— Довольно, довольно! Вы хотите меня напоить, и… может быть, одурачить!
— Молодой человек! — строго сказал Шиц. — Дело идет не о дурачестве, а…
Он не договорил и с значительным видом кивнул головою; Гацфельд невольно смутился.
— Продолжаем! — сказал Шиц. — Дело начато!.. Или вы хотите оставить?..
— Нет-нет, продолжайте.
— Хорошо. Которого числа вы родились?
— Седьмого.
— Стало, вторая карта будет десятка. Помните же: король, десятка…
— Это по какому расчету?
Шиц вскочил со стула.
— Что? — крикнул он. — Мало того, чтобы выиграть? надобно еще знать, почему выигрывается? Недостаточно того, что дают пищу голодному — скажи, как она приготовлена?.. Безумец!.. И то уже довольно греха!
— Я не знал, что тут есть грех, и спросил из любопытства.
— Из любопытства? Безделица! это, по-вашему — невинное желание, не правда ли?.. пожалуй еще — это источник всех познаний, украшающих разум!.. Прекрасно!.. Ни слова более об этом!..
При всей своей отважности, Гацфельд не возражал ничего.
— Ну, теперь последняя карта! — сказал Шиц. — Сложите руки, пальцы в пальцы… Хорошо… Дайте левую руку…
Он внимательно рассматривал его ладонь и бормотал:
— Тринадцать да десять — двадцать три! да здесь одиннадцать — тридцать четыре… Третья карта должна быть восьмерка. Король, десятка, восьмерка — по порядку непременно. Это еще не все. Вы можете ставить по одной карте в талию, должны сами снимать; можете поставить все карты в один день, или в разное время, чрез несколько дней, недель и даже годов, но только до тридцатидевятилетнего возраста. Вы не должны никому объявлять об этом, — ни отцу, ни матери, ни жене, ни детям, ни другу, ни даже… ну, словом, никому! Иначе все карты будут убиты. Каждый раз, снимая, вы должны сказать про себя: «Привидение, напугавшее Карла Шестого, вызываю тебя». Запишите эти слова. Можете их говорить на каком хотите наречии, — по-русски, по-французски, по-китайски, по-халдейски — все равно; лишь бы только слова были верно переведены. Чтобы вы не забыли — потому что записку можете потерять — вспомните то, что предание говорит о Карле Шестом, короле французском, который во время охоты был испуган в Майском лесу привидением. После этого происшествия он повредился в рассудке, и карты были введены в употребление для его забавы. Я говорю «введены в употребление», потому что они были выдуманы гораздо прежде. Теперь последнее… Сидите смирно!
Шиц встал, взял Гацфельда обеими руками за голову и над самым теменем прошептал ему что-то.
— Без этого, — сказал он, — весь секрет ничего не значит. Теперь я вас проэкзаменую.
Гацфельд должен был несколько раз повторить все сказанное ему. Шиц залпом допил свой пунш.
— Поздравляю, Густав Федорович! — сказал он, стукнув о стол пустым стаканом. — Все направлено; желаемое средство в ваших руках. Пользуйтесь им. Мне остается пожелать вам не огромных выгод, не счастливых последствий, а сколько можно менее вреда и греха. И то и другое тесно сопряжено с этим делом. Вы идете наперекор судьбам Божьим; вы как будто испытываете провидение; подвергнувшись заслуженному наказанию, вы стараетесь избегнуть его средством непозволительным, противным совести и законам Божеским и гражданским, средством, основанным на чародействе.
— О! на чародействе!
— А на чем же? Ведь вы видели сами, что тут не химические процессы, не механические или динамические законы, не алгебраические выкладки… Вот — продолжал он, вынимая из бумажника небольшой пергамент, исписанный по-еврейски, — это список тех особ, которым я сообщил такую же тайну. Всего одиннадцать человек в тридцать лет. Из них только двое остались целы и невредимы, и то те, которым я сам открыл секрет, без просьбы их. Один известный вам Лихаев; другой молодой француз, намеревавшийся продать себя в конскрипты для того, чтобы выкупить последнее имение своей старой благодетельницы, которое должно было быть продано за долг в шесть тысяч франков. Этого я сам свел в Пале-Руайяль, дал ему шестьдесят луидоров, заставил выиграть около десяти тысяч франков и взял с него честное слово никогда не играть в карты; он до сих пор свято хранит обещание. Из прочих девятерых трое лишили себя жизни благодаря этому открытию; остальные шестеро — сделались отъявленными бездельниками, по той же причине, и если уже не наказаны, то непременно подвергнутся строгости гражданских законов. Вы — двенадцатый. Какая участь вас ожидает — мне не известно. Но вы предуведомлены. Рассудите сами, не лучше ли вам отказаться от употребления узнанного средства.
