Где же искать сокровища? – я лишь читал о блестящих салонах у бывшего разведчика и автора «Бонда» Яна Флеминга, о светских сборищах у леди Памелы Бэрри, жены редактора «Дейли телеграф», о литературных чтениях у леди Антонии Фрейзер, жены заместителя военного министра, – слюнки текли от зависти, но как попасть в этот рай? Впрочем, иногда удавалось, но чаще почти как у Оскара Уайльда: «Сэра Майкла приглашают во все лучшие дома Лондона – один раз!» Удалось, правда, закрепиться в апартаментах двух студентов-музыковедов (sic), которые каждую первую среду месяца устраивали у себя открытый вечер, wine and cheese party – захватывай бутыль, бери знакомых, милости просим! Хозяева обеспечивали гостей сыром (тут остановилось сердце и хочется пропеть оду сырам: о сыры! нежные мои сыры! мягкий, тянущийся бри, в голубую крапинку датский, благородный стилтон, твердоватый пармезан!) – и все радостно гуляли, знакомились, общались и были счастливы этому обстоятельству. Прибыв в Москву, мы с женой пробовали скопировать такой журфикс с заходами на огонек элегантных и остроумных соплеменников (разок побывали пародист Александр Иванов и младой, еще не великий Марк Захаров) – увы, но у нас в России, видимо, любой здравой идее суждено вылиться в безобразие: в первый же вечер нашу маленькую квартиру заполнила толпа знакомых и незнакомых субъектов, все затоптали, закурили, заблевали и изгадили, кто-то напился, кому-то набили морду, кто-то заснул на кухне, – битая посуда, расколотые пластинки, бесконечные стуки по батарее возмущенных соседей.
Так заколотили в гроб Мечту.
Но все-таки удалось мне попасть в настоящий салон, где бывали политики. Как ни странно (а может быть, совсем не странно), его хозяйкой была эстрадная певица (sic!), броская блондинка, к тому же австралийка Шерли Абикер, жившая в модном районе Найтсбридж и разъезжавшая в «ягуаре» цвета ее собственных волос… Дивным казался салон, просто как у Анны Шерер в «Войне и мире»: и члены парламента, и даже личный секретарь Черчилля, служивший в Форин Офисе. Салон процветал, пока однажды хоромы чуть не сгорели из-за неосторожного обращения хозяйки с электрическим одеялом, вершиной НТР с вмонтированными электроспиралями, – клянусь, что к поджогу я не имел отношения, а за английскую контрразведку не ручаюсь.
И снова внутренний фронт искусств – посольская самодеятельность. Катя, гордо подняв голову, читала со сцены любимого Блока и какой-то революционный стих Игоря Волгина(!), я же, еще не остыв от студенческих экзерсисов, включился однажды в новогодний капустник. Сварганили мы его в духе уже остывающей «оттепели»: перешерстили и дипломатов, и техработников, и бухгалтерию, и даже (очень легко!) посла, – зал лежал от хохота, посол с женою смеялись и били в ладоши, словно приветствовали на съезде генсека, резидент аплодировал сдержанно, как подобало КГБ, никогда не выносившему вердикт сразу, а склонному к глубокому анализу и всестороннему изучению. Полный триумф, радость победителей, водопады коньяка «Двин», продававшегося в посольском магазине по пять шиллингов за бутылку, почти бесплатно, что объяснялось фиаско нашей внешней торговли, вывезшей волшебный напиток на экспорт с этикеткой «коньяк» – грубое нарушение французской монополии. «Двин» пришлось сплавить по дешевке в магазин посольства (силами совколлектива партию распотрошили за один месяц, слабосильным англичанам на это потребовались бы годы), но проблема внезапно приобрела политическую окраску: на собрании секретарь партбюро Василий Софрончук (позже наша главная шишка в ООН) пожаловался, что натыкался на пустые бутылки из-под «Двина» даже в кустах пригородного Буши-парка. Пейте, товарищи, умолял он, но только, прошу вас, не оставляйте бутылки на месте пикников, не позорьте родину! Мы пили и пили «Двин» за наш триумф, и, когда утром меня вызвал к себе резидент, я приготовился к поздравлениям. Резидент слыл человеком серьезным, с большим опытом работы во внутренних органах (кстати, он тоже имел отношение к искусству, ибо однажды организовал на периферии подслушивание и просматривание гастролировавшего выдающегося певца Александра Вертинского – местное управление со сладострастием бдительных кастратов фиксировало личную жизнь знаменитого артиста).
– Зачем вы сюда приехали? – строго спросил он.
– Работать, – ответил я с простотою Жанны д’Арк, всходящей на костер.
