Ныне мы ищем иные стимулы к труду, справедливо полагая, что личный интерес надежнее страха и грубого принуждения. Но как его понимать, личный интерес?
Теперь вроде бы дозволено промышлять от себя. Тема экзотическая, об открытии в столице на Кропоткинской улице кооперативной забегаловки писали в газетах, пожалуй, не меньше, чем о пуске Братской ГЭС. Только вот ведь незадача: прежде чем принять, признать материальные ценности, мы, оказывается, должны выяснить, какими побуждениями руководствовались их создатели. Предполагается, что личный интерес — это одно, а общественный, государственный — совсем иное.
Оно вроде бы и верно. Не частнику решать, что, где и в каком объеме должно производиться. В качестве подспорья большому производству индивидуальные хозяйства полезны, но государство должно дозировать частную инициативу, жестко определять ей границы, чтобы не отвлекались слишком уж большие силы от дел общегосударственного масштаба. А как же с личными интересами? Есть ли для них место? Есть. Они включаются при исполнении планов; надо щедро платить и деньгами и социальными благами тем коллективам, которые вырабатывают запланированную продукцию с наименьшими издержками, наилучшего качества, поставляют ее потребителям точно в срок. Отклонения от плана в худшую сторону наказываются опять-таки рублем. Скажем, за срывы обязательных поставок предусмотрены крупные вычеты из премиального фонда, вовсе не оплачивается продукция, забракованная государственной приемкой или потребителем, казна не возмещает убытков, если затраты на изделие оказались выше установленной сверху цены. В этих случаях просто нечем будет платить за труд — бракоделы, неряшливые поставщики, транжиры обязаны исправиться, иначе дело может дойти до закрытия предприятия.
Такова одна концепция перестройки. Есть и другая. Согласно ей исторический опыт не выявил особых преимуществ директивного планирования. У всех на виду горестные потери, которые общество несет в строгом соответствии с планом. К примеру, миллиарды и миллиарды истрачены на строительство БАМа, а возить по новой дороге нечего, она приходит в негодность, так и не послужив нам. Или еще: десятилетиями казна щедро отпускала средства на увеличение выпуска комбайнов. Сейчас производим их больше, чем любая другая страна. И что же? По крайней мере треть новехоньких машин не нужна — колхозы и совхозы отказываются их покупать даже за полцены. Это не какие-то казусы. В излишних запасах омертвлено на сотни миллиардов рублей всевозможной продукции — она не понадобилась, хотя изготовлена по плану. А с другой стороны — окаянные нехватки товаров как производственного назначения, так и личного потребления.
Примеры можно множить. И дело тут не в ошибках либо неопытности плановиков — время для обретения опыта у них было. Потерпела крах идея, будто можно более или менее детально расписать сверху пропорции и приоритеты в развитии экономики, масштабы производства продукции, хотя бы и наиважнейшей. Это подтверждается не только результатами, но и самими приемами планирования. При определении перспектив плановики тщательно учитывают мировые тенденции развития экономики. Если там, за бугром, стремительно развивается химия, то давайте и мы займемся химизацией, если там электроника в почете — пора и нам за нее взяться. Мы все время оглядываемся, какие шляпки донашивает буржуазия. Но ведь «у них» пропорции и приоритеты складываются не в плановом порядке. И коль скоро мы берем их за образец, то тем самым молчаливо признаем, что существует более эффективный способ регулирования либо саморегулирования экономики, нежели наш. Тогда будем последовательны: директивное планирование не является ни обязательной приметой, ни преимуществом нашей системы хозяйствования. А если так, что даст стимулирование образцового исполнения планов? Наверное, оно сколько-то подогреет рвение к труду, однако этого мало.
Тут требуется новое экономическое мышление. Условимся о простой вещи: любая продукция, любая услуга, удовлетворяющая разумные потребности хоть отдельного человека, хоть предприятия, есть благо независимо от того, произведена она по директиве сверху или по инициативе снизу. Народное хозяйство должно представлять собою комбинацию трех равноправных укладов: хозрасчетные государственные предприятия, кооперативы и частные промыслы. Трудящиеся сами выбирают, в каком секторе они желают работать. Особенно решительно надо допускать частника в убыточные сферы производства и обслуживания (при регламентированном использовании наемного труда). Предприятия торговли, бытового обслуживания, мелкой промышленности можно отдавать в аренду кооперативам. На селе наряду с семейными хозяйствами могут прижиться кооперативы механизаторов — им надо давать столько земли, сколько они способны обработать. Орудия труда предоставляются им в аренду или за выкуп, по их желанию.
Покамест основным сектором экономики останется государственный. Он тоже должен работать на условиях товарного производства. Это означает соблюдение нескольких очень простых правил. Программа производства не задается свыше, а складывается из заказов потребителей. Распределять продукцию больше не надо — из договора партнеров уже ясно, кому она предназначена. Оптовую цену не назначают — о ней уславливаются между собой продавец и покупатель. Все расходы, в том числе и на развитие производства, погашает коллектив из своих доходов. Уплатили налоги, рассчитались за кредиты — остальное ваше, решайте сами, сколько отчислить на поддержание и расширение производства, сколько раздать на руки.
Короче говоря, новое экономическое мышление предполагает, что каждый кормится как умеет, лишь бы платил налоги из личных или коллективных доходов. Анархия? Никоим образом. В этой-то модели как раз и возможен реальный централизм. Он заключается не в тотальном директивном планировании, а в том, что государство на деле направляет развитие хозяйства в нужную сторону.
Маленький пример, из которого многое будет ясно. В социалистической Венгрии государство поддерживает среди прочих программу по автобусам «Икарус». Однако напрямую оно не диктует изготовителю, сколько машин тот обязан изготовить за год или за пятилетие. Применяются окольные приемы: на определенный период уменьшается налог в казну, дается более дешевый кредит, не исключены безвозвратные дотации к заводским капиталовложениям. В том, что такие приемы срабатывают, может убедиться каждый — «Икарусов» прибавляется и на наших улицах. Это и есть централизм на деле: достигнуто задуманное увеличение выпуска данного товара, произошел заранее намеченный структурный сдвиг к производству выгодного для страны продукта.
Мы бы в подобной ситуации, по обыкновению, запланировали прирост в штуках, обязали строителей ввести новые мощности, машиностроителей — поставить дополнительное оборудование… Все вроде учли, а подошел срок, и выясняется, что план сам по себе, жизнь сама по себе. Это не абстрактное предположение. Напомню, что три последних пятилетки не выполнены даже по валовым показателям, причем степень отклонения от плана до последнего времени нарастала. При формальной диктатуре плана хозяйство развивается все более анархично, реальный централизм в управлении ослабевает, мы потеряли контроль над событиями. Сегодня, скажем, американская экономика управляется более централизованно, нежели наша.
Согласитесь, эти суждения звучат довольно непривычно. Отчего? Изменениям в жизни должны предшествовать изменения в сознании. Похоже, тут-то и кроется опасность для перестройки. Радикальный ее вариант, единственно способный оздоровить экономику (и не только экономику), пока трудно укладывается в головах. Слишком глубоко укоренился в нас тот предрассудок, что власть государства над производительными силами — безусловное благо, прямо-таки императивное требование исторического процесса.
Этому предрассудку не семьдесят лет, он гораздо старше.
