговор с Сусловым даром не прошел, Миша хоть кого допечет.
И Леонид Ильич, накурившись и наглотавшись снотворного до одури, сейчас отчаянно жалел себя, мысли рвались, путались, он говорил себе, что не может больше выносить таких тисков, ведь невозможно было сделать ни шага в сторону, все только по регламенту «от» и «до», а ведь он еще мужчина, в нем до сих пор буйствует плоть и ее никакими бассейнами и охотами на заповедную дичь не усмирить, и если бы не Стас, обладающий просто фантастическими способностями претворять в реальную действительность самое невозможное, жизнь стала бы и вовсе бессмысленной – читать коллективно отредактированные чужие тексты можно выучить и попугая. Пусть и Стас по службе подчинялся своему строгому начальству, обязан был в каждой мелочи отчитываться, главное в другом – уж в людях он редко ошибается. Со Стасом они нашли общий язык, он предан, умен, тактичен, умеет держать язык за зубами. Здесь, если уж на то пойдет, можно товарищу Андропову и намекнуть слегка, что незаменимых не бывает и нечего совать нос в чужие дела, даже если он считает своей неукоснительной обязанностью все на свете знать, видеть и даже корректировать. Какое ему, скажем, дело до интимной жизни генсека, что за дурацкая подозрительность! Ну, актриса Академического, что дальше? Приглянулась именно она, а не другая, разве возможно понять причину?
Само собой, продолжал накачивать себя окончательно разволновавшийся Леонид Ильич, от недреманного церберского ока ничего не укроется, черт с ним, такова должность, но только пусть попробует сунуться не в свое дело, посвоевольничать, заложить запасец на всякий случай, очень и очень просчитается, надо будет ему, не мешкая долго, указать, что и за ним тоже не все гладко, вот и со Щелоковым на ножах, чего, спрашивается, не поделили? Здесь давать верха ему нельзя, слишком жирно, возомнит сверх всякой меры. И хорошо, что завтра пятница, важных дел не предвидится, пока затишье стоит, можно отправить всех сразу в Завидово, а самому со Стасом и сделать небольшой крюк, завтра его дежурство, и надо его с утра еще раз предупредить.
Сквозь штору стало сильнее просвечивать, и Леонид Ильич, сам того не ожидая, спокойно и быстро заснул, вернее, забылся, К десяти он был на своем рабочем месте в кремлевском кабинете, и, едва Стас положил на стол, на раз и навсегда определенное для этого важнейшего хозяйства место, папку с необходимыми на сегодняшний рабочий день документами, Брежнев остановил его и, слегка улыбаясь, негромко сказал:
– Сегодня после работы прямо в Завидово. Отправь всю нашу ораву сразу, а мы с тобой сделаем небольшой крюк, заглянем в Прохоровку. У тебя все готово, Станислав Андреевич?
Непривычно выжидая, выпрямившись, Казьмин молчал, и Брежнев сразу понял, что он хочет что то сказать, но не решается. «Славный малый, – тепло подумал глава государства, давно испытывающий к своему доверенному стражу даже нечто отцовское. – Преданный, проверенный, только вот чрезмерно осторожный. Даже как то намекнул о прослушивании генсековских апартаментов, сейчас, пожалуй, и не хочет поэтому говорить…»
Окончательно приходя в бодрое и даже превосходное настроение, Брежнев сказал:
– Ладно, Стас, не дури. Что там еще?
– У меня все в порядке, – не меняя приветливого, слегка застывшего выражения лица, ответил Казьмин. – У Ксении Васильевны до двадцатого спектаклей нет, а репетировать она может в любом месте. Пожалуй, что главреж Академического, Рашель Задунайский, понял наконец, что великой актрисе нужна иногда полная свобода, – здесь генерал позволил себе некоторую иронию. – Меня другое тревожит, ладно, если что, мне оторвут голову, туда ей и дорога… Вы ведь опять сядете за руль?
– Слушай, Стас, сколько тебе лет? – спросил Брежнев и, услышав ответ, даже вздохнул. – Ну вот, ты мне в сыновья годишься, а мне уже давно под гору перевалило. Я не стану лишать себя последнего светлого проблеска, неужели ты сомневаешься? Я с тобой всегда был откровенен, я тебе поверил и всегда верю. Давай раз и навсегда договоримся, не надо больше подобных разговоров. И тебе голову никто не оторвет, пусть только попробуют… а?