— Затем же вы мне не отказали? — сердито спросил Гацфельд.
— Опять-таки вам говорю, что не имел на то права. Изобретатель этого дьявольского средства не удовольствовался тем, что погубил себя, он захотел, он должен был сделаться орудием погибели других. Все, посвященные в таинство этой ужасной науки, обязываются страшною клятвою научать этому секрету тех, которые непременно будут того требовать. Меня увлекло пагубное любопытство; я узнал — и вот, — продолжал он, постукивая пальцами по бутылке с ромом, — к этим излишествам я непривычен; а сегодня нарочно старался произвести в себе искусственную горячку, чтобы набраться духа и удовлетворить безумному, гибельному требованию сына моего почтенного друга и благодетеля. Теперь прощайте; знакомство наше кончилось. Вы сами не захотите меня знать! Но, во всяком случае, помните, что, если у вас есть вернейшее средство выиграть в карты, то есть также и другое, более полезное в случае беды, в которую может вас вовлечь тот же выигрыш. Хотите знать это средство?
— Хочу.
— Это средство — молитва раскаяния.
Гацфельд не сказал ни слова.
«Нелегкая побрала бы всех этих пошлых моралистов, которые, как попугаи, всегда говорят то, что однажды затвердили наизусть. Чего он мне не предсказал! Каких бед не насулил! Человек зарезан — кто в том виноват? Верно, не нож! А по философии господина Шица надлежало бы после такого случая уничтожить все ножи!.. Я могу обогатиться и это будет для меня соблазн, искушение!.. Куда как!.. Да из чего обогатиться? Ни три карты могу я взять только сетелево. Чтобы выиграть миллион, надобно поставить полтораста тысяч! Безделица! Где они у меня?..»
Так рассуждал Гацфельд на возвратном пути. Он проехал прямо к пану Гулевичу, где ожидало его письмо от Анели, которая, вместе с теткою, была на Волыни, в городе вовсе ей незнакомом. Она поехала туда по настоянию самого Гацфельда, который не хотел, чтобы позор бедной девушки сделался известным в дивизионном штабе. Анеля уведомляла его о благополучном ее разрешении дочерью, которая жила только сутки. «Она взглянула на сей мир, — писала Анеля, — и, увидевши, что ей здесь нечего делать, умолила Бога, чтобы он взял ее обратно к себе. Покорствую воле Всевышнего!» Такое известие было бы истинным несчастием для супруга, но Гацфельд принужден был ему радоваться. Вскоре возвратилась Анеля. На лице ее видны были следе изнеможения. В глазах супруга она была бы еще милее в этом положении, но Густав заметил только, что красота ее поувяла. Впрочем, ласки доброй девушки опять возбудили в нем нежные чувства. Он сам завел речь о замедлении их брака, и сказал, что теперь имеет важные причины ожидать скорого исполнения их желания.
— Делай, что хочешь, мой милый Густав! — отвечала Анеля. — Я не жалуюсь и не смею жаловаться на мою судьбу, доколе не имею причин сомневаться в твоей любви.
— И самые отлагательства вашего союза должны тебя более и более убеждать в моих чувствах. Я не хочу, чтобы ты делила со мною нужду, хотя знаю, что ты и на это согласна.