5
У «военного коммунизма» были свои корни в отечественной истории. И раньше центральная власть в России длительные периоды напрямую распоряжалась всем, что лежало, стояло, ползало, ходило, плавало, летало. Историческая наука — всегда поле сражения. Исполняя социальный заказ, наши историки искали доказательства тому, что именно в такие периоды достигались хозяйственные, военные и всякие прочие успехи. До недавних пор, например, был весьма почитаем Иван Грозный. Исполнитель главной роли в знаменитой эйзенштейновской киноленте Николай Черкасов осветил в мемуарах важные подробности встречи Сталина с деятелями искусства: «Коснувшись ошибок Ивана Грозного, Иосиф Виссарионович отметил, что одна из его ошибок состояла в том, что он не сумел ликвидировать пять оставшихся крупных феодальных семейств, не довел до конца борьбу с феодалами, — если бы он это сделал, то на Руси не было бы Смутного времени… И затем Иосиф Виссарионович с юмором добавил, что «тут Ивану помешал бог»: Грозный ликвидирует одно семейство феодалов, один боярский род, а потом целый год кается и замаливает «грех», тогда как ему нужно было бы действовать еще решительнее!..»
Цель этих научных упражнений очевидна: надо доказать, что борцу с отжившим строем, в какую бы эпоху он ни действовал, положено ликвидировать своих противников — история не простит мягкотелости. Похоже, некоторые историки и по сей день аккуратно исполняют эти бесценные указания. В вузовском учебнике крепостники-дворяне, служившие опорой Ивану Грозному, объявлены «прогрессивным слоем класса феодалов, с которыми было связано решение важных экономических и политических задач». Подтвердить или опровергнуть подобные мнения можно только анализом отношений собственности начиная с давних времен. Мы увидим, что это разыскание обнажает живые истоки нынешних противоборствующих представлений о путях перемен в обществе.
За целое столетие до эпохи Грозного в отечестве нашем начали складываться производственные отношения предбуржуазного свойства. Крестьянство переходило к товарному производству. Этот процесс шел особенно быстро в вотчинах, то есть на землях тех самых бояр, о недоликвидации которых столетия спустя горевал корифей всех наук. Собственники латифундий сами хозяйством обычно не занимались — они предпочитали сдавать землю в аренду крестьянам, причем плату стремились получать не натурой, а деньгами. «Основой народного хозяйства… — пишет о той поре знаток имущественных отношений Ключевский, — остается по-прежнему земледельческий труд вольного крестьянина, работающего на государственной или частной земле». Далее историк поясняет: «Крестьянин договаривался с землевладельцем, как свободное, юридически равноправное с ним лицо». При товарном производстве с его имущественным расслоением возникает рынок рабочей силы. Удачливые хозяева устремляли свои денежки в промыслы и торговлю. Быстро росли города: во второй половине XV века их было около сотни, в середине XVI века — уже 160. «Торговые мужики», то есть богатые крестьяне и купцы, заводят солидные предприятия. В Соль-Вычегодске, например, на соляных варяницах у промышленников Строгановых было больше десяти тысяч наемных работников. На селе множилось число «непашных людей» — ремесленников, работающих на рынок. Так рождалось российское третье сословие, которое при определенном стечении обстоятельств могло направить страну по капиталистическому пути. По типу производственных отношений наша страна тогда не отставала от других держав.
Однако наряду с вотчинным землевладением существовала в ту пору принципиально иная форма собственности — поместья, то есть земли, раздаваемые князьями дворянам. Такие участки были относительно невелики, давались только на срок службы и по наследству не переходили. Поэтому помещик считал более выгодным не сдавать землю арендаторам, а вести собственную запашку, принуждая крестьян к барщине. Поместные дворяне в отличие от вотчинников как раз и были заинтересованы в насильственном прикреплении крестьян к земле, иначе говоря, в крепостном праве.
«Но барщинное хозяйство, — пишет известный исследователь отношений собственности Н. Носов, — хотя и сулило для феодалов наиболее быстрое и эффективное получение товарного хлеба (и именно это делало его в их глазах особенно выгодным), в плане широкой экономической перспективы было более консервативным, чем система денежных рент. Барщина приводила к разорению индивидуального хозяйства крестьян, а главное, подрывала заинтересованность крестьянина в повышении производительности своего труда и товаризации его результатов». «…На рубеже XV–XVI столетий, — продолжает автор, — еще лишь решался вопрос, по какому социально-экономическому пути пойдет Россия, — пути поместно-крепостнического хозяйства, которого добивались и в котором были заинтересованы широкие слои господствующего класса, особенно поместное дворянство, или, наоборот, пути ослабления феодальных связей и широкого развития в городе и деревне свободного мелкотоварного хозяйства. В последнем были заинтересованы горожане и крестьяне. В пользу этого пути склонилась и определенная группа крупных феодалов, связанных с поднимающимся купечеством (как, например, в прошлом новгородские бояре) и рассчитывающих добиться больших экономических выгод за счет городских и крестьянских промыслов и торговли».
Исход борьбы и в этом случае в решающей степени зависел от того, на чью сторону станет власть. При Иване Грозном государство поддержало крепостников. Царь вызвал к жизни и выпестовал карательный корпус — печально знаменитую опричнину (ее сильно хвалил Сталин, как сообщает Н. Черкасов). Опираясь на нее, Грозный экспроприировал, во-первых, наследственную собственность крупных феодалов (а самих их истребил) и, во-вторых, рабочую силу, то есть закрепостил крестьян. Произошло огосударствление производительных сил. Поместье стало основной формой землепользования. Это был поворотный пункт нашей истории. «И если в России в результате «опричнины» и «великой крестьянской порухи» конца XVI в. все-таки победило крепостничество (в сфере социальной и не только крестьянской) и самодержавие (в сфере политической), то это еще не доказывает, что русский народ не мог пойти по другому пути. Но зато это та основная «объективная» причина, которая во многом обусловила экономическую и культурную отсталость крепостнической царской России», — заключает профессор Носов.
Четко сказано, не правда ли? Выходит, не против феодализма боролся сталинский кумир, а за феодализм, против зарождавшегося капиталистического способа производства. Выходит, «прогрессивным слоем класса феодалов» были не крепостники-дворяне, как уверяет нынешний учебник, а те самые «недорезанные» вотчинники.
Экспроприация подданных укрепила самодержавие. Между прочим, это не хуже нас с вами понимал сам Грозный. Терпя военные неудачи, он, как известно, обращался за помощью к английской королеве. Получив отказ, царь отчитал королеву: «А мы чаяли того, что ты на своем царстве государыня и сама владеешь… Ажно у тебя мимо тебя люди владеют, и не токмо люди, а мужики торговые… А ты пребываешь в своем девическом чину как есть пошлая (обыкновенная) девица».
Расплата за реакционный переворот не заставила себя ждать. В результате военных авантюр Грозного страна лишилась выхода к Балтийскому морю, потеряла важные города, стала вожделенным объектом интервенций. Хозяйство было разорено дотла. И сегодня обжигают душу горестные документы той эпохи: «В деревне в Кюлакше лук (участок. —
Если о Грозном историки все-таки спорят, то достойный продолжатель его дела, царь Петр, оценивается безусловно положительно. Бытует мнение, будто Петр преобразовал Россию по европейским образцам. Эта легенда рушится, едва мы начинаем вникать в тогдашние отношения собственности. Именно при Петре достигнута высшая точка огосударствления производительных сил. К концу его царствования насчитывалась 191 мануфактура, причем 178 из них были основаны при Петре. Ровно половину их построили на средства казны. В металлургии, например, в 1700–1710 годах построили 14 казенных заводов и только два частных. Правда, казенные заводы царь иногда передавал в частные руки или компаниям, но, как замечает Ключевский, «фабрика и компания получили характер государственного учреждения». У промышленности, созданной при Петре, было еще одно отличие от европейской. Свободных рабочих рук в крепостнической стране не существовало, и самодержец решил задачу просто: крестьян стали прикреплять к государственным предприятиям. Мало того, царь отменил закон, по которому крепостными могли владеть только помещики и государство — указом от 18 января 1721 года это право дано купцам. Таким образом, самодержавие перенесло в промышленность традиционные формы крепостничества, рождалось нечто в истории невиданное — крепостной рабочий класс.