– Слушаюсь, Леонид Ильич, ведь…
– Вот и чудесно, – оборвал Брежнев. – Возьмем «мерседес». И никакого больше сопровождения, ни тайного, ни явного.
– Слушаюсь. У меня еще только одно…
Начиная сердиться, Брежнев, слегка сдвинув брови, молча смотрел, и генерал, хотевший сказать, что сегодня к генеральному без всякого регламента намерен пожаловать сам товарищ Андропов с предложением сменить его охрану чуть ли не полностью, в последний момент удержался, ловко увел разговор в сторону и только спросил, сообщать ли в Завидово о прибытии генсека с опозданием, и Брежнев, помедлив, словно почувствовав недосказанность со стороны дежурного генерала, согласился.
– Сообщи, конечно, что можем задержаться, причину им знать необязательно. И не положено, – добавил он и засмеялся, коротко потирая руки в предвкушении предстоящего после тяжелой, нудной недельной тягомотины. – А теперь за работу, за работу!
Оставшись один, он несколько раз прошелся по небольшому удобному кабинету. На душе было спокойно и тихо, накоротке просмотренный регламент был составлен умело, с учетом периода затишья в мире и отъезда генсека в Завидово на активный отдых. Предстояло утверждение ряда кадровых перемещений на Украине и по ряду центральных областей, предварительно уже согласованных, был намечен прием секретаря одной из европейских компартий, настоял на этом неугомонный Суслов, затем знакомство с главными событиями текущего дня, короткое выступление перед редакторами центральных газет и журналов, тоже по настоятельному совету Михаила Андреевича… Так, затем Устинов, ну, опять денег будет просить, жаловаться на Косыгина. Ничего не поделаешь, придется соглашаться, честь и слава великой державы требует немалых жертв, сила – самая мудрая политика. Что бы там ни говорили, сильный всегда прав, данной истины еще никто не опроверг. Не в силе Бог, а в правде? Ха ха, придумано пещерными монахами, не получилась нормальная жизнь, вот и оправдание. И перед людьми не стыдно, и себя не в чем корить, философия на все времена. Конечно, в большой политике необходима предельная сдержанность и осторожность, хотя самая высшая осторожность должна зиждиться на силе, право силы – вот высшая и непререкаемая осторожность.
Он остановился и, словно впервые, подробно и с любопытством оглядел свой кабинет, стол, шкафы, двери, портрет Ленина, светильники, лампу и телефоны на столе; что то происходило, он давно не испытывал такого душевного подъема, ясности мысли и такого, несколько даже насмешливого взгляда на самого себя как бы со стороны. В конце концов, ничего особенного не произошло и не происходит, он в своем кремлевском кабинете, здесь до него перебывали многие – Ленин, Сталин, посиживал здесь и Никита Сергеевич Хрущев, ну, а теперь, как и полагается, сидит он. Что такого особенного? Просто не нужно чересчур задумываться. Не каждому дано породить великую идею, но каждый может внести в ее осуществление свою толику энергии. Величайшие империи создавались неусыпными трудами десятков и сотен безымянных поколений, и никто не знает, почему одни возвышались, а другие, вечные и неколебимые, рушились в одночасье. И помещение, надо думать, Ленин определил под свой кабинет не случайно, и сам Кремль встал здесь, конечно же, не случайно, да и Россия раскинулась на таких пространствах, спаяв своей энергией Европу с Азией, тоже не случайно – здесь присутствует особый смысл и замысел некоего творящего начала, управляющего жизнью и миром, и кто поручится, что завтра, продвинувшись в космос еще глубже, человек не столкнется с новыми, переворачивающими всю старую философию истинами? Странно, он никак не может сейчас припомнить, что на этом месте было здесь до Ленина, хотя ему определенно докладывали и объясняли, хорошо помнится старичок архивариус или кто то в том же роде, надо будет вновь поинтересоваться – не та становится голова.
