Когда раздались громовые раскаты старта, люди эти, обнажив под репродуктором головы, словно творя заклинание, уже не видя ракеты, подались друг к другу, и внутреннее волнение проступило на их лицах, в глазах. Теперь минуты, даже секунды решали все…
Что видел каждый из них сквозь оклеенную свежими обоями стену? Десятки немигающих глаз уставились, уперлись в нее, словно заинтересовались простеньким, почти детским рисунком обоев: домик и две елочки по бокам… Старт, кажется, начинался нормально, ракета набирала высоту, повторяя округленность планеты. Домик и две елочки по бокам… Сорок секунд — полет нормальный… Еще немного этой занебесной крутизны… Домик и две елочки по бокам… Сброс головного обтекателя… Корабль на орбите…
Да, корабль уже плыл в невесомости звездного океана. И словно бы обмякла, единым вздохом выдохнула стоявшая под репродуктором толпа. Поезд ушел, и вот теперь они спали.
Но уснули не все. Прикорнувший в кресле напротив меня мужчина в потертом ватнике и резиновых сапогах — все равно что грибник в поздней подмосковной электричке — совершенно бодрым движением сдвинул со лба на затылок кепку и, выявив обветренное, не обвявшее в духоте лицо, уставился на меня не замутненными дремотой, ясными глазами. Нет, смотрел он все же не на меня, он весь еще был, наверное, там, на старте, ибо, повернувшись к своему соседу, совсем утонувшему в кресле щуплому пареньку, с подбородком спрятавшемуся в густом красном свитере, проговорил, как будто только что прервал беседу:
— А клапан заменили правильно… Еще до вывоза…
— Ничего бы не случилось, если бы и не заменили, — вяло возразил паренек, не открывая глаз, еще ниже погружаясь подбородком в свитер и вытягивая ноги в тяжелых альпинистских ботинках.
— Это как сказать… — проворчал пожилой и повел плечами не то от холода, не то от забот.
Нет, никак не давал ему покоя какой-то там замененный в ракете перед самым вывозом ее на старт клапан.
Пожилой плотнее запахнул ватник, утомленно прикрыл глаза. Странное, какое-то двойственное выражение приняло его лицо, попавшее в блик света, как только он непроизвольно подвинулся, прислонясь плечом к своему напарнику. Тяжеловатый небритый подбородок, плотно сжатые губы выказывали характер стойкий, упрямый, но этому первому впечатлению перечили брови, по-женски тонкие, округленные, придающие его лицу выражение беспокойства, тревоги. Мне показалось, что где-то я уже видел этого человека, но где — припомнить не мог.
— Как сказать, — повторил он уже совершенно отчетливо и выпрямился, отстраняясь от молодого своего напарника, как бы выказывая этим свое отношение к услышанному. — Ты знаешь, как эСПэ поступал в таких случаях?
— Знаю, знаю, — отозвался молодой, не скрыв в голосе снисходительной усмешки. — Сейчас вы скажете, что эСПэ был в таких случаях неумолим. Так?
— Не то слово…
Наверное, пожилой искал это нужное слово, которое должно было внушить молодому нечто важное, еще им не осознанное. Прервав довольно-таки долгое молчание, наконец пояснил:
— Датчики должны быть у тебя, на теле на твоем, на душе, чтобы все время, пока эта штука летает, чувствовал каждый свой винтик, каждый контактик…
Молодой не то задремал окончательно, не то молчал из учтивости.