— О, мало же ты знаешь, как я тебя люблю! Или, может быть, ты худо знаешь полек и судишь о них по своим соотечественницам или знакомым тебе парижанкам… Я сказала прежде, говорю и теперь: если ты не можешь или не хочешь взять меня за себя — я согласна быть даже твоею служанкою. И поверь, что я с радостью приму такое унижение, если только оно тебе будет угодно!.. Друг мой! Будь ты счастлив и доволен — я этим буду счастлива. Хоть не люби меня, но позволь только мне любить тебя беспрепятственно и доказывать мою любовь всем, что в моих силах! Приказывай, требуй — и ежели я в состоянии, все будет исполнено с таким душевным удовольствием, с которым не могут сравниться никакие прельщения богатства и знатности.
Кто устоял бы против таких доказательств любви? Гацфельд поклялся в душе, что он употребит все средства сделать Анелю счастливою,
Несмотря на такое расположение Гацфельда к невесте, она не могла похвалиться его обращением с нею. Он часто задумывался. Бедная девушка готова была подозревать его в холодности, но он сам очень убедительно уверял, что занят некоторыми важными делами и расчетами, которые все имеют целью скорейшее исполнение их желаний. Так и было в самом деле. Гацфельд рассчитывал, где и сколько может он выиграть. Если рискнуть свой годовой доход, то есть все три тысячи, как только получит их от дяди, то можно взять двадцать одну тысячу. Но для этого надобно непременно поехать или в Киев на контракты, или куда-нибудь на ярмарку, где бывает большая игра. На проезд нужно будет тысячу рублей: на игру, останется только две. Мало! Разве занять у кого из знакомых? Это неверно. Или взять приданое Анели?.. и прежде свадьбы? О, это было бы бесчестно!.. Не отложить ли своего намерения до того времени, когда он будет женат? Хорошо бы! Да жениться-то с чем?
Гацфельд почти сознавался, что тайна Шица была для него искушением, то есть счастием, которое его дразнило, по русской пословице: по усам текло, в рот не попадало! «О, если бы я был богат! — говорил он. — Как бы я был счастлив!»
Все сии размышления довели его до того, что он в проделке Шица начал подозревать обман, шарлатанство, мистификацию; пример Лихаева не доказывает ничего удовлетворительно: могло быть счастие, удача, может быть, основанная на гадании. Сколько раз сбывалось то, что ворожея предсказывала по картам? Не более, как случай!..
В довершение таких истязаний, пан Гулевич стал часто напоминать, что пора исполнить обещанное, что о племяннице его уже начинают поговаривать. Да и военные знакомые намекали Гацфельду, что, по-видимому, его женитьба ограничится одним сватовством и, не зная всей важности его обязательства, замечали, что это было бы неблагородно. Тут же, как нарочно, его мать в каждом письме настоятельно требовала, чтобы он приехал в отпуск и посмотрел бы прибранных ею невест. Авось-либо, де, которая понравится, и он утешит ее на старости. Это дело было, по-настоящему, важнее всего, и Густаву следовало немедленно во всем открыться матери. Но он не решался, боясь ее огорчить и не рассчитывая, что, в избежание этого огорчения, ему должно было отказаться от Анели; иначе оно придет рано или поздно. Густав клял свою судьбу…
Получен приказ о производстве Гацфельда в подполковники с переводом в Москву. Это неожиданное обстоятельство как будто облегчило его затруднения. Это была как бы отсрочка неумолимой гонительницы-судьбы. Но Густав старался уверить и себя и Анелю, что это приближает развязку его дела. Как? чем? Он пояснял по-своему, очевидно наобум; но добрая девушка ему верила; один пан Гулевич морщился.
Мать прислала ему тысячу рублей «на большие эполеты», как она писала. С этими деньгами он скоро собрался в путь и начал торопиться отъездом, как будто от чумы бежал.
— А женитьба твоя? — спросил на прощанье Лихаев.
— Отсрочена поневоле. Я не виноват!
— Вот то-то, брат, — сказал строгий полковник. — В военном быту более, нежели в каждом другом, надобно быть осторожным насчет обязательств, особливо таких важных, какова женитьба! Легко сделаться бесчестным человеком.
Прощанье с невестою, слезы, уверения, клятвы, все было в обыкновенном порядке. Как гора свалилась с плеч Гацфельда, когда зазвенел почтовый колокольчик. Чему он был рад? Какой беды избавился? Он этого сам не знал.