Впрочем, о чем это я? Ах да, несомненно, Сталина нельзя было трогать, дорогой Никита Сергеевич слишком уж близко придвинулся к самому заповедному, к эпицентру, как сейчас говорят, все думал ручки погреть и не обжечься, пустился во все тяжкие, в гробокопатели переквалифицировался. Самое поганое дело, мертвых трогать нельзя, они никому не подсудны. Сами то они управляют оттуда, где их достать невозможно. Наш дорогой и любимый Иосиф Виссарионович умудрился и после смерти заставить плясать живых под свою дудку, грандиозный спектакль в его честь с подачи Никиты Сергеевича отгрохали, чуть планета с орбиты не сорвалась. И поэтому мудрость управлять заключается прежде всего в умении не вмешиваться в естественные процессы жизни, вот сейчас главная мудрость, чтобы к вечеру мой парикмахер Сеня не нализался по своему обыкновению и сделал бы мне прическу, хотя и здесь ничего объяснить толком нельзя. Давно пора его выгнать, а вот на тебе, привык к негоднику, трое детей, жалко. И Стас давно на него зуб точит, а где гарантия, что другой окажется трезвенником? Все парикмахеры, должно быть, пьют… Пусть пьяница, зато подлинный мастер, артист, сразу на десять лет молодеешь…
День покатился и неумолимо втянул Леонида Ильича в привычный ритм, замелькали знакомые приветливые лица, зашелестели бумаги, и он, по прежнему живущий внутренним ощущением и ожиданием конца работы и приближения вечера, тотчас, по многолетней привычке, разделился как бы на два разных и непохожих один на другого человека. Один оставался ушедшим в самую сокровенную, заповедную и запретную для других глубину и как бы безмолвно и неощутимо для других затаившимся там, но именно он, этот тайный человек в нем, и был главным смыслом и сутью всего его существа, именно он таил в себе радость и таинство чувственной, физической жизни, ради чего только и стоило бороться и побеждать.
Второй же с приветливой готовностью отвечал на расспросы о самочувствии, привычно делая вид, что все понимает и во всем разбирается, старался вникнуть в самые сложные проблемы и внимательно, с явной заинтересованностью выслушивал объяснения, тут же забывая их смысл и суть.
Вернувшись после короткого визита на Старую площадь, с полуофициальной встречи, почему то не запланированной заранее, с лидерами двух африканских стран, он еще больше оживился и в близком предвкушении свободы приказал неотступно сопровождавшему его Казьмину пригласить парикмахера, но помощник доложил о только что подъехавшем Андропове, и первый в нем человек, глубинный, скрытый, уже почти вступивший в свои права, тотчас стушевался. Андропову нельзя было отказывать, он имел негласное право приходить, когда ему вздумается и без предварительного доклада и согласования. Невольно выдавая тайное недовольство, Леонид Ильич, едва поздоровавшись, тотчас закурил, и распорядитель и глава могущественнейшего в мире ведомства тотчас отметил это про себя и сказал:
– Я буквально на одну минутку, Леонид Ильич. У вас нет никаких претензий к службе безопасности? Нет ли пожеланий или замечаний?
Изобразив некоторую задумчивость, глава государства почти растрогался. «Ишь ты, какой заботливый, – подумал он. – С чего бы? Занятно, занятно, дальний подъезд, по своему обыкновению, выбрал многомудрый Юрий Владимирович, не иначе опять бочку покатит на бедного Мишу или скорее уж на Щелокова…»
Не спеша, с явным удовольствием вдыхая душистый дым, глава государства неопределенно шевельнул кистями рук, изрек многозначительное «гм» и в ожидании дальнейшего с легкой иронией поглядел на нежданного посетителя.
– Видите ли, Леонид Ильич, вы и ваше здоровье слишком дороги всем советским людям. Есть основание усилить вашу безопасность, может быть, если вы дадите согласие, кое что и реорганизовать.
– Меня вполне устраивает охрана, Юрий Владимирович, – по домашнему просто сказал Брежнев. – Хорошие ребята, старательные, стали совсем своими, вошли в семью. Сделай одолжение, объясни причину своей озабоченности. У меня времени не много, неделя хлопотная, собираюсь в Завидово, а через несколько дней, сам знаешь, Берлин.