Видно, окончательно раздосадованный, пожилой продолжал, уже не обращая внимания, слушают его или нет:
— Вот я и говорю, эти самые контакты… Я ведь с Ивановым начинал… Да… В твои годы. И тоже, как ты, рассуждал, пока… Юру тогда провожали. Иванов и люк завинчивал. Завернули — все порядком, запаковали, значит, парня в снаряде. До старта счет уже на минуты. И вдруг не проходит сигнал в одной системе. Что-то случилось с люком номер один. Что такое? Иванов с товарищами мигом наверх. Открыли люк. И что же — оказалось, контакты по пазам отошли. Их и нужно-то было только подвинуть. А где взять время? Срывается старт, и тут уж налицо — прокол мирового масштаба. Ну кинулись ребята наверх, ни рук ни ног не чуют. Открутили винты, сдвинули кронштейн — секундное дело. Закрыли крышку, спрашивают: «Работает?» — «Работает». Поставили присоску на люк, выдержали пять минут — все герметично. Иванов отверткой Юрию Алексеевичу постучал: порядок, мол. Тот открыл шторку и навел зеркальце: слышу, мол, все нормально… И рукой помахал — слезайте вниз. Секундное дело делали… Да… А один из тех, кто заминку устранял, когда шапку внизу снял — смотрю, у него полголовы как будто выморозило. Вот такие, брат, контакты…
Молодой пошевелился. То ли устраивался поудобнее, то ли все же задела его назойливая проповедь старшего товарища. А тот распалял себя уже другим, воспоминанием:
— Неумолим не то слово, не то… Смотря как понимать эту строгость. А я одно его слово, как орден, до сих пор ношу… Хотя, как подумаю, что могло быть, кровь стынет в жилах… Да… Готовили мы такую же очередную штуковину. Ночами не отходили. Известное дело, все до миллиметра, до микрона проверено, прощупано. И тут надо же такому — вырвалась у меня гайка — ключом тронул, а подхватить не успел. А она как живая, проклятая, и глазом не моргнул — черт-те знает куда закатилась. Я и так и сяк, и рукой, и ключом, и отверткой, и проволокой — никак не могу ее нащупать. Но точно знаю, что в агрегате. Застряла где-то и как сгинула. И в самом ответственном месте. Ну ты знаешь, у нас нет неответственных. А операции уже все на завершении. Время вперед пошло работать… Да… Я гайку другую достал, закрутил, спустился вниз, доложил, что все в порядке. А у самого земля под ногами качается и на ракету оглянуться не могу. Тупик, понимаешь? Сказать про эту гайку — запуск отложат, и тогда не жди пощады, снимут с работы. А и молчать сил нет. Оно, конечно, я на гайку надеюсь, закрутил ее как следует, и ничего такого случиться не должно. Уверен, понимаешь, уверен, что все будет в порядке. А уж и случится — ну скажи, кто узнает, отчего и почему? Попробуй тогда установи причину аварии. А уж найти виновника… Просто невозможно.
Целый час пребывал я в убийственном состоянии. И двое беспощадно боролись во мне — понимаешь, куда ни кинь — все клин.
Да… А что бы ты сделал? Ну что?
Пожилой замолчал, а его молодой напарник, словно из глубины, вынырнул из своего красного свитера, вытянул худую петушиную шею и, открыв глаза, немигающе уставился перед собой — ждал ли он ответа на заданный ему же вопрос или сам искал выхода из труднейшей ситуации. А может быть, ему передалось то душевное состояние, в котором когда-то пребывал ворчливый его наставник, неизвестно для чего разбередивший сейчас старую рану.
— Вероятнее всего, конечно, ничего бы не случилось… А если бы все же… И эти доверительные взгляды космонавтов, простецких, сердечных ребят, которые на прощанье пожали тебе руки. Эта их доверчивость, вера в доброе и прочное дело десятков, сотен людей, в дело, где не может быть пустячка. Как бы это сказать… Ну все равно как если бы на какое-то время взять и вручить совершенно незнакомому человеку собственную единственную жизнь. Вот они поднимаются в лифте, вот располагаются в корабле, вот задраивается за ними люк… Теперь они верят тебе, не зная, что где-то уже тлеет бикфордов шнур…
— Ну… и… — нетерпеливо повернулся младший.
— Ну что? Сам себя повел на эшафот. Прихожу к эСПэ, так и так, говорю, уронил гайку, а достать не мог. А то, что доложил о готовности агрегата, так это обманул, струсил, значит. Сергей Павлович сначала рванул телефон, дал команду отложить запуск, а потом подходит ко мне — я не вижу его, а чувствую, что подходит и берет мою руку, пожимает, спасибо, говорит…
Голос пожилого дрогнул, как бы на обрыве фразы, а молодой его напарник как-то еще больше выпрямился и стал вроде бы выше, солидней.
