— Чувствую, — сказала она негромко. — Чувствую обиду, что самые близкие мне люди предпочитают, чтобы я трахалась направо и налево или бухала, как… сантехник. Это что? Пресловутая широта славянской души? Стремление жалеть заблудших?
Ее выпад определенно произвел на родителей эффект. Отцовские брови подскочили по лбу к самому мыску волос, а Маргарита Николаевна всплеснула руками и обреченно рухнула на диван возле Ксении, хватая ртом воздух, как рыба, выброшенная на сушу. Впрочем, с эффектом она справилась быстрее Виктора Антоновича. Видимо, когда легкие наполнились достаточным количеством кислорода, а кровь погнала по сосудам эритроциты с удвоенной скоростью, мать тихо прошипела:
— Ты сама слышала, что сказала? Неужели, по-твоему, желание, чтобы ты начала нормальную жизнь, похоже на то, что мы хотим, чтоб ты… с кем угодно? Ну неужели мужчин мало, ты же умница, Ксюша!
— У меня нормальная жизнь. Я хорошо зарабатываю, не сижу на вашей шее, учусь, занимаюсь спортом. Что ненормального?
— И ты счастлива? — так же негромко спросил отец. Просто так спросил. И одновременно тяжеловесно, как он умел. Будто куда-то внутрь нее смотрел.
— Почему нет? — пожала плечами Ксения. — Для многих такое — мечта всей жизни.
— То есть так, да? — пискнула мать.
Ксения снова посмотрела на обоих родителей, но на этот раз промолчала. Все равно не услышат. У них своя правда, имеют право.
Молчание длилось недолго. Виктор Антонович никогда его долго не выдерживал. Окинув мрачным, не менее тяжеловесным, чем его слова, взглядом дочь и жену, он развернулся на пятках и вышел из кухни с тем, чтобы вернуться через минутку с графином с тягучим и ароматным напитком темнее рубина.
— Двадцать капель — бухать не считается? — спросил он очень серьезно.
— Не считается, — так же серьезно ответила дочь.
— Ну слава богу! Такое облегчение!
— Я соус твой любимый сделала, будешь? — всхлипнула Маргарита Николаевна.
— Буду. Спасибо, мам.
— Ну какое еще спасибо! — рассердилась мать и снова засуетилась — теперь у плиты. Переливая белую жидкость из кастрюльки в соусницу. На этом воспитательную работу можно было бы считать оконченной, если бы не второй акт, начавшийся строго с прихода Дениса. Его тоже было за что воспитывать, но в некоторой степени брату жилось несоизмеримо проще, чем Ксении. С точки зрения родителей, он себя не гробил, он просто переводил свою жизнь непонятно на что — веселился от души, одним словом.
— Тебе тридцать через месяц! — воздевала к небу руки Маргарита Николаевна, оседлав любимого конька, совсем как недавно еще обвиняла Ксению в том, что ей двадцать восемь. — Ты за голову браться думаешь?
Денис, так же искренно, как и сестра, не видел зримой связи между хронологическим возрастом и фактом физического наличия головы. Да и вывести из себя его было значительно труднее. Даже просто вызвать на разговор представлялось той еще задачей. Потому что он только криво усмехался, очень легко отшучивался и подкладывал себе добавки в тарелку. Лопать Денис мог без отрыва от самого внимательного поглощения информации, исходившей от родителей. Только вот от наливки отказался непоколебимо — безо всяких двадцати капель.
— Мне в караул заступать! — решительно объявил он. И от него в этом смысле отстали.
Много позже, куря на балконе, пока мать мыла посуду, а отец прятал продукты в холодильник, Дэн смотрел на сестру, сидевшую в глубоком кресле здесь же, увернутую в темно-зеленый плед, и, выпуская струйки дыма, улыбался:
— Следующие выходные я с обедом в пролете. Как раз мне дежурить. Рекомендую тебе тоже улететь в какое-нибудь Манагуа, а то сожрут.
— У нас нет прямого сообщения с Манагуа. А отпуск у меня в следующем году. Если отпустят.
— Значит, за двоих отдуваться тебе. Интересно, когда это случилось?
— Что именно? — уточнила сестра.
— Когда мы и родительское представление о нас стали различаться?
— Тогда, когда мы стали жить собственным представлением.
— Какой-то незаметный процесс. Что там твой замок? Врезала? Я им не говорил, — Дэн кивнул в сторону комнаты, где переговаривались родители, — а то ты бы их потом из квартиры не выкурила.
— Врезала, все нормально. И лучше, что они не знают. Устроили бы у меня регулярные вахты.
— А сосед? Претензий не выставлял? Сильно ты его затопила?