Когда народное хозяйство рассматривается только как инструмент, орудие войн, даже реальные достижения неизменно оказываются непрочными. Да, при Петре создан флот, одержавший славные победы. Только на Балтике Россия держала 848 кораблей с 28 тысячами экипажа. Но уже через несколько лет после смерти Петра лишь немногие корабли кое-как могли выйти в море. Флот требовался для завоевания прибалтийских земель. Дело сделано — инструмент можно выбросить.
Поучительны судьбы отечественной металлургии. Не так давно публика зачитывалась романом-эссе покойного ныне В. Чивилихина «Память». Автора я знавал — одно время наши койки в университетском общежитии стояли рядом. Верный поклонник Сталина, он по логике вещей обожествлял и Петра. Чивилихин пишет: «О металле? Пожалуйста! Общеизвестно, что это — хлеб промышленности, основа экономического развития, и Петр I в числе первых сие понял. Как одержимый он метался по рудным местам России, заряжая своей энергией русских промышленников. В 1702 году Петр передал Никите Демидову казенный Невьянский завод с землями, лесами и горой Благодать. На нем срочно было налажено производство лучших в мире боевых ружей — до ста тысяч штук в год, так что Полтавскую битву выиграли, можно сказать, уральские мастеровые. За исторически короткий срок Демидовы — без телефонов и радио, вездеходов и вертолетов — поставили на Урале двадцать металлургических заводов. Уралу принадлежали мировые рекорды по выплавке чугуна на одну печь, по экономическим показателям расхода топлива и сырья. Демидовское железо — «русский соболь» — пошло в Европу. К 1718 году — за семь лет до смерти Петра — Россия по выплавке чугуна вышла на первое место в мире, оставив позади Англию, Германию, Францию, Америку, не говоря уж о прочих. Мы выплавляли треть всего черного металла планеты! В XVIII веке сама Англия покупала у нас по нескольку миллионов пудов железа в год».
Автор, разумеется, не сообщает, что казенный Невьянский завод был передан Демидову не только «с землями, лесами и горой Благодать», а еще и с крепостными рабочими. От дореволюционных историков мы знаем: на демидовских заводах рудокопов приковывали к тачкам и фактически заживо погребали под землей. Ладно, человекоматериал — ресурс возобновляемый, бабы еще народят. Но как все-таки понять последующий упадок металлургии? «Потомки Петра, — объясняет В. Чивилихин, — десятилетиями эксплуатировали богатое наследство, но с какого-то времени перестали заботиться о его приумножении». Очень практичное объяснение! Есть одержимый хозяин — есть и успех. Ослабила власть внимание и опеку — дело развалилось. Тут не история, тут злоба дня, средоточие нынешних споров…
Весьма квалифицированный исследователь, автор «Русской фабрики» М. Туган-Барановский задолго до В. Чивилихина задавался тем же вопросом, но ответ давал прямо противоположный. Еще в конце XVIII века Россия и Англия выплавляли по 8 миллионов пудов чугуна, а через полвека англичане производили 234 миллиона пудов, наши пращуры — 16 миллионов. «От чего же зависело такое печальное положение нашей железоделательной промышленности? — спрашивает историк и отвечает: — Во всяком случае, не от недостатка правительственной помощи и опеки. Железо было одним из наиболее необходимых продуктов для государства. Поэтому правительство не жалело средств… частные горные заводы Уральского округа получили не менее 15 млн. деньгами в ссуду от правительства. Кроме того, к этим заводам были приписаны огромные площади казенной земли и лесов, сотни тысяч крестьян — все это без малейшей платы владельцев заводов. Почему же добыча железа в России не только не возрастала, но сравнительно с населением даже падала? А именно: вследствие избытка правительственной опеки и поддержки».
Имея даровые заводы, даровые рабочие руки, создав аппарат принуждения к труду, наши горнозаводчики в отличие от английских нисколько не заботились о технических усовершенствованиях. «Весь процесс выплавки железа, начиная с рубки леса для доменных печей, перевозки материалов, добычи руды и кончая литьем железных и чугунных изделий, исполнялся рабочим под угрозой суровых наказаний, без всякой надежды на улучшение своего материального положения», — замечает историк. «Пока рабочий на железных заводах работал из-под палки, до тех пор и производительность его труда не могла прогрессировать. Никакие льготы не могли заменить основного условия промышленного прогресса — свободы труда».
Экономический разврат зашел так далеко, что уральской металлургии уж и свобода не помогла. После реформы 1861 года регион приходит в упадок. Почитаем опять М. Туган-Барановского: «Рабочий, получавший даровой провиант и все содержание от заводской администрации, которая удерживала в повиновении многочисленное рабочее население заводов и понуждала его к труду мерами крайней строгости, совершенно отвык от свободной деятельности и первое время после освобождения совсем потерял голову. Получивши возможность бросить тяжелую заводскую работу, с которой соединялось столько ненавистных воспоминаний в прошлом, рабочие целыми массами бросали заводы и переселялись в другие губернии… Бывших заводских рабочих так тянуло бросить постылые заводы, что усадьбы, дома и огороды продавались совершенно за бесценок, а иногда и отдавались задаром». Все это очень напоминает поруху деревень на моей родине. После смерти Сталина голода там уже не было, жить бы да радоваться. Но как только колхозникам начали беспрепятственно выдавать паспорта, деревни буквально обезлюдели — дома и задаром стали никому не нужны.
Вернемся к истории. Исследователь видит беду в государственной опеке хозяйства. Ну а если бы ее не было? Что, дело пошло бы обязательно лучше? На сей счет сама история поставила наглядный экономический эксперимент: на производство сукна, потребного для казенных мундиров, казна не жалела денег, а вот выработка ситца ее не интересовала. Посмотрим, какая подотрасль прогрессировала. Из указа 1740 года можно узнать, что, несмотря на инъекции капитала, строжайшие приказы и регламентации, «сукна мундирные, которые на российских фабриках делаются и на полки употребляются, весьма худы и в носке непрочны…». Указами от 25 ноября 1790 года и 20 ноября 1791 года правительство разделило суконные предприятия на две группы. В первую входили так называемые обязанные фабрики — при учреждении они получали пособие от казны, имели крепостных рабочих и должны были поставлять продукцию государству. Вторая группа — вольные фабрики, созданные на частные деньги и с вольнонаемным персоналом. Вскоре выяснилось, что обязанные фабрики не выполняют планов. Вольные действовали успешнее, но государству от того было мало проку, и вот в 1797 году им запретили свободно продавать сукно — сдавай государству. Поставщика штрафовали за каждый аршин, проданный, как мы сегодня сказали бы, без фондов и нарядов, сукно тут же конфисковывалось. В 1809 году правительство выделило два миллиона рублей на устройство новых фабрик. Бесполезно — сукна, пусть и скверного, армии не хватало. Лишь в 1816 году государство решилось устраниться от опеки над производством, и уже через шесть лет предложение сукна превысило спрос.