— Ну, ты знаешь, — уже смягченно проговорил пожилой, — тебе известно, что значит отложить запуск ракеты. Разборка агрегата, опять повторные наземные испытания, проверки. Задержка есть задержка. Тот запуск для моей жизни, я думаю, день за год обошелся. Потерял я сон, понимаешь? А «спасибо» эСПэ до сих пор ношу, как орден. Так оно было сказано… Сердцем произнесено… А уж когда ребята на орбиту вышли, а потом и сели мягко, целый месяц ходил как именинник, шальной от радости…
Пожилой замолчал, а молодой вздохнул и пошевелил своими альпинистскими ботинками, разминая уже, наверное, затекшие ноги. Какую думу думал он сейчас и в каком агрегате корабля, плывущего по орбите, жила частица его самого?
«Нет, их поезд не ушел, — подумал я, оглядывая дремотное общежитие по-вокзальному настороженных людей. — Они тоже сейчас в полете. Разница только в том, что те на высокой орбите, их имена и биографии, как стихи, будет повторять завтра вся страна, а этих никто не узнает, никто…»
Не без сожаления и не без обиды за незаслуженную безызвестность я вспомнил их в стерильном блеске монтажно-испытательного корпуса, где они прослушивали, прощупывали уже начинавшее жить звездным полетом тело ракеты; на пронизываемых ледяным ветром фермах обслуживания, где они обжигали руки морозом, — и все ради того, чтобы двое в сверкающих фантастических доспехах могли писать набело, начинать сызнова ослепительную строчку подвига этих десятков, сотен и тысяч людей. И еще я подумал, что те двое, парящие в звездном океане, и знать не знают ни вот этого, пожилого, в телогрейке и резиновых сапогах, ни прикорнувшего рядом, удивительно похожего на петушка его напарника, выглядывавшего худенькой шеей из пышного ворота красного свитера. Скоро подойдет автобус, и они разъедутся по домам, к своим очагам, к женам и ребятишкам, жадно ловящим за дверью отцовские шаги. Иные вернутся в гостиницу, в холостяцкие номера, едко пахнущие паркетной мастикой. А завтра новый день и новые заботы, тревоги, тихо и торжественно въезжающие в жизнь вместе с очередной ракетой… И новые, вернее, старые марши после сообщения ТАСС об очередном запуске в космос…
И пожилой и молодой, кажется, все же задремали. Глядя на них, застигнутых сном в неудобных позах, я подумал о несправедливости судьбы: эти двое тоже составляли как бы экипаж, но экипаж земной, выглядевший куда более скромно, чем тот, что глянет завтра с газетных фотографий. Вот бы с теми, улыбчивыми, поместить рядом и этих, канувших в сон…
Полгода спустя по пригласительному билету, расписанному торжественными вензелями, очутился я в ослепительном зале с высокими, сияющими мрамором колоннами — столица приветствовала знаменитых космонавтов. Банкетный стол был таким длинным, что дирижер торжества, одетый в черный фрак, взял микрофон, чтобы тост могли услышать все. Космонавты явились невесомо и неслышно, они как бы вплыли, вскользнули по паркету, и когда официального ранга тамада, подняв бокал, начал торжественную речь, я вспомнил помещение, похожее на ночной вокзал, и тех двоих, устало подремывающих в деревянных креслах. Грустными огнями заиграли хрустальные сосульки люстр. Где, интересно, были в эти минуты те двое?
Застучали по фарфору вилки, зазвенели бокалы…
— Ваше здоровье, — протянул ко мне свой бокал незнакомый сосед с двумя золотыми звездочками на пиджаке. Мне показалось, что где-то я его видел. Ну да, конечно, видел это крупное, с крутым подбородком лицо и… эти тонкие, нежные брови… Только вот того петушистого рядом не было видно. Но не он ли стоял по другую сторону стола с новенькой, беззастенчиво поблескивающей на лацкане медалью?