С первой станции он написал к Анеле предлинное и пренежное письмо; из Москвы также; потом еще со следующею почтою, и наконец — отложил переписку на время.
В древней столице был он в первый раз от роду, но нашел в ней много знакомых. Все это были походные товарищи и друзья, которые вышли в отставку, переженились и зажили в белокаменной Москве в полной неге и довольстве. Радушно приглашали они к себе Гацфельда, который едва успевал их посещать. Как они славно живут в красивых, вновь выстроенных домах! Что за прислуга! что за роскошный стол!.. Не то, что убогий домик на фольварке, где жил пан Гулевич. Густав живо почувствовал эту разницу и свою бедность.
Кстати осведомился он о картежной игре. «Ага! и ты пускаешься. Ну, в добрый час, если умеешь и счастье везет! Здесь золотое дно. Можешь выиграть сотню-другую тысяч!» Это было слово в слово повторение давнишнего желания Гацфельда.
В числе знакомых он нашел князя Лиодорова, который во время кампании был адъютантом корпусного командира и нередко стоял на одной квартире с Гацфельдом. Лиодоров, по производстве в полковники, перешел к статским делам, получил звание камергера, должность в Москве, и женился на дочери князя Рамирского, единственной наследнице десяти или двенадцати тысяч душ. Кроме того, он сам был богат.
— Ай! страшно! — сказал Густав, узнавши о таком огромном состоянии. — Да куда тебе такая пропасть?
— Найдется, брат, куда девать! — отвечал Лиодоров. — Будь у человека миллион годового дохода — верно, у него наберется на полтора миллиона нужд!
Как не позавидовать такому богатству, особливо когда своих не полтора миллиона, а разве полтора десятка нужд едва могут быть удовлетворены. Это испытывал на себе Гацфельд, проживая в столице. Все эти посещения знакомых, публичных увеселений, английского клуба, куда его вскорости вписали в члены, — все это требовало лишних издержек, экипажа, щеголеватого гардероба, а главное, карманных денег, которые употреблялись ежедневно, как лекарство, чрез несколько часов по ассигнации. Трудно было справляться, а отстать не хотелось, да и нельзя: он в таком чине и занимает довольно важную должность…
Среди таких забот, мало было времени и охоты писать к Анеле. Нечасто извещал ее о себе Густав; но письма его были нежны и заключали в себе жалобы на препятствия в исполнении их желания. Анеля писала так же редко: она не хотела беспрестанным напоминанием о себе напоминать и о обязанности, лежащей на Гацфельде. Напротив! В одном из ее писем было сказано следующее: «Я вижу, милый друг, как беспокоит тебя замедление нашей свадьбы. Если эта забота порождается в тебе собственным желанием (в чем я и не сомневаюсь), то я слишком счастлива, и охотно вооружаюсь терпением; если же ты беспокоишься на мой счет… о, милый Густав, оставь это, не торопись, не предавайся горестным мыслям, дожидайся часа воли Божией, и знай, что с моей стороны никогда не будет ни понуждения, ни напоминания. Конечно, мне хотелось бы успокоить моих родственников и благодетелей; но выход в замужество состоит совершенно в моей воле, и, пользуясь ею, я даю тебе неограниченный срок. Я уже принадлежу тебе, другому принадлежать не могу и не хочу, и, как супруга, как раба твоя, обязана заботиться о твоем успокоении» и проч. и проч.
— Добрая, благородная девушка! — говорил Густав, перечитывал эти строки, очень и очень для него утешительные. На полчаса предавался он восторгам любви и признательности; потом уезжал в клуб или к знакомым и там забывал Анелю и своя обязанности. Он даже забывал о таинственной проделке с Шицем и часто готов был почитать все это за вздор. Но один случай разрешил его недоумение.
Богатый князь Рамирский имел обыкновение, перешедшее к нему от деда и отца, в один из летних праздников давать великолепный бал в селе Рамирском, отстоящем от Москвы в восьми или девяти верстах. Это празднество в старые годы чередовалось и соперничало с богатыми пирами помещиков Кускова, Останкина, Архангельского и других великолепных загородных домов, этих чудес московских окрестностей. На ту пору — бал князя Рамирского был единственный в таком роде, и привлекал большое стечение жителей столицы, кроме приглашенных. Охотники до гуляний приезжали и пешком приходили в село Рамирское с самого утра. Во время обедни, вся площадь около церкви была полна народа, которому уже не было места в самом храме. Ворота в сад отпирались в самый полдень, и приглашенные на бал, съезжавшиеся к вечеру, вынуждены были оставаться в доме, ибо гулянье по саду и по рощам делалось неудобным по причине толпы.