– Работать? – удивился он. – А как понять ваше участие… в этом самом… – Он брезгливо шевелил пальцами, будто в них застряла мокрица или кусочек (маленький) фекалий.
– В капустнике, – услужливо помог я ему.
– В капустнике, – сморщился он кислейшим образом, словно это слово было напрямую связано с контрреволюцией, саботажем и антисоветской агитацией.
– Но ведь всем понравилось, – убеждал я тупо. Все смеялись… и посол, и вы сами…
– Вы так думаете? После всего этого посол пригласил меня к себе и имел серьезную беседу. Разве вы не понимаете, что налицо был подрыв авторитета руководства?!
Finita la comedia. Закончилась жизнь в искусстве, не мечтать отныне о взрывах аплодисментов и даже в качестве остроумца-конферансье не выступать! Все кончено, неужели финал? Держись, товарищ, жизнь продолжается, только не в этом маленьком зале, а на подмостках всего Соединенного Королевства, держи ушки на макушке, разве ты не слышал, что скоро Эдинбургский фестиваль? Фестиваль? Ну и что? А то, дурачок, что на него прибывает внушительный букет: Дмитрий Шостакович с сыном Максимом и Мстислав Ростропович с Галиной Вишневской. Ну и что? А то, умник, что фестивалем заведует лорд Харвуд, человек светский и влиятельный, – вот уж в чьих кругах вертятся меломаны-составители секретных документов, твердокаменные тори, млеющие и теряющие бдительность от фуг Баха и симфоний Бенджамена Бриттена…
Правда, к тому времени я уже достаточно наспотыкался на ниве искусств, чтобы строить воздушные замки: деятели культуры страдали непредсказуемостью и слабо понимали, что от них требовалось честному чекисту. Совсем недавно в Лондоне с триумфом гастролировал МХАТ, особенно восхищал Антон Чехов, который тогда только входил в моду. Выбрав свободный день у МХАТа, я рванул в гостиницу на Рассел-сквер, у которого была посылка для Кати. Однако оказалось, что труппа отбыла на ужин к командору Кортни, члену парламента от консервативной партии, которого у нас не переваривали из-за острых антисоветских выступлений и впоследствии, когда он посетил Москву, подбросили «ласточку», сфотографировали в постели и попытались на этом деле завербовать. Шантаж, однако, не прошел, Кортни отверг сотрудничество, и тогда пикантные фотографии живо зациркулировали по Англии, вызвав шумиху в прессе, в скандал избирательном округе консерватора и даже его развод с женой. Уже возвращаясь к машине, я вдруг наткнулся на Бориса Ливанова, мрачно бродившего вокруг гостиницы в компании добродушно-улыбчивой Зуевой.
– Сволочи! – пророкотал Ливанов своим неповторимым басом. – Уехали на гулянку к Кортни, а меня с Настей не взяли…
– Может, показать вам достопримечательности? – предложил я, преисполненный вечной любовью к артистам.
Ливанов и Зуева уселись в машину – Пэлл-Мэлл, колонна Нельсона, Букингемский дворец с цветными гвардейцами в меховых муфтоподобных шапках, Вестминстерское аббатство, – путешествие продолжалось минут пятнадцать, Борис Николаевич даже по сторонам не глядел, все ворчал, что его предали.
– Послушайте, Миша, – спросил он вдруг подкупающе просто, – а у вас дома водка есть?
– Конечно! – я даже оскорбился. – Не только водка, но и джин, и виски!
– Поехали! – скомандовал Ливанов, правда, Зуева как-то странно на меня взглянула.
– А стоит ли, Боря? Может, дождемся своих? – спросила она осторожно, но он только зарычал в ответ.
Катя в тот вечер тренировала посольские таланты перед очередным торжественным вечером, поручив коляску с сыном соседке, я залез в холодильник и, к ужасу своему, увидел там только бутылки и яйца (и выдающимся разведчикам сжимают горло когти нищеты). Я поставил на стол непочатую (как ни странно) бутылку джина и стаканы, а сам отправился на кухню, дабы зажарить лучшую в мире яичницу. Когда я внес сковородку в гостиную, бутылка джина уменьшилась ровно наполовину, Борис Николаевич был приятно возбужден и словоохотлив.
– Какие негодяи! – гремел он, сотрясая коттедж басом, – особенно эта бл… Алка! (народная актриса Алла Тарасова, тогда директор театра). Подумать только: уехать, а меня не взять! И вот сейчас сидит великий артист в этой халупе и с дипломатом Мишкой яичницу жрет! (Фразу эту я проглотил вместе с яичницей, хотя ранило, конечно, такое пренебрежение к коттеджу и неповторимой личности хозяина.) Зуева утешала и успокаивала, джин быстро растаял, в ход пошла вторая бутылка, загремели живописные воспоминания о жизни МХАТа, гул нарастал, стены дрожали, пока не вернулись от Кортни актеры и не забрали моих знаменитых гостей.