Отдающий древностью бой курантов сливался со звоном бокалов. Героев-космонавтов было двое, всего только двое. Но сколько Золотых Звезд сияло на пиджаках людей, как по команде повернувшихся в приветствии к этим двоим!
— Это все байконурцы, — тихо сказал мне знакомый генерал. И, наклонившись ближе, добавил: — Они приходят в звездах только сюда, а работают, сам понимаешь, без звезд.
Сквознячком ночного вокзала повеяло понизу, по красной ковровой дорожке…
ЗЕМНОЕ ПРИТЯЖЕНИЕ
И кто это рассчитал, что именно здесь, в казахстанской степи, должен был приземлиться спускаемый аппарат «Союза-9»? Как бы умерив гул мотора, чтобы лучше слышать, разгоняя лопастями винта невесть откуда нависшую облачную кисею, чтобы лучше видеть, вертолет настойчиво и терпеливо кружил над колхозным полем, которое тоже, казалось, замерло каждой своей былинкой, словно чуткой антенной ловя приближение тех, кого мы так долго ждали.
Только трактор, похожий сверху на оранжевую заводную игрушку, продолжал хлопотать на своей пахоте, не обращая ни на что внимания. Полоса эта, черная, взъерошенная плугом, все увеличивалась и увеличивалась в размерах и занимала в ширину уже метров пятьдесят, не меньше, — тракторист явно загадал себе либо премиальные, либо фотокарточку собственной персоны на районной Доске почета, а может быть, просто любил и умел работать — трактор, как живой, одушевленный, вертелся у него под руками, а мы, посудачив на эту тему, приумолкли — а и вправду, откуда было знать парню, что на всех, пусть уже не космических, но и не на тракторных, скоростях полого, точно по невидимой радуге, катился, приближался в эти минуты к Земле звездный корабль.
— Летит! — крикнул кто-то, и, чуть ли не накренив кабину, мы ринулись к иллюминатору правого борта и сразу увидели: на фоне белесого неба раскачивалась на стропах парашюта гондола. Да, это приближался спускаемый аппарат, и чудо заключалось в том, что за его металлической оболочкой жили, трепетали два человеческих сердца. Обязаны были жить! И все остальное сразу исчезло, померкло — и поле внизу, и работяга трактор, и даже сам наш вертолет как бы растворился вместе с группой поиска, — теперь мы видели только одно — все увеличивавшийся в размерах шар, который не очень-то спешила, а словно раздумывала, принять или не принять, Земля.
Наверное, нет ничего радостнее на приземлении, чем увидеть под днищем взрыв земли и пыли — значит, сработали двигатели мягкой посадки, и вот он, спускаемый аппарат, зависнувший на мгновение, пружинисто повалился на траву в стропах сразу обмякшего, обессиленного, никому уже не нужного парашюта. А дальше чувства отказываются подчиняться сознанию: скорее, скорее сломя голову туда, где тебя ждут двое, два царевича Гвидона, выброшенных в бочке на берег планеты Земля могучими волнами звездного океана.
Скорее, скорее — ну почему так плохо слушаются руки — открыть люк-лаз, он весь в земле, весь припорошен черноземом, который сыплется внутрь корабля на головы, на шлемофоны тех двоих, протягивающих руки, пытающихся привстать… Уже отстегнуты привязные ремни, один из космонавтов подтянулся руками и высунулся из люка по грудь. Как это там: «Сын на ножки поднялся, в дно головкой уперся, поднатужился немножко… вышиб дно и вышел вон…»
— Андриян! Андрюха! Здравствуй! С прибытием!
А он только щурит от земного света темно-карие глаза, и по лицу видно — не поймет никак, не осознает, что наконец-то уже на Земле.