— Предъявлял, — Ксения криво усмехнулась. — Я ему за трубы у себя заплатила, так он пьяное шоу устроил. Если про его ремонт спрошу — у меня не настолько богатая фантазия, чтобы представить, что за этим воспоследует. Хоть с квартиры съезжай.
Денис присвистнул и вынул изо рта сигарету, глянув на сестру. Они были не очень похожи. Ксения пошла в мать, а он — в отца. Такой же мощный, широкоплечий, светлый. В нем тоже было очень много света и спокойствия, оно словно волнами от него исходило и действовало на других. Он был старше ее почти на два года, и этой разницы не чувствовалось — вообще никогда не чувствовалось. Они даже в детстве не ругались, словно читали мысли друг друга.
— Так чего? Денег не взял?
— Неа, — рассмеялась Ксения. — Вернул. Странный он какой-то…
— Ну, зато сэкономила. Шоу — сильно шоу? Может, разобраться?
— Да я и сама могу… Нормально все, правда.
— Ладно… но если чего… Давай хоть домой переправлю, а? А то я папину вишневку знаю. Двадцать капель, а язык заплетается.
— Не преувеличивай, — она поежилась в пледе. — С тобой поеду при условии, что поднимешься на кофе.
— Ксюха, волшебное слово «ка-ра-ул». Я как раз тебя довезу и поеду на базу. Соглашайся. Давай кофе, когда из Вильнюса прилетишь.
— Нет. Еще в пробках застрянешь.
— Вредина.
Ксения не спорила.
Не спорила и с мамой, которая не отпустила без чая и пирога с вишневым вареньем. На прощание вручила обоим своим непутевым детям по пакету с едой.
— Знаю я ваши полуфабрикаты! — заявила Маргарита Николаевна.
Брат с сестрой синхронно сказали «спасибо» и дружно вышли от родителей. Во дворе Денис дождался такси, которое вызвала себе Ксения, за что получил поцелуй в щеку и мамины деликатесы — доппаек к уже полученному.
Жалела, что не приехала на машине. За рулем некогда было бы думать. Теперь же, на заднем сидении, где не мешали фары встречных автомобилей, а фонари передавали друг другу эстафету мягкого света, струящегося по ее коленям, она перебирала в голове все сказанное мамой. И в который раз удивлялась, почему родители не хотят ее услышать. Почему строить карьеру — это плохо, а иметь мужика — это хорошо? Однажды она пыталась — не вышло. А с карьерой выходит.
Ей двадцать восемь, она второй пилот. Закончит аспирантуру, налетает часы — будет шанс стать КВС. Вот что им не так, родителям?
Откинув голову, Ксения отвернулась к окну. Пробка медленно двигалась по мосту. Но к счастью, оживился таксист. Он сыпал всевозможными эпитетами в адрес сотоварищей, ползущих рядом. Его голос и сигналы за окном отвлекали. Она прикрыла глаза. Папина ли наливка или бормотание водилы, но Ксения пришла в себя, когда услышала: «Подъезд какой?»
Еще немного и сбудется утренняя мечта — поваляться в постели. Вышла из машины, подняла голову и наткнулась на взгляд в окне. Первый этаж. Прямо под ее кухней. Мужчина в форточке. Тлеющий оранжевый кончик сигареты. И прямо на нее — глаза в глаза. С какой-то странно волнующей пустотой.
Ксения отвернулась, и каблуки ее громко и быстро отстучали путь к подъезду.
Было в этом что-то полумистическое.
Сначала у него сбегает кофе. Изо рта само собой вырывается негромкое «твою мать». Шипящая жидкость под холодную струю и нахрен в раковину. Он не любил перекипевший кофе. Тот имел едва уловимый оловянный привкус, который убивал в нем желание его пробовать. Он и нормальный-то пил редко.
Еще мгновение, и вода, шумевшая в кране, замещает коричневое прозрачным. Смывает крупинки, будто бы их никогда и не было. А потом он просто чиркает спичкой и закуривает. Форточку нараспашку, воздух, в котором нет олова — ощущение ледяного одиночества тоже влетает в кухню, сметая крупинки голосов, что он собирал на шумных улицах, среди людей. Что угодно — лишь бы оказаться в допустимой черте, не выйти из нее. Не угодить в вакуум.
Но воздух — это не вакуум.
Воздух — это запах сизоватого дыма, по вечерам лишь усиливающийся. Воздух — несущий между собственных молекул редкий смех или звонкие реплики подростков, задержавшихся во дворе. Воздух — где фонари рассеивают сумрак, и в их желтом статичном свете привидениями проносятся кленовые листья — прямо под его окнами. Воздух — это и сумрак тоже, толщу которого рассекает фарами такси. «383» — на крыше черным по оранжевому. И ему почему-то показалось, что сейчас вокруг все черное и оранжевое. Воздух — это движение из дверцы. Маленькая ладонь. Подхваченные ветром локоны, искаженный желтыми отблесками цвет которых угадать было не под силу. Глаза — резкие, пустые — на него. На его окно.