– Я вас не задержу, Леонид Ильич, собственно, все уже решено, – быстро сказал Андропов и с готовностью встал. – По всяким пустякам зачем же? Наш воз нам и тянуть…
– Погоди, погоди, ты чего торопишься? Садись, – остановил хозяин. – Меня не проведешь, выкладывай, что там у тебя есть…
– Право же, ничего особенного, так, повседневная рутина, – стал уверять Андропов. – Выпадет у вас полчасика свободных, я вам, Леонид Ильич, изложу свои мысли, вы человек опытный, посоветуете. А сейчас…
– Садись, – повторил Брежнев и, вновь закурив, приготовился слушать, уверенный, что рано или поздно узнает нечто касающееся и его самого, – такие хитрые и осторожные люди, вроде Андропова, прошедшие, как говорится, все огни, воды и медные трубы, зря на самую высоту не высовываются, да еще без приглашения, да еще в канун субботы…
– Хорошо, Леонид Ильич, – согласился Андропов, поправляя очки и становясь еще более похожим на восточного мудреца, готового изречь нечто необычайно важное и в то же время не очень понятное остальному миру; теперь и у главы государства окончательно возобладало тайное любопытство. Андропов был весьма осторожным человеком, но он никогда не был нерешительным или боязливым. И Брежнев подумал, что сейчас услышит неопровержимые сведения о новой тайной группировке, вознамерившейся захватить высшую власть в стране насильственным путем. – Хорошо… Я попрошу вас на той неделе уделить мне час другой для специального доклада, сам я ничего не могу решить…
Брежнев быстро взглянул.
– Существуют ведь законы, товарищ Андропов.
– Существуют, Леонид Ильич… существуют и исключения из них, особенно если дело касается высших партийных чиновников, – сказал Андропов и еще раз поправил очки. – Вскрываются факты из ряда вон… Кстати, Леонид Ильич, в жизни иногда все так переплетается, даже не знаешь, как и поступить…
– Ну, говори, говори…
– В Москве появилось тайное общество, преимущественно молодые люди лет до тридцати пяти. Есть и вполне зрелые, отмеченные большими заслугами и званиями. В частности, их активно поддерживает известный академик Игнатов Нил Степанович. Кстати, он накоротке вхож к Суслову. Так вот, они ставят своей дальней целью возвращение монархии, а ближней – восстановление русской государственности и пробуждение, в первую очередь, именно русского народа, создание русского национального государства, а следовательно, и русского правительства. Налицо ярчайшее проявление великодержавного русского шовинизма. Данное общество имеет, правда, пока лишь рукописный печатный орган, распространяет письма и листовки со своими идеями. У них, кстати, весьма развита конспирация, руководит некий совет из трех избранных общим собранием, нам пока не удалось выйти на истинного закоперщика. Вот что еще любопытно, они не брезгуют якшаться и с уголовным миром, со всякими там подпольными спекулянтами, перекупщиками, прослеживаются связи с некоторыми производствами… Мы сразу же внедрили к ним своих людей, и выявились прелюбопытнейшие вещи. Так, у них, надо полагать, есть и главная цель – проникнуть в высшие эшелоны власти, в том числе и в ближайшее окружение главы государства и партии…
– Так. Зачем?
– Их цель, по видимому, не только в наращивании мускулов для предстоящего переворота. Главное – активное внедрение во властные и партийные структуры, создание в обществе нужного для своих целей климата. У них и в самом высшем слое общества уже появились свои покровители…
– Скажи, пожалуйста, какие декабристы! – усмехнулся глава государства, полагая, что самое существенное, для чего и явился Андропов, приберегается под конец, на закуску, и теперь уже начиная ощущать легкую тревогу. – Вероятно, действительно молочные зубки меняют. Да, проблему нельзя недооценивать, ты прав, Юрий Владимирович… Опять русский вопрос? Дикость! Советский народ, советский человек – вот наша действительность! Вот истина! Ее и надо неустанно утверждать, необходимо поставить этот вопрос и на политбюро, давайте вместе подумаем. Черт знает что! – энергично закончил он и легонько пристукнул ладонью по столу.
– Великодержавные русистские инстинкты надо подавлять беспощадно, любыми средствами и методами! – поддержал главу государства Андропов, и в его лице проступило холодное вдохновение, глаза за стеклами очков приобрели еще большую пронзительность и в то же время странную отстраненность. – Если дать проказе великодержавного шовинизма развиться и окрепнуть, нас ожидает гибель ленинской идеи, нашего социалистического государства. Немедленно начнется цепная реакция не только у нас, но и по всему миру.