На Земле! На той на самой, что будто свинцом налила ноги, а руки сделала такими слабыми и беспомощными, что невозможно удержать даже бортжурнал. Виталий снял шлемофон, и он выскользнул у него из рук: все потяжелело, все тянет вниз — ах, как крепки твои объятия, матушка-Земля! Но чем это пахнет? До головокруженья горько и сладко, неужели полынью? И этот свежий, терпкий ветер степи… А она закругляется, загибается вправо — и нет уже сил стоять, только бы лечь, и лежать, и слушать, слушать, повторяя собственным сердцем пульс огромной, как небо, Земли…
Мы облепили корабль, стараясь помочь космонавтам и мешая друг другу и им. Откуда взялось столько народу — ведь степь была пустынной еще каких-то пятнадцать минут назад. И только сейчас, за притихшим, не решающимся переступить незримую, никем не обозначенную черту полукругом толпы, увиделся трактор, тот самый, что казался оранжевой игрушкой сверху, из вертолетного иллюминатора. Должно быть, совсем недавно он был так ярко покрашен, а сейчас, пыльный и брошенный трактористом, словно бы обидчиво стоял далеко в стороне. Да, как будто что-то укоризненное обозначилось и в остановленных внезапностью его отшлифованных гусеницах-траках, и в поблескивающем лезвии плуга, захватившего, но так и не отвалившего тяжелый пласт и как бы споткнувшегося на полшаге.
Открывшийся взгляду трактор заставил увидеть и другое: корабль сел как раз посреди пахоты, и вся она теперь как бы на расстоянии цирковой арены была затоптана, заслежена, примята десятками ног.
Странно — это первым заметил Андриян. Да, да, в тот момент, когда Виталий сгреб сразу обеими руками землю и поднес к лицу, когда он еле слышно, наверное только самому себе, сказал: «Здравствуй, родная!», Андриян обеспокоенно повел глазами вокруг и озабоченно произнес:
— Землю-то не топчите! Не топчите землю! Человек же пашет, а вы…
Андриян произнес это так, словно трактористом был он сам.
И все посмотрели сначала себе под ноги, а потом оглянулись на трактор. И вроде бы попятились. И в наступившей тишине кто-то восхищенно проговорил:
— Смотрите, а трактор-то… под цвет парашюта!
И правда, круги парашютного купола, сникшего неподалеку, были такие же оранжевые.
— Не трактор под цвет парашюта, а парашют под цвет трактора, — философски поправил кто-то.
И толпа, прихлынувшая к спускаемому аппарату, и трактор, обидно равнодушно оставленный в стороне, и Виталий, уткнувшийся в ладони, полные теплой, пышной земли, и Андриян, со свойственной ему мягкостью выговаривающий за то, что наследили на пахоте, — все это вспомнилось мне через много лет за тысячи километров от казахстанской степи.
…Апрель был в самом начале, в той ослепительной синеве неба, в ветлах, увешанных крикливыми гроздьями галок и грачей, во влажном запахе земли, которая жадно ждала плуга и первых зерен. Укатанная гусеницами тракторов и колесами автомобилей дорога привела меня в Шоршелы — родное село Андрияна Николаева. Здесь каждая тропинка знакома ему. Те же ветлы шумели над деревянным домиком школы, наверное, те же грачи и галки передразнивали друг друга. А то, что по сельской улочке проходил недавно, блестя орденами и погонами, генерал, чем-то схожий с мальчишкой Андрияном, когда-то ловчее всех лазившим по деревьям, им до этого не было дела, они помнили того, цепкого, кого действительно звали Андриян.
Теперь в бывшей семилетке, которую он окончил, — музей. Странно, уму непостижимо видеть в классе, в комнатушке, где мальчишка складывал по слогам первые слова, огромный, в два с лишним метра диаметром, похожий на прокаленное пушечное ядро шар — спускаемый аппарат «Востока». Невольно посматриваешь на потолок, как будто шар с Андрияном внутри проломил крышу и опустился прямо сюда. И другая, поражающая удивительным совпадением мысль приходит неспроста: школа разместилась в бывшей церкви, и космический пришелец с божьих небес ухнул примерно в районе алтаря…
Еще цела поцарапанная парта, за которой сидел Андриян, а напротив тертая-перетертая тряпкой классная доска с начертанными детской рукой словами: «Анне», что означает по-чувашски «мать», и «Тован сершыв» — «Родина». Первые слова, которые здесь научился выводить будущий космонавт… Но кто мог знать тогда, что в классе почти рядом с его партой упадет с неба обугленное звездное ядро? И что на одной и той же стене поместят возле пурака — берестяного лукошка — тубы с космической пищей: «Черносмородиновый сок», «Суп-пюре мясной»… А эти домотканые сарафаны и рубахи уживутся с оранжевыми фантастическими костюмами — нет-нет, совсем нездешнего, не то что чувашских краев, а даже иной планеты жильца.