Потом только дошло. Стюардесса сверху. Это она процокала до крыльца и скрылась в подъезде. Маленькая стюардесса сверху, которая воздухом быть не могла. Потому что вчера, спьяну, он для себя решил, что такие только перекрывают кислород тем, кто и так дышат с трудом.
Парамонов в очередной раз затянулся. Снова начинать варить кофе смысла не имело — иначе не уснет. А спать надо, это все равно, что провалялся всю прошлую ночь и весь день. Отсыпной. Восстановление энергии и баланса темных и светлых сил в собственной душе.
Чай. Лимона не было. А чай без лимона — песня без припева. Так же, у окна, глядя на фонари, он чувствовал, как обжигает язык горячая дымящаяся жидкость. И понимал, что вот она, черта, перед ним. И, может, хватит уже? Хватит? Самоистязание, которое никуда не ведет. Ни к чему не приводит — кроме пропасти.
Но сколько их было таких вечеров на протрезвевшую голову?
К чёрту. Черту — к чёрту. Пропасть к чёрту.
А потому спать. Спать. Когда нужно прийти в себя, чем больше спишь, тем меньше себя помнишь. И это к лучшему.
Парамонов совсем не удивлялся тому, что она не открыла. С чего бы ей открывать? Истерящим идиотам, лезущим целоваться по ночам, нормальные девушки дверей не открывают. Даже тогда, когда истерящие идиоты сворачивают свои истерики и неожиданно приходят к выводу, что непонятно, чего было заводиться вообще.
Эта мысль шандарахнула его, едва он открыл глаза. Некрасиво получилось как-то. По здравом размышлении. И, не желая анализировать этого своего состояния именно сейчас, он подорвался с кровати, принял душ и, как сумел, позавтракал. Как сумел — потому что холодильник с утра совсем не обрадовал. Он был пуст и отнюдь не девственно чист — к стенке присох кусочек сыра неизвестно какого года производства. Потому удовольствовался Глеб Львович все-таки чашкой чаю. С тем, чтобы ровно в 9:00 слушать знакомую трель за дверью, не желающей перед ним открываться.
Обидно, конечно, а что делать? Только смириться с тем, что его объяснения никто выслушивать не намеревается. Да и были ли они у него, эти объяснения? Как можно объяснить черноту и пустоту? Отсутствие света объясняется тем, что солнце погасло.
На этом Парамонов предпочитал свои рассуждения остановить. И размышлять о насущном. Насущным значилось требовательное урчание в желудке. И на самой торжественной ноте его звучания он выполз из дома, погрузил себя в машину и выехал со двора — в супермаркет. Холодильник сам себя не наполнит.
Этим тезисом Глеб и озадачился на ближайший час, в конце которого неожиданно для себя самого, вырулив с парковки, рванул в сторону Столичного шоссе. На юг, на выезд из города. Лучшие поступки — поступки спонтанные. Лучшие дороги — те, что облегчают груз прошлого. И дают возможность вдохнуть воздуха.
У него это получалось только в Стретовке, в доме родителей, на озере, в лесу, где рос когда-то, и не понял, когда же вырос. В холодных нетопленых стенах, в последней крепости, в конуре, в которую он приползал любым, будто в него был встроен компас — и он везде нашел бы это место, куда бы его ни забросило. У всех людей есть причал. У всех на земле должно быть место, где можно остаться навсегда. Одинокое, может быть, неуютное, заброшенное. Но пока оно есть на свете, есть и осознание, что все не зря.
Все не зря. И он не зря.
Глеб вглядывался в трассу, серую, со свежей разметкой, и не считал пробегавшие мимо него электрические столбы. Все сливалось в оттенках огня. Перед глазами — повсюду — пылала осень. В траве, в деревьях. И снова все казалось оранжевым и черным — кроме ясного неба где-то над его домом, впереди. Наверное, здесь солнце совсем не гаснет. Им полны кроны. Им полно пространство между землей и небесным сводом. Сжигает живое, не спрятаться. Вторая в жизни безумная осень. Двенадцатая осень без родителей.
Интересно, когда-нибудь думал отец, что сын, непутевый мальчишка-шалопай, который не мыслил себя без столицы и не желал лишний раз ездить с ними на забытую богом дачу в Стретовке, будет здесь зализывать раны? Возможно, Лев Андреевич знал все на свете? Когда-то Глебу так и представлялось, бесконечно давно, когда небо висело высоко и не падало на голову. Родителей не стало, едва ему минуло двадцать. В тот период он остановился на отметке, что ни черта они не понимают ни про него, ни про его жизнь. А теперь вышел на новый уровень — спасался здесь. В этих стенах, возведенных камешек за камешком отцом.