Утром на следующий день меня вызвали на высочайший ковер.
– Вы совсем потеряли голову, – начал резидент жестко. – Вы же разрушили всю комбинацию! Вы же срываете гастроли театра! (Дальше что-то об ущербе державе.) Влип я страшно: лидеры МХАТа порешили «сохранить» Бориса Николаевича для спектакля и отсечь его от искушений зеленым змием у Кортни. Посему разработали хитроумный план с участием Зуевой, провели целую акцию дезинформации и тайно от него (так им казалось) уехали в логово командора. Операция координировалась с КГБ через сотрудника, включенного в администрацию МХАТа. А я… каков я? Сорвал… Сильно меня отхлестал резидент за потерю чекистского нюха и бдительности, правда, спектакль Ливанов провел с блеском.
Но прошлые фиаско легко забывались, тем более когда хотелось походить по земле Роберта Бёрнса и посмотреть своими глазами, как бьют из-под земли родниковые ключи шотландского виски на речке Спей, – и я предложил резиденту послать меня в Эдинбург вместе с музыкальной делегацией (Шостакович с сыном, Ростропович и Вишневская) тем паче, что близ залива Холи-Лох в Шотландии ощерилась ракетами американская база подводных лодок[18].
– Не уверен, что англичане подпустят вас к базе, – сказал шеф.
– Если нет, то я покручусь в обществе лорда Харвуда – одного из спонсоров фестиваля! Заведу связи!
Вскоре прибыли и великие соотечественники в сопровождении переводчицы и молчаливого, но величественного полковника КГБ, удобно осевшего в министерстве культуры в качестве зам. заведующего отделом и не упускавшего шанс лишний раз вдохнуть (и быстренько выдохнуть) угарные дымы капитализма.
Ростропович оказался демократичным и непосредственным человеком, тут же попросил называть его на «ты» и не иначе как Славой, легко пил водку, шутил и рассказывал разные байки, в том числе и о своем виолончельном выступлении на подшефном заводе, где после концерта какой-то честный пролетарий проникся к нему, похлопал по плечу и сказал: «Хороший ты парень, Славка, бросай свою гитару и валяй к нам на производство!» Галина Павловна была сдержанна и величественна, как царица, и до бесед с молодым дипломатом не снисходила, видимо, не без оснований полагая, что в посольстве служат одни стукачи. Максим Шостакович бродил по городу, закупая шмотки, а Дмитрий Дмитриевич, наоборот, никуда не выходил и сидел у себя в номере. Однажды утром, когда, погруженный в себя, он вышел к завтраку, гостиничные оркестранты решили его осчастливить и грянули что-то на скрипках, потрясшее даже меня, путавшего сюиту с походным маршем. Лицо Шостаковича исказилось мукой, вилка выпала из рук, он нервно вскочил и удалился в номер. Максим сказал, что большего ужаса он не слышал, и ушел к отцу, оркестранты расстроились, но доиграли до конца, полкаш сидел угрюмо, смотрел на меня, как на чужеродное тело, заброшенное в его черноземы, и строго перехватывал стыдливые взоры, которые я бросал на хорошенькую переводчицу. Но Вишневская в «Мессе» Бетховена в Эдинбургском соборе проняла даже старлея, в тот же вечер он записал в блокнот бессмертные вирши:
Подожди. Это «Месса» Бетховена.
Мы летим на лодочке по волнам,
купола зеленые заливает солнце,
а под нами мечется ураган.
Запевает[19] женщина, оставляя
все хоры органные за собой…
Большевистской революционности явно не хватало, и я поддал жару: «Сыплется вереск на белые головы. Где же вы, кромвели? где же вы, моры? Чтоб острый кинжал решал право на трон и споры!» Но душа, отравленная «оттепелью» и мятущаяся в потемках, не давала перерезать всех жителей Шотландии, и я закончил в духе идеологов будущей перестройки:
А может быть, обойтись без кинжала?
Неужели не хватает музыки и солнца?