Два мира — земной и звездный, — стараясь привыкнуть друг к другу, но в то же время разные, поселились в старинном доме. Но что же все-таки соединяло, сближало их? Неужели вот эти похожие по размерам на конфеты ржаные хлебцы, что космонавты берут с собой на орбиту? И почерневшие от земли руки крестьян, что смотрели с уже выцветающих фотокарточек? Александров Петр — тракторист, Быкова Любовь — птичница, Волин Михаил — комбайнер… Передовики колхоза имени космонавта А. Г. Николаева, где выращивают нынче на каждом гектаре почти по сорок центнеров зерновых. Что-то соединяло незримо, как корни дерева, две газетные вырезки: «На войну из Шоршел ушло сто тридцать два человека, не вернулось с войны — шестьдесят четыре» — и Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении летчику-космонавту Андрияну Григорьевичу Николаеву второй медали «Золотая Звезда» за успешное осуществление восемнадцатисуточного космического полета.
От порога бывшей школы тропка взбиралась краем улицы в горку, к дому, из резного оконца которого высматривала когда-то сына мать Анна Алексеевна.
Те же галки и грачи перекликались на ветках. Но удивительно: словно казахстанской степью веяло с разбуженных птичьими криками полей. Под упругим, горячеющим ветром больше думалось все же о земле, чем о звездах, и принадлежащими иному, неземному, миру воспринимались только что виденные в деревянном домике экспонаты космической страды.
Чего-то все же недоставало. И вдруг, соединив давно прошедший и сегодняшний день, из-за поворота улицы выскочил трактор. На миг показалось — тот самый, оранжевый, что когда-то обидчиво стоял в сторонке, ревниво поглядывая на обугленное, упавшее с неба на оранжевом парашюте ядро. Этот сверкал траками по-хозяйски, ничто не мешало ему наслаждаться работой.
— А вот и Николаев! — показали мне на мужчину, переступавшего лужи в высоких резиновых сапогах.
Да, нам навстречу спешил Николаев Петр, председатель колхоза имени космонавта А. Г. Николаева, родной брат Андрияна.
На обветренном темноглазом лице без труда угадывались родственные черты. Петр снял кепку тем же порывистым жестом, как когда-то снимал шлемофон Андриян, и, подставив голову солнцу, проговорил чисто андрияновским голосом:
— Сеять скоро… Ждет земля. Заждалась…
Шагах в тридцати от нас за бревенчатой стеной бывшей школы покоился прямо на деревянном полу словно обгоревший в гигантском кострище шар — спускаемый аппарат космического корабля «Восток». Где-то далеко за околицей весело тарахтел, торопясь в весеннее поле, оранжевый трактор.
О чем думал Петр, переминаясь в высоких, заляпанных грязью резиновых сапогах?
Шоршелские ветлы помнили их обоих…
ДОЖДЬ
Дождь застал его в лесу. От мягкого, без грома, света молнии, метнувшейся в низких набухших облаках, вспыхнули не по времени сгустившиеся сумерки, по вершинам деревьев прошелестел ветер, как бы перебирая невидимые струны и задавая музыке тон, и, смешиваясь с теперь уже непрерывным спелым шумом леса, позванивая о сухие, скрученные жарой листья, сверху сквозь ветви посыпалось холодное мокрое серебро.
Перекидывая с руки на руку отяжелевшую корзину, он добрался до самой разлапистой ели и встал под ее непроницаемым, источавшим острый хвойный запах пологом. В этом живом шалаше на мягкой, выстланной мхом и усыпанной прошлогодними иголками подстилке можно было пережидать ливень сколько угодно.