А что тем часом происходило с ситчиком? На выработку его казна не давала ни гроша, но зато и не лезла с директивами и ценными указаниями. Производство росло как на дрожжах. В начале XIX века в Иванове действовали хлопчатобумажные предприятия, имевшие по тысяче рабочих и более. Фабриканты наживали «упятеренный рубль на рубль». Старую Россию по сей день пренебрежительно называют ситцевой. А ведь объективно эта отрасль находилась в худших условиях, нежели сукноделие. Сырьем служил заморский хлопок, тогда как шерсть страна даже вывозила. По вольному найму на ситцевых фабриках трудились оброчные крепостные. Помимо стоимости рабочей силы фабрикант так или иначе оплачивал их оброки да сверх того сам, будучи, как правило, крепостным, вносил своему помещику громадный оброк. Прибавочного продукта как источника расширенного воспроизводства, казалось бы, должно было оставаться заведомо меньше, чем на казенных предприятиях с «бесплатной» рабочей силой. А вот поди ж ты…
Великие реформы 1860-х годов создали наконец главное условие для индустриального развития страны — рынок рабочей силы. Благодарная экономика, словно гири с себя стряхнув, круто пошла в гору. Металлургическое производство перемещается с пришедших в упадок уральских заводов на юг страны — там оно действует на новых, чисто капиталистических основах. Если до 1887 года на юге было два завода, то в 1899 году их стало 17, с 29 действующими домнами и 12 строящимися. Эти печи были в полтора раза мощнее тогдашних английских. За тринадцать лет (1887–1899) выплавка чугуна в России увеличилась в пять раз — с 32,5 до 165,2 миллиона пудов. Абсолютная прибавка (132,7 миллиона пудов) оказалась выше, чем в любой европейской стране, кроме Германии. Наша страна обогнала по производству чугуна Францию, Бельгию и вышла на четвертое место в мире еще в канун XX века.
Поражают воображение темпы железнодорожного строительства. В 1866–1875 годах в среднем за год протяженность дорог в России увеличивалась на 1520 километров — это вдвое больше Теперешних приростов. А за восемь последних лет XIX века ежегодно вводили в строй по 2740 километров магистралей (сейчас примерно столько мы строим за пятилетку).
В 1913 году по объему промышленной продукции наша страна вышла на пятое место в мире и, судя по темпам развития, имела все основания рассчитывать на новые победы в состязании держав. Понятно, темпы выглядят особенно впечатляющими потому, что отсчет шел от невысокого еще уровня. Но и абсолютные прибавки внушительны. Так, в 1911–1913 годах добыча угля увеличилась примерно на 11 миллионов тонн (в 1981–1985 годах, то есть за всю прошлую пятилетку, — на 9,6 миллиона тонн), выплавка чугуна прирастала на 518 тысяч тонн ежегодно, что вполне сопоставимо с теперешними прибавками. Отмечу, что индустрия прогрессировала за счет интенсивных факторов, характерных для товарной экономики. С 1887 по 1903 год промышленная продукция возросла в 3,7 раза, а число рабочих — менее чем вдвое. Как видите, в индустрии мы получили от старой России неплохое наследство.
Историки экономики давно заметили, что Россия всегда больше тяготела к государственному регулированию хозяйства, чем Запад. Этот феномен исследователи оценивают, однако, по-разному. Небезызвестный Ричард Пайпс в объемистой книге «Россия при старом режиме» доказывает, будто начиная с Киевской Руси в нашей стране вообще не бывало частной собственности — князья, а потом цари рассматривали расширяющееся государство как свою вотчину. Господство государевой, а в сущности государственной собственности сформировало, по Пайпсу, стереотип россиянина: люмпен в экономическом смысле, он неизбежно являлся рабом государства в политическом отношении. История России, считает Пайпс, являла собой не развитие, не поступательный процесс, а повторение, вариации одной и той же унылой схемы, наподобие того, как это происходило в сонных восточных деспотиях.
Наше разыскание касательно отношений собственности, надеюсь, убедило читателя, что отечественная история не желает укладываться в схему, нарисованную американцем. Он абсолютизировал, распространил на бесконечную череду веков, в общем-то, ограниченные периоды, когда государство действительно пыталось централизовать хозяйственное управление. В то же время анализ опровергает расхожее мнение, будто в эти периоды наблюдался расцвет производительных сил. Нет, в лучшем случае обеспечивались кратковременные прорывы на узких участках экономики, непосредственно связанных с военными нуждами. Зато когда открывался простор для инициатив снизу, наша экономика развивалась в хорошем темпе.
В отличие от промышленности сельскохозяйственное производство после реформ 1860-х годов долго еще переживало застой. Здесь негативную роль играла знаменитая русская община. Она насаждена сверху или, по крайней мере, укреплена после опричного переворота Грозного. Как уже говорилось, помещик в отличие от вотчинника не раздавал землю в аренду, а вел барскую запашку руками крепостных. Но как будет кормиться земледелец? При неэффективности подневольного труда даже скромные затраты на его содержание ополовинили бы барский доход. С другой стороны, стоит дать мужику хотя бы небольшой участок, как крестьянин станет на нем выкладываться, сачкуя на барщине. Идеальным решением стала община. Участки, выделенные для прокорма крепостных, принадлежали не семьям, а сельскому обществу, миру, всей деревне. Коллективное землепользование подрезало крылья энергичным и предприимчивым, насаждало унылое и убогое равенство. Но это и являлось целые крепостника — он был заинтересован не в удачливых конкурентах, а в дармовой рабочей силе. Ответственность за барщину несла община в целом — кто увлекался личным хозяйством, за того приходилось работать соседям. Весьма удобной оказалась община и для государства: на нее возлагались налоги и повинности, а уж она раскладывала их на семьи. Подати за крестьянина, пропавшего безвестно, мир платил в складчину, так что мужички получше властей следили друг за другом.
Спор о судьбах общины обрел особую остроту при повороте страны к капиталистическому развитию. Оно и понятно: ведь этот консервативный институт по сути своей враждебен частной собственности, без которой не бывает капитализма. Реформа 1861 года сохранила общину — помещикам было удобно получать выкуп за землю гуртом с мира, а государство справедливо видело в общине условие сохранения самодержания. Один из реакционных деятелей писал на рубеже веков: «Все, что есть еще на Руси святого, идеального, патриотического, героического, все невидимыми путями истекает именно из общины».
Помещики и царская бюрократия выступали за общину справа. Были у нее, однако, защитники и слева — со стороны социалистов, видевших в общине ячейку будущего коллективистского общества. Эту надежду питали не одни утописты. Ленин в 1902 году заявлял весьма решительно: «…общину, как демократическую организацию местного управления, как товарищеский или соседский союз, мы безусловно будем защищать от всякого посягательства бюрократов» (т. 6, с. 344).
Но жизнь брала свое: немыслимо было совместить развитие промышленности с застоем сельского хозяйства. Требование времени лучше всех выразил видный государственный деятель предреволюционной России П. Столыпин. В 1902 году, будучи еще гродненским губернатором, он предупреждал: «Сохранить установившиеся, веками освященные, способы правопользования землей нельзя, так как они выразятся в конце концов экономическим крахом и полным разорением страны». Позднее, уже в качестве главы правительства, в речи перед третьей Государственной думой он так сформулировал свою аграрную программу: «…создание мелкой личной земельной собственности, реальное право выхода из общины и разрешение вопросов улучшенного землепользования — вот задачи, осуществление которых правительство считало и считает вопросами бытия русской державы». Любопытно, что Столыпин едва ли не первым ухватил связь между формами собственности и личностными правами: «Пока крестьянин беден, пока он не обладает личною земельною собственностью, пока он находится насильно в тисках общины — он останется рабом и никакой писаный закон не даст ему блага гражданской свободы».