Эдинбург был прекрасен, чист и благополучен, в витринах висели клетчатые пледы и юбки, замок, отделенный рвом, дышал шекспировскими страстями, застывшими в прошлом… Но лорда Харвуда я так и не оседлал, не повезли меня к лорду домой на кебе, даже полкаша оставили за бортом – артисты хитры, как черти, вечно вырываются они из-под Бдящего Ока, вечно у них свои дурацкие делишки, воспаленные разговоры об искусстве, разных там бемолях и диезах («городская фисгармония» – Бендер), чуть не передерутся из-за какой-то ерунды, вроде даты написания симфонии. Так они и становятся легкой добычей вражеских спецслужб, изменниками Родины и врагами самой передовой в мире Системы. Ужасно, просто невозможно жить в искусстве!
И доказал это опять Ростропович, но уже в конце семидесятых, когда я предводительствовал в датской резидентуре. Гастролировал тогда в Копенгагене Сергей Образцов, давал концерты в это время и Мстислав Леопольдович с репутацией тогда еще не заядло антисоветской (еще не успели его с женой отлучить от гражданства, но изрядно ворчали, что «делают, черт возьми, все, что захотят!», вплоть до выезда из родной страны – приюта муз). После концерта Образцова на сцену, как положено, взошел наш посол в Дании Николай Егорычев, поприветствовал первого в мире кукольника, и они нежно, по-русски расцеловались. В этот сентиментальный момент на сцену из зала вышел Ростропович и тоже расцеловал Образцова, а заодно и посла, с которым соседствовал в Жуковке, – вот ужас! На концерте я не был, но уже через пятнадцать минут мне донесли об этом иудином поцелуе, сделанном – подумать только! – публично и нарочито, на глазах у многочисленных сограждан, заполнивших зал. Гонец, со скоростью света принесший эту трагическую весть, подавал ее не иначе как демарш Егорычева, сознательно не уклонившегося от поцелуя, даже подставившего щеку и таким образом связавшего себя навеки с диссидентом-виолончелистом.
С Николаем Григорьевичем отношения у меня сложились теплые, я уважал его и как жертву придворных интриг, и как солдата, прошедшего войну. Совершенно откровенно я изложил ему эту страшную историю и заверил, что ее через мою голову непременно донесут до всесильной Москвы. В результате посол направил реляцию о визите Ростроповича в Москву: нельзя, мол, его с женой отталкивать во вражеский стан, надо тонко с ними работать, перетягивать обратно, и все во имя святых интересов партии…
Побывал в Копене писатель Юрий Трифонов, и я от его имени (не спросил согласия, да и не мог спросить из-за внезапности визита) организовал дома приемчик, пригласив туда парламентариев, дипломатов и прочих антисоветчиков, короче, нужные мне контакты. Но Трифонов не упал мне на грудь со слезами благодарности за любезность, наоборот, надулся, окаменел, и даже книги своей не подарил.
Когда в Копенгаген нагрянул Никита Михалков, я затащил его к себе домой с такой же хитроумной мыслью насчет приема, но все же решил его немного подготовить. Но виски почему-то оказался настолько вкусным, и так вдохновенно заструилась беседа, что вскоре унесло нас ветром в злачный «Зеленый попугай», изумруд распутной Скандинавии. Туда я водил иногда лишь высоких партийцев (даже самого кандидата в члены политбюро Михаила Соломенцева) и своих командированных начальников, естественно с целью полюбоваться «язвами капитализма»). Роскошный бар, где юные и ненавязчивые, белые и черные, красные и синие, туалеты от Диора и самые утонченные духи, там можно даже бесплатно станцевать (один раз!), а можно просто посматривать краем глаза, как торгуются на пальцах ящерообразный японец и недавняя школьница. Никита Сергеевич улыбался в усы, впитывая пленэр для своих будущих киношедевров, мы тихо блаженствовали, пока не покинули этот Олимп красоты. Правда, по странной причине, Михалкова в своих оперативных целях я не использовал, да не странной – просто мы изрядно накачались, я даже забыл, куда поставил свой «мерседес» – бывало и такое, прости меня, любимая служба! – и мы мучительно искали его полночи, потерялись, потом искали друг друга, но не нашли, потом нашел я машину где-то в тупике у вокзала, но уже не было сил искать Михалкова.
Так, словно Атлант, нес я на спине своей небо культуры, подгибались ноги, шатало меня и кривило, так она и катилась, моя жизнь в искусстве, мой цирк, моя любовь, так и бултыхалась на ухабах моя колымага под музыку Вивальди, под скрипок переливы до самой отставки. Загадочный мир искусств в КГБ, там интеллектуал и душитель живой мысли Андропов, писавший на досуге лирические стишки, там его правая рука Семен Цвигун, сценарист и писатель, пустивший себе пулю в лоб, там левая рука Георгий Цинев, певший арии Брежневу (неплохой, говорили, голос) и тоже доросший до консультанта фильмов. Там трудолюбивый Владимир Крючков, друг театра, заботливо копивший программки, попутно с компроматами на сомнительные спектакли, попавший в тюрьму после ГКЧП в 1991, да и я сам, уже растворенный в прошлом, одной рукой строчивший поимки «в стол», другой – шифровки в Центр, всю жизнь лишь промечтавший выйти на Сенатскую площадь, тоже вари антик борца за правду…
Так кто же однажды посмеет
прорвать заколдованный круг
и, пальцы распялив на стенах,
чертог почерневший качнуть?