Дождь теперь шумел словно по крыше; лес притих, замер, предаваясь блаженству, подставляя живительной искрящейся влаге каждый листок, каждую травинку; и, поглядывая на жучка, безбоязненно прядавшего усиками под резным листом орешника, достававшего веткой до лица, он обрадовался смутной, как сполох мелькнувшей при взгляде на этого жучка и на этот лист мысли, — мысли о единстве, родственности всего сущего на земле и в небе. Сколько спокойствия, какой-то даже вечной неспешности в этом ровном шелесте капель, и не потому ли так сладко спится где-нибудь на чердаке, на сеновале под убаюкивающий шум дождя…
Неужели все это приснилось? Виталий открыл глаза и, все еще пребывая по ту сторону яви, чуть выплыл из спального мешка, прислушался. Нет, дождь продолжал шуметь по обшивке «Салюта». Или нет, это похоже на густой, непрерывный шелест листвы о металл, когда по ней упруго пробежит, когда ее взъерошит ветер. И опять дождь… Дождь в космосе? Но откуда быть дождю в этой то кромешной, то слепящей солнцем пустыне? И все же, не доверяя себе, наполовину высунувшись из мешка, он подплыл к иллюминатору и, окончательно проснувшись, глянул в него словно в окно, как будто и впрямь ожидал увидеть пляску дождя по лужам.
Далеко внизу медленно, словно льдины по невидимому течению, плыли подтаявшие облака. Пустотой, холодом и зноем одновременно дышала безжизненная, окружавшая станцию необъятность. Почему вдруг почудился дождь?
Слева, у другого иллюминатора, бесшумно качнулась тень: Петр Климук, неестественно — к этому все еще трудно было привыкнуть — зависнув вниз головой и, как плавниками, пошевеливая руками, регулировал кинокамеру.
— Петя, а какие бывают дожди?
Да, он так и спросил, как говорится, ни к селу ни к городу. Откуда Петру было знать, что этому неожиданно и нелепо прозвучавшему сейчас вопросу предшествовала длинная цепь ассоциаций, в истоке которых был такой взаправдашний, перешедший в явь сон… Но за долгие дни скупого на разговор общения здесь, на «Салюте», где любое оброненное слово мог услышать только один-единственный человек, они привыкли к таким вот по-детски неожиданным вопросам, как бы продолжающим уже начатые, сами собой разумеющиеся рассуждения. Петр повел темными неудивившимися глазами, повернулся к Виталию и серьезно ответил:
— Дожди, Виталий, бывают разные…
Он нарочно затягивал паузу, вспоминал: в самом деле, какие бывают дожди?
— Проливные, — подсказал Виталий, совсем уже освободившись от мешка.
— Обложные… — обрадованно подхватил Петр, угадав направление его мыслей.
И по обоюдному, тоже не высказанному согласию они начали непроизвольную игру, которая, впрочем, не мешала им сосредоточиться на деле: Виталия ждал РТ-4, рентгеновский телескоп, благодаря которому вчера были получены хорошие результаты. Надо было спешить и с утренним туалетом и с завтраком: великодушный Климук позволил проспать почти на целый час больше отведенного программой. Впрочем, вся их непростая, хлопотливая жизнь на борту «Салюта» и скрашивалась вот такими уступками, желанием хоть в мелочах устроить сюрприз.
Виталий промокнул лицо гигиенической салфеткой, и влажное, с холодком прикосновение ее вернуло ощущение дождя, очень далекое, смутное, собственно даже не дождя, а какого-то неуловимо летучего его подобия, когда вот так же, бывало, вбежав под навес, начинаешь промокать платком лоб, щеки, глаза…
— Будет дождичек — будут и грибки. А будут грибки — будет и кузовок! — чуть ли не пропел Петр. — Это же бабушка так говорила. Честное слово — с самого детства ни разу не вспомнил…
Теперь и Виталию надо было звать на помощь свою бабушку — из поговорок о дожде он знал только одну, и ее не мог не знать Петр: «то ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет». Или, но это уж совсем примитив: «не под дождем — постоим да подождем». Вспомнил, а вот от кого слышал? «Дождь, дождь, иди там, где тебя просят». — «Нет! Пойду туда, где косят». — «Дождь, дождь, иди туда, где тебя ждут». — «Нет, пойду туда, где жнут».