При отчаянном противодействии справа и слева, отступая и лавируя, глава правительства сумел провести свою программу в жизнь. По оценке Ленина, «Столыпин правильно понял дело: без ломки старого землевладения нельзя обеспечить хозяйственное развитие России. Столыпин и помещики вступили смело на революционный путь, ломая самым беспощадным образом старые порядки, отдавая всецело на поток и разграбление помещикам и кулакам крестьянские массы» (т. 16, с. 424). Реформы, начатые Столыпиным, набирали ход. К лету 1917 года 62,5 процента крестьянской земли находилось в частной собственности и личном владении, то есть не в общинах.
Уже в канун мировой войны Россия вышла на второе место в мире по экспорту зерна. По мере хозяйственных успехов общественное мнение все более склонялось к столыпинской политике. Известный публицист той поры А. Изгоев (один из авторов знаменитого сборника «Вехи») оптимистично писал: «Теперь уже спор взвешен судьбой. Общинное право бесповоротно осуждено, и все попытки вернуть ему господствующее положение в жизни обречены на неудачу… Россию предстоит реформировать на началах личной собственности, и от энергии, знаний, умения демократических общественных деятелей зависит, чтобы это реформирование совершилось с наибольшими выгодами для крестьянских масс».
Но история рассудила иначе. Спор далеко еще не был взвешен судьбой. После Октябрьской революции взоры преобразователей, отвергших для России капиталистический путь развития, снова обращаются к общине. В годы «военного коммунизма», как мы помним, 50 миллионов гектаров конфисковано у кулаков. Эта земля не была поделена между крестьянами, а попала по преимуществу в общинное пользование. Так были сведены на нет результаты столыпинских реформ, по существу, восстановлены формы землепользования, присущие старой России.
Разумеется, не одни удобства для проведения продразверстки привлекали в общине — считалось, что в зародыше она содержит будущее коллективное социалистическое хозяйство. Это не мои домыслы. Даже на X съезде партии, где решался вопрос о новой экономической политике, Ленин настаивал на переходе мелких хозяйств «к обобществленному, коллективному, общинному труду» (т. 43, с. 26). Позднее исследователи не раз подчеркивали преемственную связь между общиной и колхозами. К примеру, советский ученый и организатор науки С. П. Трапезников прямо утверждал: «Советская революция подготовила земельные общества для перехода в высшую форму, превратив их в опорные пункты социалистического преобразования сельского хозяйства страны».
Словом, утопические надежды мыслителей прошлого века на общину оказались не столь уж утопическими. Внезапно поумневший в эмиграции князь В. Львов (некоторое время возглавлявший Временное правительство) писал в брошюре, изданной в 1922 году: «…старое славянофильство и новая советская власть протягивают друг другу руки… Идеализируя общину, славянофилы сами не жили в общине. Если бы они были последовательными, то они пришли бы к советской власти, которая есть общинное управление государством…
Как представляли себе славянофилы государственный строй России?
В виде самоуправления, в котором преодолена всякая политическая и партийная борьба, а все соединены общей деловой работой во имя единого общего идеала. Разве это не есть цель, которую ставит перед собой советская власть?.. Так, сбросивши броню европейских узорчатых покровов, Россия встает перед миром в новой одежде своего национального бытия и общечеловеческого служения».
Ну вот видите, и князь Львов узрел те же истоки, что и маститые современные ученые. Вдобавок к тому экс-премьер прямо выводит из общинных отношений морально-политическое единство общества как антипод «узорчатой» буржуазной демократии…
История учит: посредством общины никогда не удавалось обеспечить рвение к труду и экономические успехи; равенство, социальная справедливость общинного типа неизменно оборачивались подавлением личности. Преимущества «обобществленного, коллективного, общинного труда» не доказаны и поныне, хотя испробованы, кажется, все мыслимые и немыслимые его варианты.
6
В одной исключительно важной сфере жизни наследие веков особенно плотно наложилось на послереволюционную историю и образовало монолитную стену, которую не удается пока ни прошибить, ни преодолеть. Это — бюрократическое управление, являющее собой главное препятствие на пути перемен.
Принято считать, что Петр I перенес на русскую почву западные бюрократические образцы. Это не совсем так. Казенными предприятиями, разумеется, во всех странах управляют государственные служащие, но поскольку при Петре промышленность была по преимуществу государственной, область полномочий российского чиновничества с самого начала оказалась шире, чем на Западе. Берг-коллегия и Мануфактур-коллегия (предшественницы хозяйственных министерств) напрямую диктовали номенклатуру продукции, назначали цены. Это понятно — ведь индустрия работала в основном на войну. Мелких ремесленников — и тех не оставили вне сферы централизованного управления. Указом 1722 года их объединили в цехи ради организованного использования для выпуска продукции, которая требовалась армии и флоту. Власть лезла даже в такие хозяйственные дела, где она явно не могла воздействовать на события. Указ 1715 года предписывал удвоить посевы льна, конопли, разводить эти культуры во всех губерниях страны (о кукурузе речь пока не шла). Приказчикам помещичьих имений государство через головы номинальных владельцев рассылало инструкции касательно ухода за скотом, сроков сельско-хозяйственных работ, удобрения полей, использования при уборке хлеба кос вместо серпов и т. п.
Когда государство безмерно расширяет число объектов управления, бюрократический аппарат разрастается. В петровские времена насчитывалось 905 канцелярий и контор. После смерти Петра четыре его сподвижника (Меншиков, Остерман, Макаров и Волков) засвидетельствовали: «Теперь над крестьянами десять и больше командиров находится вместо того, что прежде был один, а именно: из воинских, начав от солдата до штаба и до генералитета, а из гражданских — от фискалов, комиссаров, вальдмейстеров и прочих до воевод, из которых иные не пастырями, но волками, в стадо ворвавшимися, называться могут». При столь сложных структурах немыслимо четко поделить сферы влияния, расчертить границы полномочий.
Зачастую одними и теми же делами ведали независимо друг от друга три разветвленных государственных аппарата: военный, гражданский и тайная полиция. В этих условиях объективно необходим верховный арбитр, чьи однозначные указания были бы равно обязательными для любого звона управления. Назовите его императором, диктатором, отцом народов или еще как-то, место его в административной структуре от того не изменится. Даже простые вопросы приходится решать на вершине иерархической пирамиды. Этой особенностью чрезмерно централизованного управления и объясняется тот восхищавший потомков факт, что Петр самолично вникал во все тонкости жизни, писал указы по каждому поводу.
Слом старой государственной машины после Октября 1917 года не означал, что корни бюрократизма вырваны. Опасность, пожалуй, еще и усилилась, поскольку в сферу управления была опять включена вся экономика. Колоссальную работу по регулированию хозяйства, которую, пусть и с огрехами, исполняет в товарном производстве рынок, потребовалось сразу же переложить на управленческий аппарат. Ситуация осложнялась тем, что экономическая модель «военного коммунизма» исключала какую-либо самостоятельность хозяйственных ячеек. Промышленность, например, представляла собою, в сущности, одно сверхпредприятие, управляемое из центра.
Для решения насущных задач приходилось создавать бессчетное количество организаций. Известный экономист той поры Ю. Ларин обозвал тогдашнюю систему хозяйственного управления всероссийским чеквалапством — по имени Чрезвычайной комиссии по валенкам и лаптям (Чеквалап). Важно понять, что при всей анекдотичности подобных учреждений они не могли не возникнуть. Армии и трудлагерям требовалась обувь. Но представьте себе посланца центра с чрезвычайными полномочиями на сей счет. У него конкретное задание, и, чтобы выполнить его, он постарается снять людей с другого производства, которым, в свою очередь, озабочен другой распорядитель. В итоге объявится нужда в новой, уже сверхчрезвычайной комиссии… Внеэкономическое принуждение к труду требовало аппарата надсмотрщиков. Приплюсуем сюда аппараты для сбора продразверстки, для распределения жизненных благ и множество других.