Главный противник – США, ныне «партнер», музы, грезы, перспективные планы, слезы, всесоюзные совещания, розы, явки, конспиративные квартиры, операции, агенты и Агнессы, таланты и поклонники.
Жизнью ли было все это или странным сном? Или подвигом?
Но и этот ушедший нелепый мир вызывает во мне сейчас только ностальгию.
Глава четвертая
Лондонские бастионы продолжают сотрясаться от атак старлея
Ой ты, участь корабля,
скажешь «пли!» – ответят «бля!»
О, шестидесятые, воистину горящие годы! В этот безумный огонь я влетел сразу же по прибытию в Лондон в 1961 году. Наша агентурная сеть загорелась ярким пламенем, провал следовал за провалом, это отравляло наш дух, ожесточало суровых бриттов, испепеляло в них остатки симпатий к России. На профессиональном сленге это называлось ухудшением агентурно-оперативной обстановки и подразумевало шпиономанию, нежелание даже доброжелательных англичан идти на контакт, нервозность агентов, активность контрразведки. Шпиономания иногда доходила до гротеска: мальчишки, завидев на окраинах столицы дипломатический автомобиль, спешили сообщить об этом в полицию.
Аресты нелегала разведки КГБ Гордона Нейлонова (он же Конон Молодый), его радистов Крогеров (потом их обменяли и наградили звездами Героя), Хаутона и Джи, работавших на секретнейшей военно-морской базе в Портленде. Арест Джорджа Блейка, видного функционера английской разведки, дело клерка адмиралтейства Джона Вассала, завербованного в свое время в Москве с помощью гомосексуалистов, и скандал вокруг военного министра Профьюмо, связанного с проституткой Килер, якобы действовавшей по наущению своего пылкого любовника, помощника военно-морского атташе нашего посольства Евгения Иванова. Эту кость находчивые англичане грызли с восторгом многие годы, создавая образ русского шпиона, завсегдатая загородных имений аристократов, первого парня у королевы, автогонщика, на ходу стрелявшего из пистолета по пролетавшим вальдшнепам. Ребята, это ведь наша история!
С завистью взирал старлей на калибр сгоревшей агентуры, о которой можно было лишь мечтать, – что говорить! поколение его командиров было народом избалованным еще с тридцатых годов и не испытывало необходимости шнырять по Лондону в поисках связей, имея под рукой такие богатства. С тех пор времена кардинально изменились: коммунизм уже не будоражил английские сердца, все тусклее выглядели свершения советского социализма и зловеще смотрелся гигант с неразличимым лицом, вооруженный до зубов. Разведчики моего поколения, отвыкшие от крупной агентуры и секретных документов, научились составлять шифровки из разрозненных бесед на ленчах, из шепотов в парламенте и пересудов прессы – раньше все это считалось пошлой официальщиной, недостойной чекистов, а иногда даже злонамеренным обманом, за который при Иосифе Виссарионовиче сажали на кол.
Активные мероприятия, с целью «оказать влияние» на политику, пуритане старшего поколения проводили крайне редко, но зато мощно и, как правило, на основе фальсифицированных документов. В 60-е годы мы робко и честно начали развертывать эту деятельность в Англии: дружили с главными редакторами и парламентариями, доводили до них разработанные в Москве идеи-тезисы, однако эта работа считалась дипломатической и второстепенной, она превратилась в «конька» разведки лишь в 70-е годы.
Мой дебют в резидентуре пал на смутное время слабых и временных царствований, наступивших после властного генерала Родина (Коровина), наводившего в резидентуре порядок железной метлой. Я прибыл уже после его отъезда в Москву, но тень генерала, словно призрак отца Гамлета, бродила по коридорчикам резидентуры, некоторые с гордостью вспоминали, как их в обмороке выносили из кабинета хозяина после очередного разноса, резидент-владыка не гнушался черновой работы и держал на личной связи ценных агентов.