– Ничего себе вести перед выходным, да еще после долгого рабочего дня, – почти пожаловался Леонид Ильич, в то же время припоминая разговор на эту же тему с Сусловым, случившийся не так и давно. Помнится, тогда причиной послужила статья в писательской газете, и написал ее один из работников аппарата ЦК, отправленный затем послом в Канаду. Новоявленный писака, помнится, тоже громил русский шовинизм, и именно глава госбезопасности, недреманное око и карающий меч, и проявил похвальную инициативу, посоветовал отправить излишне рьяного поборника интернационализма за океан; правда, Леонид Ильич этот вспомнившийся некстати незначительный эпизод тут же предпочел забыть и не упоминать. Пусть карающий меч, подумал он мимоходом, еще раз убедится, что у старика, как они все иногда его называют, память коротка. И потом, слишком уж сложна и опасна разворачивающаяся в последние годы борьба, стоит выждать, пусть разнополюсные силы окончательно определятся и проявятся, ведь сейчас и сыну родному, не то что очередному зятю, пальца в рот не клади, тут же отхватит. А уж…
– Ну, что же нам теперь делать? – спросил Леонид Ильич после довольно продолжительной паузы, опять вспоминая кое что из общения с Сусловым. – Пожалуй, сначала следует все хорошенько продумать. У нас ведь не только русский шовинизм, всяческих других полно. Меня в последнее время коллективными письмами забрасывают, научная и творческая интеллигенция все старается, из кожи лезет вон. Здесь все пока наоборот – жалуются в основном на русофобию… В таком коварном вопросе не лучше ли положиться на саму общественность? Пусть себе кувыркаются, доказывают друг другу, что дважды два четыре, тут бы и эти диссиденты силенки подрастрясли, амбиций бы поубавили…
Понимая, что высказываемые главой государства мысли принадлежат другому, Андропов, как и всякий умный человек его ранга, обладавший непревзойденным артистизмом и даром перевоплощения, позволил себе не только одобрить слова хозяина, но и польстить ему, выслушав высказанное им как некое большое и неожиданное откровение – на обычно бесстрастном лице Андропова мелькнула целая гамма чувств, и легкое удивление, и почтительность, и почти школьное внимание, – в повседневной работе, и не только в России или в Советском Союзе, но и во всем мире службы разведки и сыска пользовались именно подобным методом влияния, разработанным и успешно опробованным в течение тысячелетий еще жрецами Шумера, Вавилона и Египта.
– Вы знаете, Леонид Ильич, вы сейчас прямо на золотую жилу указали, – теперь уже открыто польстил Андропов. – Только разрабатывай. Вот ведь повезло, что я вас не упустил сегодня, дело то весьма сложное, и вот совершенно оригинальный, можно сказать, гениальный выход… Что ж…
Подозрительно выждав, Леонид Ильич покосился в сторону собеседника и задумчиво шевельнул бровями.
– Ну, не торопись, не торопись, – уронил он сдержанно и значительно. – Сгоряча не руби, здесь очень обдумать надо. Говорят ведь, раз отрежь, а семь раз отмерь.
– Конечно, конечно, – с оживленной готовностью подхватил Андропов. – Тем более, приходится иметь дело с так называемой интеллигенцией. Представляете, Леонид Ильич, это пресловутое сборище новоявленных русистов поддерживают многие известнейшие люди в стране. И морально, и материально – деньгами, предоставляют свои квартиры, другими способами. Писатели, народные артисты. Выявляются поразительные факты…
Встретив как бы предупреждающий, останавливающий взгляд хозяина, глава безопасности государства прервался. Его тонкие, аристократические руки с длинными холеными пальцами чуть напряглись. Брежнев, раскуривавший очередную сигарету, ничего не заметил, и тогда Андропов решился – откровенного, прямого разговора все равно было не избежать. И, назвав несколько имен артистической и литературной элиты, он, после почти неуловимой паузы, продолжал:
– Сочувственно относится к новым возмутителям спокойствия народная артистка Дубовицкая из Академического. Вносила крупные суммы денег раза два или три, а также заслуженные художники Павлов Тверской, Боровников и ряд других. Я убежден, надо принимать самые серьезные меры.
– Резонно, резонно, Юрий Владимирович, – отозвался Брежнев спокойно, с легкой, понимающей усмешкой, и брови его поползли вверх. – Ну, и как же мы будем выглядеть в глазах общественности? Мало нам заграничного крика и воя?