— Такую слыхивал?
Это была верная шайба в ворота Петра. И, поморщив лоб, пошарив по сусекам памяти, Климук только и нашел что сказать:
— А еще, Виталий, дожди бывают грибные…
И они оба враз замолчали, потому что, наверное, каждый из них вспомнил о своем грибном дожде. Когда это было и было ли вообще?
Где-то далеко внизу, так далеко, что кажется, будто это происходило на другой планете и не с ним, и не с его женой Аленкой, и не с его дочерью Наташей, а с кем-то другим, шли по лесу трое, и под каждым кустом, под каждой еловой лапой чудился гриб. Солнце играло причудливыми бликами, пробивалось сквозь ветви на землю и зажигало лиловые колокольчики, золотилось в ромашках… Откуда он взялся, зашелестевший золотыми нитями, протянутыми словно из самого солнца, дождь? Они не стали от него прятаться, а остановились прямо на поляне, пронизанной мокрым, несущим радость светом. Аленка раскрылила руки, словно хотела обнять весь мир, а Наташа, потрясенная, быть может, впервые в жизни увиденной красотой дождя, что-то говорила, смеялась, кричала…
А Климук вспомнил детство. И точно такой же дождь, тоже хлынувший как бы из солнца посреди улицы. Нет, он точно помнил — золотой дождь прошел только по одной стороне Комаровки, а другая осталась совершенно сухой, и куры, ничего не подозревая, барахтались, купались в пыли. «Грибной дождь по нашей стороне на счастье», — сказала мать, глянув в окно. А эти теплые пузыристые лужи, по которым всласть бегали босиком! И правда как парное молоко…
Они снова, точно подталкиваемые одним желанием, потянулись к иллюминаторам. Нет, не видать было отсюда Комаровки. Где-то там, слева, в мареве облаков, что простерлись над лесами и долами, крохотной точкой была улочка, по которой, быть может, в эту самую минуту шел золотой дождь.
А что пытался разглядеть в иллюминатор Виталий Севастьянов?
Через много дней он расскажет о том, во что трудно будет поверить. «Трудно поверить, правда? — вспомнит Виталий. — Но я действительно видел из космоса тот маленький двухэтажный домик в Сочи, в котором я вырос и в котором и сейчас живут мои родители. Как я искал свой дом? Сначала я высматривал на кавказском побережье мыс Адлер. Река Мзымта, впадая в районе Адлера в море, резко подкрашивает морскую воду своим илом. Это самый точный ориентир. Для привязки я находил Адлер, а чуть-чуть дальше уже видел и сочинский порт. А прямо по оси от главного причала, чуть выше, у основания телевышки, находил и свой дом. Видел его как маленькую точечку среди деревьев — наш дом окружен кипарисами…»
Да, позже Виталий расскажет о том, во что многие не поверят, а тогда, на «Салюте», приникнув к иллюминатору, он тихо, словно продолжая начатую игру, спросил:
— Петя, а что такое дождь?
То ли внимание Петра совсем поглотила работа — у них вот-вот должны были начаться астрофизические эксперименты, — то ли он не принял шутливости вопроса, ответить Виталий был вынужден сам себе. И он, выдержав паузу, пробурчал себе под нос в расчете все же, что Петр его слышит и слушает:
— Дождь, Петя, это атмосферные осадки, выпадающие из облаков в виде капель… — Он пощелкал кнопкой на телескопе и, как бы сам с собой разговаривая, продолжил: — Дождь, Петя, как правило, выпадает из смешанных облаков, содержащих при температуре ниже нуля переохлажденные капли и ледяные кристаллы. Капли испаряются, кристаллы растут… Укрупняясь и утяжеляясь, кристаллы, Петя, выпадают из облака, примораживая к себе при этом переохлажденные капли… А дальше все просто: входя в нижние части облака или под ним в слои с положительной температурой воздуха, кристаллы тают и превращаются в капли дождя…