Князь Лиодоров пригласил старинного товарища Гацфельда приехать рано поутру для того, чтобы иметь время погулять и осмотреть все достопримечательное.
— И стоит того! — сказал он. — То, что мы видели в этом роде в Германии и во Франции — едва ли может сравниться с потешным дворцом русского барина, как называет это поместье батюшка.
В шесть часов выехал Густав из города. Около Москвы чистое поле, деревня, сельское местоположение начинается сейчас за заставою. Как приятно в летнюю пору начать день на свежем воздухе! Как весело быть за городом, даже за Москвою, которая совсем не душна, а в некоторых кварталах совершенно похожа на деревню!.. Гацфельд покуривает трубку, дрожки мчатся по извилистой дороге между нивами.
— Куда это идет так много простого народа в праздничных платьях?
— В село Рамирское к обедне. А! вот и село Рамирское.
Старинная пятиглавая церковь; огромный дом деревянный, настоящий подмосковный; сад — в несколько десятин; кругом рощи, луга, поля — вид прелестный!
Дрожки подъехали к дому.
— Встал ли князь? — спросил Гацфельд у служителя в богатой ливрее.
— Вам к князю? пожалуйте сюда, направо. Вон, видна крыша, там, у оранжереи, во флигеле…
— Как во флигеле?
— Их сиятельство там изволят жить!
— Странно! Ступай к оранжереям!
Князь Лиодоров прохаживался по двору.
— Добро пожаловать! — сказал он приехавшему. — Пойдем к нам. У нас по-деревенски, все уже встали.
И он привел Гацфельда в довольно низкие комнаты, с небольшими окнами и очень просто меблированные.
— Вот наше жилище, — сказал он.
— А большой дом? Неужели стоит пустой?
— Куда пустой! Это не дом, а музеум. Там столько богатого убранства и разных редкостей, что ты удивишься. Одной мебели по меньшей мере на триста тысяч, кроме картин, обоев, стенной живописи и позолоты. Батюшка называет этот огромный дом блестящею игрушкою напоказ взрослым детям. Он говорит, что великолепие надоело ему в городе, потому и переселился сюда. Здесь воздух самый деревенский и прелестный вид.
— Вид на поле, а не в сад?
— Что сад! батюшка называет его великолепною тюрьмою.
— С позволения твоего… чудак же его сиятельство!
— То ли еще ты услышишь! Он сам будет тебе и показывать все редкости здешнего дома, и о каждом предмете у него свое суждение. Слушай терпеливо, в особенности поговорку «суета сует», которая употребится не один десяток раз.
— Да этак он тоску наведет!
— Нельзя его в том винить! В 1812 году, на крыльце этого богатого дома, его единственный сын, тяжело раненый в Бородинском сражении, окончил жизнь… Между тем, французы вступили в Москву. Такие воспоминания и на рай земной накинут черную тень!..
— Как же скончался на крыльце?
— Да! Его не успели внести в дом… Однако, благовестят к обедне; извини, брат. Я оденусь.
Через полчаса князь Лиодоров явился в шитом камергерском мундире.
— Это здесь форма! — сказал он. — Пойдем!
Старый князь был в мундире и в ленте; молодая княгиня имела на плече бриллиантовый вензель. Служители были в богатейших ливреях. Таким парадом все поехали в церковь. Народ кланялся со всех сторон, княжеская фамилия отвечала ласковыми поклонами. Сколько знатности, сколько богатства! Весело быть даже
По возвращении от обедни, подали завтрак: масло, творог, сливки, отварные грибы…. Вот на! Гацфельд ожидал лимбуржского сыра, паштета, котлет с трюфлями…
— Это по-деревенски! — сказал князь Рамирский. — И сытно и здорово!