– Я полагаю, знаменитостей трогать не стоит, – со значением, как бы уже обретя в главе государства согласного соучастника, сказал Андропов. – Зачем? Визгу много, а шерсти чуть. А вот организаторов, закоперщиков необходимо вытравить в зародыше. Именитые сами притихнут, они, собственно, подобной суеты и не любят, не умеют такие ситуации и организовывать. Их просто втягивают в смуту русистские патриоты в кавычках, шарлатаны. Значит, мы должны стать на защиту известных, но легко возбудимых эмоционально людей, остеречь их, оградить. Вполне логично. Дать разрастись идее национализма мы не имеем права.
– Мне помнится, Юрий Владимирович, что товарищ Суслов уже высказывал недавно идею провести очередную паспортизацию, ликвидировать графу «национальность», – сказал Брежнев. – Как ты думаешь? Многое бы упростилось. Просто «гражданин Советского Союза» или того конкретнее – «советский гражданин». Ни еврея тебе, ни хохла, ни кацапа, все равны как на подбор.
– Михаил Андреевич умный политик, – заметил глава безопасности. – К его словам надо прислушиваться. Идея интересная, но как ее воспримут те же грузины или узбеки? А прибалты, среди которых в свое время так хорошо поработал и сам Михаил Андреевич? – тут взгляды собеседников столкнулись и вновь разбежались. – Надо бы по такому важному вопросу, Леонид Ильич, создать специальную группу или комиссию, допустим, с привлечением Академии наук, и хорошо, если бы ее возглавил сам Михаил Андреевич, пусть бы повертели этот вопрос доктора и академики. Они любят, хлебом не корми.
Слушая и даже слегка восхищаясь изворотливостью и язвительностью ума собеседника, Брежнев в то же время жил уже другим – предстоящим свиданием в интимной обстановке с той же Дубовицкой, с женщиной, разбудившей в нем позднюю мужскую страсть; каждая встреча с ней отличалась новизной и неожиданностью, и сердце начинало биться сильнее от тревожного ожидания скорого обрыва, от чувства, что еще немного, и она навсегда ускользнет. Эта женщина еще и оказывала на него светлое, почти магнетическое воздействие своим странным пропадающим смехом, парадоксальными мыслями и замечаниями, постоянно неуловимой женской игрой: он чувствовал ее и немедленно на нее отзывался, то есть вел себя как и всякий избалованный женским вниманием, уже стареющий мужчина, принимая и относя все за счет собственных мужских достоинств, но подлинного смысла этой женской игры, как и большинство мужчин, он не понимал и считал, что в подобной игре никакого смысла и не было, а был один женский инстинкт. И сейчас, выслушивая скучные и осторожные рассуждения главы государственной безопасности о предполагаемой реформе паспортного дела в стране, он начинал испытывать и некоторое раздражение. Пусть не прямо, окольным путем, ему старались сейчас продиктовать правила его личной жизни и поведения; в какой то там антигосударственный заговор кучки интеллигенции он не верил – просто проявился еще один излом никогда не утихающей борьбы в самом обществе, свойственный любому строю и любой эпохе. И если действительно слить все народы и племена в один целостный состав, то здесь, пожалуй, и таится самая большая опасность. Что же тогда делать верховной власти, кого ей тогда мирить и направлять по правильному пути? И как тогда, при случае, припугнуть тех же русских или, допустим, казахов? Нет, здесь даже мудрейший Михаил Андреевич перехлестывает, ему придется здорово попотеть, если он и дальше будет цепляться за свою идею. Любая власть держится на противоречиях, больше противоречий и вражды – крепче и необходимее власть.
Время шло, круг замыкался, и Леонид Ильич демонстративно взглянул на часы.
– Мы с твоего разрешения, Юрий Владимирович, продолжим разговор в другое время, – предложил он. – Ты более обстоятельно расскажешь об актрисе Дубовицкой из Академического, ты же знаешь, именно она меня особенно интересует. Люблю ярких, талантливых людей, естественно, женщин даже больше, и скрывать своих симпатий не намерен. Ни от кого, в том числе и от тебя. От вас все равно скрыть ничего невозможно. Вот только в больших государственных делах не всегда всем везет, даже если они и всеведущи.
– Хорошо, Леонид Ильич, – поняв намек, не стал лукавить Андропов. – Приказывайте в любой момент. Ксения Васильевна Дубовицкая, несомненно, выдающийся человек, яркая личность, сами понимаете, что каждая такая личность порождает массу слухов, а то и легенд. И в данном случае без этого, по видимому, не обошлось.