Я был нацелен на консервативную партию и вцепился мертвой хваткой в молодых консерваторов, у которых по приглашениям часто бывал в ассоциациях с лекциями об СССР и его миролюбивой политике. Знался со мною их лидер, потом министр Николас Скотт, обаятельный, открытый и добрый человек, встречались на ланчах и в ассоциациях, на консервативных конференциях, где за мною зорко присматривал шеф безопасности в партии Тони Гарнер. Общался я и с Джоном Макгрегором (тоже потом министром), вдумчивым и хватким парнем. Однажды в Брайтоне член кабинета, очень влиятельный и помпезный Ян Маклеод, безжалостно отхлестал меня в присутствии Скотта и группы молодых тори: «Стоит вам только коснуться свободы, и весь ваш режим рассыплется в прах!» (тогда я не подозревал, как он прав)[20]. Вообще для молодых тори я был нечто вроде нового блюда вместо опостылевшего йоркширского пудинга, посему приглашали меня широко, частенько после лекций мы продолжали дискуссии в пабе. (По свидетельству Скотта и Ле Карре, служившего тогда в разведке, ко мне приклеилась кличка Smiley Mike в честь главного героя Джона Ле Карре Джорджа Смайли, перекликавшаяся с неповоторимой улыбкой вашего покорного слуги).
Но общность с консерваторами получалась трудно[21], и ручеек невольно устремлялся туда, где легче. Кружась среди прессы, много набрал я контактов в «Дейли Экспресс», «Санди таймс», «Гардиан», «Экономист», «Трибюн», информация от журналистов, даже скудная, всегда была полезной, ибо, как правило, содержала изюминки и сенсации, которые всегда котировались в разведке. Из журналистов впечатляли такие акулы пера, как Пол Джонсон и Тони Ховард, тогда связанные с «Нью стейтсмен», родственник премьер-министра Чарльз Дуглас-Хьюм из «Таймс», Ян Эйткен и Артур Батлер из «Экспресс» и, конечно же, редактор «Санди телеграф[22]» Перегрин Уорстхорн, фигура влиятельная, жутко антисоветская, поражавшая светским лоском и истинным англицизмом (о британский дух в клубе «Будлс» на Сент-Джеймс!). Именно Перегрин у себя на приеме открыл мне коктейль «Драй мартини», покоривший своей легкостью, однако после седьмой порции я вдруг почувствовал колебания пола и завихрения мысли, каким-то чудом я очутился с какой-то банкетной дамой (ее звали Пэт Гейл) в своей машине, мы бешено целовались, и она звала меня в Париж, где все цветет, а я ее – в Москву, где социальная справедливость и березки. (Впоследствии она написала, что я шокировал ее своим языком, втиснутым в ее рот, но это уже явно заказной материал.) Уже в 90-е Уорстхорн ласково принял меня у себя в загородном доме, однако мы пили тонкое французское вино, заедая его жареной курицей. Я часто встречался с влиятельным членом парламента, бизнесменом и миллионером Питером Уокером, с ним в ресторане «Монсиньор» на Джермин-стрит я развил порочную привязанность к омаровому супу со светло-коричневой лужицей коньяка посередине, которую с шиком зажигал официант. Питер был твердокаменным тори, холодный ум, сухой юмор, природная сдержанность.
Однако консерваторы очень трудно шли на контакт, поэтому неизбежно приходилось разбавлять их лейбористами. Тут у меня имелся богатый опыт еще в России, когда перед командировкой в Англию меня приставили переводчиком к леволейбористской делегации во главе с председателем «Группы за победу социализма» Сиднеем Сильверменом, низкорослым толстяком с клинообразной седой бородкой, там еще были члены парламента веселые ребята Хью Дженкинс, Боб Эдвардс и другие. Приезд организовал всесильный ЦК КПСС, однако все проходило под соусом, кажется, общества по культурным связям. Признаюсь как на духу, что смутно помню лишь хохочущие морды, жующие шашлыки (правда, на политических переговорах я не присутствовал), водка лилась рекой и я мучился от собственной трезвости переводчика и невнятностей, даже мычания присутствовавших, произносивших пылкие тосты. Все-таки Дженкинс меня упоил, и я перевел тост «До дна!» (Bottom's up), как «выпьем за дно» (Up to the bottom), то есть за задницу.
Я знал, конечно, что русские пьют, и пьют много, но тут я убедился, что и англичане не отстают и так же жадно хлещут водку (особенно, за чужой счет). Больше всего лейбористам понравилось, что их тщательно обследовали в поликлинике («как всех простых советских людей»), для некоторых такое было в новинку, однако принципиальные разногласия с советскими коммунистами преодолеть не удалось. После Москвы все мы полетели в Сочи, потом в Тбилиси, там уж гостеприимство хозяев достигло апогея, я до сих пор удивляюсь, что все выжили.