В. И. Ленин первым понял опасность и объявил войну бюрократии — иначе революция утонула бы в чернилах. Великая заслуга Ильича состоит в том, что он круто повернул страну к нэпу, при котором возникли объективные условия для ограничения бюрократизма. К лету 1922 года в центральных хозяйственных органах из 35 тысяч служащих осталось 8 тысяч, в губернских совнархозах — 18 тысяч из 235 тысяч.
Но уже на излете нэпа, в 1927 году, был законодательно изменен статус предприятия. По новому Положению целью предприятия стало исполнение спущенного сверху плана, а не извлечение прибыли, как определялось Положением 1923 года. Вышестоящий орган отныне выдавал задания по строительству, назначал и увольнял администраторов, диктовал цены. С января 1932 года стала быстро формироваться управленческая вертикаль (наркомат — главк — предприятие), идеально приспособленная к приказному управлению.
С разрушением экономического механизма нэпа место интереса опять заняла директива. Откроем наугад один из сборников постановлений по хозяйственным вопросам. Вот постановление ЦК ВКП(б) и Совнаркома от 1 августа 1940 года «Об уборке и заготовках сельскохозяйственных продуктов». Раздел VII этого документа подробнейшим образом регламентирует уборку табака:
«1. Установить, что уборка табаков должна производиться при наличии полной технической зрелости строго по ярусам, не допуская перезревания табаков, а также сбора недозрелых листьев.
2. Обеспечить своевременное и последовательное выполнение работ по уборке табака (ломка, низка, сушка, обработка), не допуская разрыва между этими работами…
4. Провести уборку урожая табаков и махорки в следующие сроки:
а) махорки — не позднее 10 сентября по всем районам, за исключением Алтайского и Красноярского краев и Новосибирской области, где уборку закончить не позднее 1 сентября». И так далее.
Инструкция подписана самим Сталиным, он и в уборке табака знал толк. Директиву надо было размножить, довести до каждого колхоза, проконтролировать исполнение каждого пункта (а все постановление — это целая брошюра), регулярно составлять отчеты… Заметьте еще, что первый пункт может противоречить четвертому: уборку приказано завершить до 10 сентября, а вдруг к тому времени табак не дозреет? Наверное, уполномоченный начнет жать на сроки, председатель же колхоза склонен будет подождать. Выходит, надобен третейский судья. Легко представить себе, сколько же служивого люда кормилось около… нет, не уборки табака, а бумаги на сей счет. Не следует видеть в этом примере неочеквалапства сталинское чудачество. Без бумаги за его подписью, без армии контролеров тогдашний колхозник навряд ли вообще вспомнил бы о табачных плантациях.
Начиная с 30-х годов административный аппарат рос быстрее, чем любая другая группа трудящихся. Десять лет назад одних плановиков и учетчиков у нас было 5,5 миллиона. Сообщая в печати эту цифру, академик Н. Мельников с гордостью добавлял: «Ни одна страна мира не имеет таких кадров…» Сегодня, возможно, весь остальной мир столько «таких кадров» не имеет — только в 1976–1983 годах управленческий персонал возрос на три миллиона душ и перевалил за 17-миллионную отметку.
Когда хозяйственный механизм включал в себя в качестве обязательного элемента внеэкономическое принуждение к труду («подсистему страха», как выразился специалист по управлению Г. Попов), приказное управление сколько-то влияло на жизнь, хотя и тогда действовало с ужасающей неэффективностью. Сегодня же это аппарат, ведающий недостатками, но не ведающий, как их устранить.
В теории управления есть такое понятие: самодостаточная система. Когда организация берет в свои руки непомерные управленческие функции, число администраторов рано или поздно достигает некоторой критической величины и аппарат начинает работать сам на себя: верхи пишут — низы отписывают, все при деле. Реальная жизнь игнорируется, ибо она только мешает хорошо отлаженному механизму. Это нечто вроде черных дыр: есть во Вселенной сгустки материи столь чудовищной плотности, что никакие сигналы не способны вырваться оттуда наружу.
Сфера управления изготовляет ежегодно сто миллиардов листов документов, то есть примерно по листу на душу населения в день. Из них по меньшей мере 90 процентов бумаг бесполезны — их попросту никто не читает.
Сегодня этот уникальный по численности и немощи аппарат занят тем, что перелагает партийные решения о перестройке на язык циркуляров, инструкций, положений. Результат нетрудно предсказать, ибо всего более чиновники озабочены самосохранением, или, что одно и то же, сохранением административных методов управления.
Сложившаяся бюрократическая машина в перестройку не вписывается. Ее можно сломать (такое бывает при революциях снизу), можно упразднить (революция сверху), но нельзя перестроить. В любом случае нужны перемены революционного свойства. Попытки загнать научно-технический прогресс, развитие экономики под мертвящий контроль бюрократов грозят стагнацией хозяйства, упадком державы.
С бюрократами более или менее ясно. А с остальными, со всеми нами? Использованный в этой статье инструментарий анализа грубоват для того, чтобы исследовать, как устойчивые внешние обстоятельства отразились на внутреннем мире человека, на стереотипах его поведения. А ведь это главнее главного. Не научившись заботиться о казенном (о том пусть у начальства голова болит), мы разучились заботиться о себе. Сформировался тип социального иждивенца.
Теоретически все понимают: разговор о том, что государство предоставляет народу такие-то и такие-то блага — это всего лишь риторическая фигура. У себя в кабинетах оно, родимое, не производит материальных ценностей, и не государство кормит человека, а, напротив, работник содержит государство. А на практике — дай бесплатную квартиру, дай вволю дешевого масла, дай то, дай это, а заодно убери с глаз долой соседа, который решил кормиться сам по себе и живет теперь, сукин сын, получше меня.
Социальная инертность — оборотная сторона бюрократизма. С точки зрения бюрократа индивидуальный или коллективный доход принадлежит казне, которая может отдать его владельцам полностью или частично, но может и не отдать. Надежда на добрых начальников стала нормой поведения.
Консерватизм бюрократии сомкнулся с настроениями низов, то есть нас с вами. Там — сентиментальные воспоминания о прошлом, тоска по хозяину и порядку, инстинктивное предпочтение привычного, традиционного, попытки грудью закрыть амбразуры, из коих просачиваются новации; здесь — боязнь самостоятельности, ожидание манны с небес. Там и тут — страх перед жизнью, перед суровыми реалиями экономики. В этой обстановке достаточно одной серьезной неудачи — хозяйственной, внешнеполитической, неважно какой, — чтобы морально изолировать реформаторов.
Вот где главная опасность для перестройки. Потерять время — это потерять все. Неторопливое поспешание с переменами не годится хотя бы по чисто управленческим соображениям: любой хозяйственный механизм обладает огромной инерцией, отторгает от себя чужеродные элементы, сколь бы прогрессивны они ни были. Поэтому бесполезно внедрять в сложившуюся систему новые правила одно за другим. Так можно лишь дискредитировать перестройку — вот, мол, годы потрачены на разговоры, а перемен не видно.
История не простит нам, если мы опять упустим свой шанс. Пропасть можно преодолеть одним прыжком, в два уже не получится.
РЕВАНШ БЮРОКРАТИИ
В июле 1979 года вышло постановление со столь длинным и вычурным названием, что выговорить его одним духом, пожалуй что, и нельзя. В деловом мире краткости ради документ именовали 695-м постановлением, а иной раз и 695-м механизмом, поскольку директива обрисовывала хозяйственный механизм, который предстояло ввести в практику управления. Документ этот мог появиться только в атмосфере, насыщенной густыми застойными миазмами. То была, если говорить совсем уж в двух словах, контрреформа в пику остаткам экономических реформ, начатых в 1965 г. и вскоре успешно проваленных.