«Докторская дача» — так называли дом на берегу озера. Из белого кирпича, увитый виноградом, который совсем не плодоносил — с первого своего лета. Но заменять его никто не стал. Отец все надеялся… Нет, ни черта он не знал о том, что касалось садоводства хотя бы.
От сада в озеро уходил пирс. Небольшой, деревянный, среди прорубленных камышей, теперь уже снова все забивших. Они часто сидели там с мамой. Отец удил рыбу. Она тащила ему куртку. Большую, шерстяную, клетчатую, привезенную из Чехословакии. Глеб больше всего на земле любил эту куртку за то, что мать приносила ее отцу вместе с табуреткой — для себя. Так они и сидели, рядом, тихо-тихо. До кома в горле.
Но камыши давно все забили, кроме воспоминаний. Эти не были болезненными. Напротив, лечили.
Он черт знает сколько собирался снова очистить тот пирс. Если бы так же просто было отчистить собственную жизнь. А еще заменить доски, две проваливались. Гнили. Все начинает гнить со временем. И если уж доски, то что говорить о людях?
Люди напомнили о себе, когда он уже подъезжал к селу, и, наконец, появилась связь. На трассе, среди лесов, телефон молчал. Глеб бросил взгляд на трубку. И поморщился. Этот звонок никак не сочетался у него с чем-то хоть сколько-нибудь приятным, но и не принять вызов было нельзя. Чертов Осмоловский. Не только бывший шеф — но еще и друг отца.
— Да, Александр Анатольич, — как мог жизнерадостно крикнул в микрофон Парамонов, поднеся смартфон к уху.
— Здравствуй, Глеб, — хрипловато сказал Осмоловский. — Не отвлекаю?
— За городом еду, могу выпадать. У вас срочное?
— Пожалуй, да. В «Надежде» образовалась вакансия хирурга. Ты б съездил.
«Надежда» была известной клиникой стационарной и амбулаторной хирургии. Двенадцать хирургических отделений.
Глеб ухмыльнулся.
— И чем мне там заниматься? Краевой резекцией ногтевых пластин?
— Не начинай, — было почти слышно, как Осмоловский морщится. — Нормальная клиника. И тебе там вполне будет чем заниматься.
— Ввиду многих обстоятельств, Александр Анатольич, сильно сомневаюсь.
— Клиника частная, а там по-разному случается. Сходишь, поговоришь с руководством.
— Я не собираюсь ни объяснять, ни унижаться. Тем более, незачем теперь. Оперировать больше не буду, вы же знаете.
— Не хочу знать, Глеб. Глупо!
— Глупо? — опешил Парамонов, заставляя себя концентрироваться на дороге и гасить взрыв в голосе еще до того, как слова вылетают и башки. — Полтора года. Я все принял, осознал, смирился. — Черта с два смирился! — Я не вижу смысла начинать сначала. Тогда было плевать, теперь время ушло. Без практики, с подмоченной репутацией. Вы же сами понимаете, что болтали.
— Не сначала, а продолжить, — рыкнул бывший шеф. — Да, был шаг назад. Но и ты не пенсионер! Был бы ты на моем месте — поступил бы так же, между прочим.
Черта с два так же!
— Александр Анатольич, а допустить вы не можете, что я, например, не выношу с некоторых пор даже мысли о том, что у меня кто-то под нож ляжет? Ну, так бывает.
— У тебя призвание, Глеб, — продолжал настаивать Осмоловский. — Я это знаю. И ты это знаешь. Полтора года прошло. Пора за ум браться.
— А за что я держался тогда?! Мальчишка, который нахерячил, верно? И сбежал, поджав хвост.
— Ты должен был уйти. Я должен был тебя уйти. Иначе сейчас ты бы пытался давать советы фельдшеру тюремной больнички. Ты правда не понимаешь?
— Я правда все понимаю! Все! Не человек, а двуногое бессилие, с головой, откусанной начисто трактатом «О бородавках в Бразилии»2!
— Разнюнился, как баба! — в сердцах бросил Осмоловский.
— А вы разве нет? Тогда — нет? — все-таки взорвался. Зря. Крутанул руль. Съехал на обочину, остановился. Сжал крепче трубку телефона. И медленно произнес: — Я не пойду в «Надежду», Александр Анатольич. Я ценю ваше участие и не считаю, что в той истории были виновные. Но я не пойду в «Надежду».
Бывший шеф помолчал. Когда заговорил, голос его звучал спокойно и привычно хрипло.
— Надеюсь, тебе не придется когда-либо оказаться перед таким же выбором.
— Мне не грозит. С фельдшера скорой помощи какой спрос?