В Лондоне я часто визитировал палату общин и слушал речи депутатов, особенно меня поражал Дик Кроссман, во время Второй мировой войны шеф антигерманской пропагандистской службы, знаток греческой философии и тонкий интеллектуал. Однажды я случайно натолкнулся на него в коридоре Вестминстера и, повинуясь инстинкту, поздоровался и даже протянул руку. Здравствуйте, мистер Кроссман, помните, мы встречались в греческом посольстве? (там я никогда не бывал, но все депутаты ходили в иностранные посольства, и разве запомнить всех шибздиков на приемах?). Он любезно принял все на веру, я протянул свою карточку, через пару дней позвонил и мы встретились по его предложению в клубе Атенеум на Пэл-Мэл. В тридцатые годы Кроссман сочувствовал, как многие, коммунистам, после войны вместе с автором «Слепящей мглы» Артуром Кестлером, Бертраном Расселом и другими видными либералами выпустил памфлет «Бог, который рухнул», громивший коммунизм. Человек, вкусивший от того же древа, уверовавший, а потом резко все отвергший, всегда убедительнее, чем консерваторы – с младых ногтей ярые сторонники капитализма и враги рабочего класса, не читавшие ни Маркса, ни Ленина.
Кроссман относился ко мне добродушно и терпимо, он снисходительно улыбался, когда я защищал свою партию, иногда приглашал меня на ленчи в парламент. Однажды мы даже легко закусывали у него дома в библиотеке – можно представить себе, как притягателен был такой демократизм для юноши со взором горящим, уже понюхавшего советского равенства в образе валенкоподобного секретаря ЦК КПСС, гулявшего по барвихинскому санаторию под эскортом раболепной охраны.
Однажды великолепный Кроссман пригласил меня в свой загородный дом в деревушке, расположенной за 25-мильной зоной (это требовало уведомления властей), пригласил на ужин часам к пяти в субботу. По простоте душевной мне и в голову не пришло, что приезд в уик-энд подразумевал и ночевку. Впрочем, неудивительно, ибо в нашей гостеприимной стране, вечно страдающей от жилищного кризиса, это вообще почти невероятно, я по крайней мере за всю жизнь ночевал на высокопоставленных дачах лишь два раза: однажды на Новый год на даче дочки бывшего члена политбюро Николая Булганина (звезды на серебряной елке и в небе, нежный пар изо рта, нелепая снежная баба во дворе, сказочный сон на кровати Булганина, репродукции на стенах, вырезанные из журнала «Огонек» – тонкий вкус Сталина, знавшего толк не только в языкознании). Второй раз подобное случилось на утиной охоте в Завидове, заповеднике партийной верхушки, там я полдня просидел в бочке, пропитанной ароматами начальственной мочи, иногда стрелял оттуда в редких уток, прилетавших на приманку, а затем все мы вместе с егерями погрузились в сквозную охотничью пьянку в деревянном домике.
Кроссман встретил меня радушно прямо на платформе в Банберри, повез в свой коттедж, где все мы, включая его жену и детей, сели ужинать на кухне, а потом коллективно мыли посуду(!). Это потрясло меня больше всего, это говорило о том, что еще не умерли принципы равенства, это создавало некую солидарность, напоминавшую все прелести будущего социалистического общества. Затем перешли пить порт[23] в гостиную, я больше слушал – Кроссман был прекрасным рассказчиком. Последний поезд отправлялся около одиннадцати вечера, я краем глаза (с чеховским тактом) взглянул на часы и заметил, что мне пора. Брови у Кроссмана полезли вверх от удивления: «Я же пригласил вас на уик-энд! Куда вы? – он уже разрывался от хохота. – Это называется уик-энд по-русски: несколько часов! Мы для вас отвели прекрасную комнату…» Смущаясь, я промямлил, что должен ехать, ибо в уведомлении моя ночевка не предусмотрена. Вытирая слезы от смеха, Кроссман снял телефонную трубку: «Форин Офис? Дежурный клерк? Говорит Дик Кроссман, член парламента. Тут вышла забавная история…» Далее он талантливо живописал весь инцидент и попросил пролонгировать мое пребывание. На том конце провода тоже ржали: ох уж эти крестьяне-русские! Придя в спальню, я залег под пуховое одеяло, смутно ожидая провокаций в стиле родного КГБ (подруга хозяйки, горничная, трубочист, «случайно» оказавшиеся в соседней комнате). Но никто внезапно не прильнул к моему дрожавшему телу, и я мирно заснул, прикидывая, как объяснить ночевку резиденту, не обладавшему чувством юмора, как в Форин Офисе. Следующий день мы посвятили осмотру фермы, которой хозяин очень гордился, попутно Кроссман рассказывал веселые истории, например, об одной «левой» даме, убеждавшей его в 1937 году порвать с капитализмом и уехать в Москву: «Чуть не убедила, а сама, представьте себе, все же уехала, и ее расстреляли!» Отбыл я к вечеру, на перроне провожала меня вся семья, на прощание Кроссман подарил мне для сына четыре томика знаменитой детской писательницы Беатрисы Поттер, это сердечный дар до сих пор у меня в библиотеке.