Конечно, легко быть умным задним числом, однако тогда еще думающие экономисты (думающие о судьбах страны, а не только о собственной карьере) мгновенно поняли, что ничего хорошего сей механизм не сулит. Ваш покорный слуга сделал тогда же для личного потребления анализ этого бюрократического опуса — получилась рукопись в сотню страниц на машинке. Я беспечно давал ее читать друзьям — кончилось тем, что она попала в «самиздат» и продавалась на черном книжном рынке. Санкций, впрочем, не последовало, однако о том, чтобы открыто опубликовать записку, нечего было и думать. Тем часом печать напропалую превозносила 695-е постановление, отыскивая в нем все новые красоты и умопомрачительные глубины мысли. Я служил тогда экономическим обозревателем в большой центральной газете и мог лишь одно — не писать панегириков мертворожденному дитяте административной системы. Такая позиция сколько-то тешила самолюбие, но практически не оказывала никакого воздействия.
Без малого четыре года продолжались заведомо обреченные попытки подогнать хозяйство под унылую управленческую схему, и если мы сегодня говорим, что времени на раскачку с перестройкой у нас нет, что его запас исчерпан, беспутно промотан в прошлом, то по справедливости и эти четыре потерянных года надо отнести к безвозвратно ушедшему прошлому. Где бы мы уже были сегодня, начнись перемены в ту пору… После смерти Брежнева 695-й механизм тихо скончался сам по себе, и теперь только авторы его по привычке продолжают нахваливать показатель нормативной чистой продукции и еще кое-какие частности из того, отмененного жизнью постановления.
Этот эпизод из недавней истории наглядно показывает связь… нет, даже не связь, а нерасторжимое единство двух сторон перестройки — гласности и глубоких экономических реформ. Единство хотя бы уже потому, что выработать нужный хозяйственный механизм возможно лишь в обстановке свободного обсуждения его смысла и особенностей. А дальше опять нужна свобода, чтобы прилюдно сверять с жизнью каждый шаг — туда ли идем, то ли делаем, не пора ли внести поправки в курс.
События развиваются стремительно, и, полагаю, приспело время обсудить эти вопросы. Перестройка оказалась сложнее, чем предполагалось. Первоначально ее рассматривали как первый этап ускорения: мол, проведем экономические реформы, изменим способы управления хозяйством, а следом начнется собственно ускорение, т. е. более быстрое развитие экономики. Можно, пожалуй, сказать, что в основу этой концепции лег несложный расчет, опубликованный академиком А. Г. Аганбегяном[29] и сразу ставший знаменитым. Вот он в теперешних цифрах. За год мы используем примерно 600 млрд руб. национального дохода. Три четверти этой суммы идет на потребление (проще сказать, на прожитье), четверть — в накопление. При росте дохода на 1 % в год прибавка составит 6 млрд. руб. Стало быть, фонд потребления возрастет на 4,5 млрд. руб. В этом случае потребление благ в расчете на душу населения останется, однако, на прежнем уровне — ведь и население прибавляется. Чтобы жить богаче, надо получать более значительные прибавки. Далее, второй и третий проценты прироста дохода, скорее всего, уйдут на то, чтобы заткнуть дыры, которых в большом хозяйстве предостаточно — желательно, например, поднять минимальные пенсии. Для ощутимого повышения жизненного уровня общий доход страны надо увеличивать на 4 %, а еще лучше на 5 % ежегодно.
Это рассуждение потом многократно повторяли экономисты и политики. На меня лично простые выкладки академика произвели ошеломляющее впечатление. Ведь что выходит? Сейчас годовой прирост дохода — около 3 %, в удачные годы — до 4 %. Допустим, в результате перестройки мы «вырвем» в будущем пятый процент. К тому времени он будет повесомее, но все равно, как показывают несложные расчеты, денежная прибавка составит около полутора рублей в месяц на человека с самостоятельным доходом. В последнее время среднемесячная зарплата рабочих и служащих увеличивается примерно на пять рублей ежегодно, а в условиях состоявшегося ускорения ее можно будет поднимать на шесть рублей с полтиной. Нелучезарно, не правда ли? Вряд ли люди станут выкладываться на работе ради такой цели.
Здравый смысл подсказывает: что-то тут не так. Как ни считай — хоть общепринятыми способами, хоть по более осторожным методикам, — трудами поколений у нас создана могучая экономика, вторая, ну пусть третья по мощи в мире. Но получается, даже в будущем, при больших скоростях развития она не способна обеспечить заметное повышение жизненного уровня народа. Да быть того не может!
Поставим для начала простой вопрос: действительно ли ускорение развития — единственный источник роста благосостояния? Можно ведь действовать и иначе: побольше «проедать» из произведенного дохода и поменьше пускать в накопление. На первый взгляд, резервы тут невелики. Четверть национального дохода в накопление — по меркам развитых стран это многовато, но доля все же не чудовищная. Однако откуда взялась эта цифра? Фонд потребления и фонд накопления наша милая статистика измеряет разными рублями: в одном случае стоимость товаров исчислена в розничных ценах, в другом — в оптовых. Это все равно, что пользоваться резиновой рулеткой. Разница между теми и другими ценами падает в основном на так называемый налог с оборота. А он составил в 1985 г. 97,7 млрд. руб., в 1986-м — 91,5 млрд. руб. Исключив эти суммы из расчетов, мы убедимся: при измерении в оптовых ценах доля фонда потребления в использованном национальном доходе равна 68–69 %.
Дальше выясняется, что и оптовые рубли не одинаковы. В 1986 г. с каждого рубля производственных фондов работники легкой промышленности «сняли» 23,5 коп. прибыли, а, к примеру, электроэнергетики — лишь 6,6 коп. Никогда не поверю, будто при круглосуточной эксплуатации электростанций их персонал (люди высокой квалификации) работает чуть ли не в четыре раза менее эффективно, нежели швейники или обувщики. Рентабельность всей тяжелой промышленности вдвое ниже, чем легкой. Объяснение может быть только одно: оптовые цены на продукцию легкой индустрии завышены относительно цен на изделия тяжелой промышленности.
Полезно далее приглядеться, какие товары, поставляемые тяжелой индустрией, особенно прибыльны. Вот лесная отрасль. Считается, что лесоруб работает семь часов в день (там шестидневная рабочая неделя). Но если учесть время на дорогу до делянки и обратно (а это зачастую сотни километров), фактически человек занят десять, а то и двенадцать часов в сутки. Трудится он в нелегких условиях: зимой мороз, осенью и весной грязь до пупка. Лесоруб имеет дело с великолепным естественным полимером — деревом, припасенным самой природой. Казалось бы, при такой раскладке лесозаготовки должны быть очень прибыльными. А на деле они сплошь и рядом малорентабельны и даже убыточны. Но, представим, лесоруб перешел на мебельную фабрику, где и условия труда намного привлекательнее — его труд сразу станет приносить большую прибыль.
Отчего так? Да все очень просто: на древесину установлены низкие оптовые цены, на мебель, напротив того, высокие. Но древесина — это продукция производственного назначения, мебель же — предмет потребления. Сходным образом расслоены цены и во многих других отраслях тяжелой индустрии. А это означает, что в официальных расчетах завышена доля фонда потребления, исчисленного не только в розничных, но и в оптовых ценах.
Есть и другие искажения в цифрах. Если измерить обе части использованного национального дохода в ценах одного уровня (а как же иначе?), то фонд накопления поглотит отнюдь не четверть, а гораздо большую долю дохода. Именно в сдвижке в сторону потребления, а не обязательно во вздувании темпов роста таятся главные резервы повышения жизненного уровня.