Гацфельду показалось, что он видит мальчика, который с товарищами играет в солдаты, и в роли полковника или капитана с пресерьезным видом отдает приказания. Деревенский завтрак князя в глазах его был не более, как игрушка или фарс.
Лиодоров вызвался показать своему приятелю сад.
— Ступайте! — сказал князь Рамирский. — А я пойду гулять в поле и в первом часу возвращусь. Тогда сам покажу вам дом со всеми редкостями. Полюбуетесь на эту суету сует.
Что за сад! настоящий эдем! как прелестен этот огромный луг перед домом, как большой ковер из зеленого бархата! окружающая его извилистая дорожка вся обсажена цветами; какая прелестная пестрота! тут целое царство флоры. А эти разнообразные кусты и деревья — с каким искусством они подобраны! как мило расположены неправильные округлости их пушистых вершин!.. Но всего сада не исходишь и в сутки.
Погуляв около часа, Гацфельд, полный изумления после всего им виденного, возвратился вместе с Лиодоровым домой, где старый князь ожидал уж гостя, которому сам покажет дом. Между тем, приехал зять князя Рамирского, генерал-лейтенант граф Лейтмериц. Этот также будет осматривать редкости княжеского дома, которого роскошное убранство было видно сквозь зеркальные стекла бронзовых окончин. Сам князь отпер дом позолоченным ключом.
Вот великолепные палаты! Вот роскошь протекших веков, ныне замененная простотою, которая обходится вдвое дороже! Узорчатые паркеты уподобляются красивым
Вот китайская комната. В ней нет вещицы, которая не была бы привезена из небесной империи. Семь тысяч верст проехала каждая безделица! И что стоили эти огромные фарфоровые вазы, непригодные ни на какое употребление, эти искусно лакированные и уродливо разрисованные стены покоя, эта мебель, обитая шелковою тканью ярких цветов, красотою едва ли уступающих полюсам небесной радуги!..
В другой комнате также старинные часы с курантами. Под стеклом видны серебряные колокольчики и молоточки. Часы завели. Они заиграли прелестное произведение старинного Корелли, известное до сих пор под названием
Здесь был парадный кабинет покойного князя, в котором кабинете едва ли написаны им десять строк. Длинная комната, разделенная на три части колоннами. Она идет во всю ширину здания, так что из сада можно видеть ее насквозь, от одного окна до противоположного. Что за роскошь в отделке этого кабинета! Вот небольшая библиотека, составленная из таких редких старинных книг, что никто не отважится их читать. Вот бюро из черного дерева с серебряными и золотыми насечками, перемешанными перламутровыми фигурами и камеями высокой цены. Жаль, что ключ потерян, а на сделание другого не вызывается ни один слесарь. Внутри все ящики отделаны так хитро, с таким множеством секретов, что рассмотрение бюро стоит разгадания двух дюжин настоящих сфинксовых загадок. Что же лежит в этом бюро? Ничего не лежит и никогда ничего не лежало! Оно стоит здесь для редкости, и было заплачено две тысячи червонцев.
Осмотрев несколько комнат, в которых князь Рамирский останавливался почти над каждою вещью, объясняя ее, приговаривая при каждом случае: «Суета сует!», прошли в верхний этаж, где, за исключением танцевального зала и внутренних покоев, все комнаты были завешаны картинами и заставлены вазами, статуями и бюстами. Все это произведения знаменитейших, известных и более искусных, неизвестных древних художников. Какое богатство и какая пестрота! Сколько времени нужно на то, чтобы все это осмотреть со вниманием, которого неоспоримо достойна каждая вещь! Поодиночке они доставили бы несколько часов самого приятного занятия, а тут… все так перемешано, и так некстати.
— Пора обедать! — сказал наконец граф Лейтмериц.
— Пора, пора! — отвечал князь. — Сойдемте здесь по маленькой лестнице… Да, постойте; вот еще достопамятность! Знаете ли вы, что это изображает?
В парадной спальне стоял огромный туалет. По обеим сторонам овального зеркала, окруженного гирляндами, два летящих амура держат венок таким образом, что он приходился прямо над годовою особы, сидящей пред зеркалом. Выдумка весьма лестная для красоты убирающейся!