Между тем официальная наука настраивает умы на темпы. Ускорение понимается как взвинчивание скоростей развития экономики: мол, в период застоя приросты дохода упали ниже трех процентов в год, этого мало, кровь из носу, а давай больше — тогда и жить станем богаче. Станем ли? С чего это ученые взяли, будто достаточно поднять доход на лишний процент, как в общем нашем кармане появятся дополнительные миллиарды на личное потребление? Дело обстоит не так, что мы сочли доход за год, а потом разложили на две кучки — это проедим, а это пустим на строительство предприятий, жилья, дворцов, словом, в накопление. В жизни национальный доход каждую минуту создается и каждую минуту расходуется. Деньги есть лишь символическое отображение натуральных благ, и если за стоимостными прибавками стоят станки, комбайны, ракеты, то их не пустишь ведь в личное потребление. Большая неправда абстрактного научного расчета состоит в том, что в нем проигнорировано вещественное, натуральное наполнение вновь созданной стоимости.
Нельзя этого делать. В течение многих десятилетий неуклонно снижается доля предметов потребления в общем выпуске продукции. Ограничим наши расчеты промышленностью. В 1928 г. 60,5 % всей продукции составляли предметы потребления (группа Б). В 1940 г. эта доля упала до 39 %. Ладно, то был предгрозовой год, тут не до жиру, быть бы живу. Но как объяснить дальнейшее развитие событий: к 1980 г. удельный вес группы Б понизился до 26,2 %? В 1981–1985 гг. промышленное производство прирастало в среднем за год на 3,7 %. Эта цифра складывалась из 3,6 % прироста в группе А и 3,9 % — в группе Б. В 1986 г. общий темп поднялся до 4,9 %, в том числе прирост в группе А — 5,3 %, в группе Б — 3,9 %. Как видим, все ускорение достигнуто за счет производства средств производства, в производстве же предметов потребления темп нисколько не возрос. А сравнительно с ближайшими предшествующими годами он даже упал: в 1983–1985 гг. прибавки в группе Б составляли 4,3–4,1 % ежегодно против 3,9 %) в 1986 г.
В итоге произошло дальнейшее сокращение доли группы Б в общем объеме производства — с 26,2 % в 1980 г. до 24,7 % в 1986 г. Если бы соотношение групп А и Б сохранилось на уровне 1980 г., то в 1986 г. промышленность дала бы на 12,6 млрд. руб. потребительских товаров больше, чем фактически произведено. (Укажу для сравнения: общая прибавка фонда потребления, созданная всей экономикой и истраченная не только на личное потребление, составила в 1986 г. лишь 9,2 млрд. руб.) А если считать по предвоенной «норме» (1940 г.), недобор потребительских товаров вследствие сокращения доли группы Б равен почти 120 млрд. руб., или около 425 руб. на душу населения. Это в оптовых ценах. В розничных же потери много больше.
Колоссальные, поистине тектонические сдвижки в сторону производства средств производства (в сторону первого подразделения) подвели нас к такой парадоксальной ситуации, когда ускорение темпов развития, более быстрый рост национального дохода очень слабо влияют на уровень жизни. Экономика во все большей степени работает не на человека, а на самое себя. При теперешней ее структуре она неумолимо воспроизводит совершенно неприемлемую для мирного времени пропорцию между первым и вторым подразделениями общественного производства, причем воспроизводит в ухудшенном варианте: в каждом следующем цикле доля производства предметов потребления ниже, чем в предыдущем.
Эта опасность пока не осознана. Стратегический замысел нынешней пятилетки заключается в том, чтобы перевооружить машиностроение — тогда в следующие периоды эта обновленная и окрепшая отрасль станет в достатке обеспечивать современными орудиями труда все народное хозяйство. Ясно, что гонка в машиностроении потребует подтягивания сырьевых и базовых отраслей, что и запланировано. Но это лишь первый виток развития, снова ориентированного на производство средств производства. За ним непременно последуют другие. Построим простую экономическую модель. Допустим, машиностроительный завод способен за год изготовить оборудование для двух предприятий, неважно каких отраслей. За десять лет он оснастит двадцать новостроек. В одиннадцатом году картина, однако, изменится: устареет оборудование на первом и втором предприятии, наш поставщик обязан его заменить. Следом подойдет очередь третьего и четвертого предприятия… Теперь изготовитель оборудования навечно привязан к двадцати заводам, созданным с его помощью. И если мы затеваем еще одну новостройку, прежде надо создать новые мощности в машиностроении. Для этого опять понадобятся металл, энергия, сырье — машиностроение делает новые заказы смежникам. И так до бесконечности.
Фронт капитальных вложений растягивается сверх всякой меры. Сейчас у нас более 300 тыс. строек производственного назначения Ресурсы распылены — на один объект в среднем приходится, например, не более 12 строителей. Завершить в разумный срок та кое количество строек немыслимо, и при хронической нехватке мощностей приходится сохранять в работе устаревшие предприятия. В итоге безбрежно разрастаются основные производственные фонды. В нынешней пятилетке пришлось пойти на крайнюю меру — впервые за длительный период планировалось увеличить долю накопления в национальном доходе. Однако никаких средств не хватает для того, чтобы поддерживать в нормальном состоянии действующие производства и одновременно строить новые. По выкладкам экономистов, владеющих счетом, вводы мощностей сейчас едва покрывают явное и скрытое их выбытие вследствие устаревания. Иначе говоря, разбухающий фонд накопления более не накопляет богатств.
Можно, конечно, оспаривать приведенные выше расчеты относительно того, какая доля национального дохода в действительности идет в накопление. Но вот специалисты из Экономического института Госплана СССР сделали сходные расчеты совсем другими способами — общепринятыми в мире. У них получилось, что в 1985 г. удельный вес накоплений в валовом национальном продукте в СССР был в 1,7 раза больше, чем в США, и в 1,5 раза больше, нежели в Западной Европе. Однако эффективность накоплений у нас вдвое ниже, чем, к примеру, в США. Неслыханное омертвление средств в незавершенном строительстве, растущие расходы на ремонт и восстановление устаревших производственных фондов как раз и приходится компенсировать накачкой хозяйства капитальными вложениями.
В таких условиях дефицит орудий и предметов труда может лишь обостряться. Наша страна далеко обогнала всех по производству металла, тракторов, комбайнов, по добыче топлива, по численности станочного парка, да всего и не перечислишь, и тем не менее не хватает всего-всего и еще чего-то. Где предел этому безудержному росту? В товарной экономике существует естественное ограничение — платежеспособный спрос. Производство не имеет там ни малейшей ценности, если товар не нашел покупателя. В этом смысле даже кризисы перепроизводства небесполезны: они являются сигналом о том, что при достигнутом уровне потребления нельзя увеличивать выпуск продукции. Упразднение рынка снимает этот тормоз. Но если ограничения по спросу больше нет, чем лимитировано развитие экономики? Только наличными ресурсами, больше ничем.
А они истощаются неравномерно. Первым обнаружился дефицит трудовых ресурсов — отныне нет прибавок рабочих рук. Собственно, ускорение для того и задумано, чтобы компенсировать нехватку рабочих рук повышением производительности труда. Отсюда, кстати, и приоритет, отданный машиностроению: новая техника поднимет производительность, что в свой черед даст новый импульс росту экономики. До этой цели пока далеко. Но, предположим, она достигнута. Тогда все в порядке? Вряд ли. При более продуктивном труде экономика, лишенная тормозов, с новой силой начнет перемалывать другие ресурсы, в том числе и невозобновляемые.