Лейбористов я встречал достаточно много, но, увы, истинно секретно информацией они не владели, а о положении внутри партии мы и так знали достаточно. Удалось мне наладить встречи с глыбой партии Денисом Хили, тогда еще не министром обороны, ланчевали мы обычно в ресторане Беркли, пили белое вино и ели запеченного coquille St. Jacque (морепродукты имени Святого Жака). Хили, наверное, являлся самым информированным человеком в Англии, он досконально знал НАТО, но был сдержанным и любезным дипломатом. Впоследствии я познакомил его с Толей Громыко, сыном министра, тогда советником нашего посольства.
В посольстве я числился сотрудником пресс-отдела, хотя по линии «крыши» почти не работал (тогда это было не принято) и целиком отдавался любимому делу. Правда, однажды посол попросил меня выполнить функции толмача у Валентины Терешковой, прибывшей в Лондон с первым визитом, принимали мы ее бережно, как драгоценный подарок, ибо Терешкова была беременна, старались оградить от излишнего ажиотажа. Пресса старательно освещала визит, я любовался своим изображением в газетах рядом с Чайкой, однако Центр, как мне донесли, прореагировал ворчливо: «Ну вот, показал свою рожу всей Англии! Как он теперь будет работать с агентами? Его легко узнает каждая собака».
Я – переводчик у Терешковой в Лондоне. Каков пробор! 1964 г.
Еще больше паблисити получил я в таинственной Ирландии, куда был приглашен на дискуссию с экзотическим названием «Куда идет человечество?» (неизбежный путь я хорошо знал). Дублин поразил меня обилием не боевиков Ирландской Освободительной (ИРА), которых мы жутко боялись и отвергали любое сотрудничество, а пьяных забулдыг, небрежно, как в родных палестинах, пересекавших улицы, низкой стоимостью виски (один шиллинг за порцию в пабе) и дешевыми зажигалками. Я обнаружил даже некую схожесть ирландцев с русскими, правда, исследовать эту проблему не успел, ибо лондонский резидент испортил мне всю обедню, приказав подобрать парочку тайников для нелегалов (с Ирландией тогда дипотношений не было), что я и сделал, побродив вместе с сопровождающим коллегой по будоражащим душу кладбищам.
Человек привыкает ко всему: и к хорошему, и к плохому, и к опасности, и к тюрьме, и к беде, и к войне, и даже к неизбежности смерти (так и видно согбенную спину, морщинистый рот и нечто зеленое в ноздре). Вначале разведка закручивает, как карусель, ошеломляет и удивляет, но проходят годы, и уже не бьется сердце, когда видны в зеркальце маскирующиеся за вереницей машин наружники, только улыбаешься и не гонишь, и боишься оставить их перед светофором, дабы не вызвать справедливый гнев. И в нору-тайник суешь равнодушно длань, не допуская мысли, что из-за кустов выскочат люди с пистолетами и сфотографируют с кирпичом с микроточками внутри, и на вербовочной беседе не заплетается язык. Разведчик в резидентуре привыкает к монотонной рутине: утренний обмен гранд-идеями с начальством, подготовка к операции, сама операция, обработка результатов, то бишь, неизбежные отчеты и информация; официальные банкеты, кинопросмотры, симпозиумы, пресс-конференции – жизнь тянется, как тесто. Абстрактно все мы понимали, что шла холодная война и мир мог полететь в тартарары, но каждодневно никто этого не ощущал: так думают о смерти, но она всегда неожиданна, потому и существует радость жизни (тут высморкался, вытер зелень и почесал нос).
Совсем недавно, уже на пенсии, я правил рукопись на застекленной террасе в Испании, сидел, развалившись на диване напротив раскрытой двери, за которой возвышался зеленый куст жасмина, осыпанный, словно хлопьями снега, белыми цветами. Дачная идиллия, блаженные мысли о предстоящем круизе, сытая удовлетворенность написанным, приятное тепло в животе после чашки куриного бульона (даже тошно от запаха курицы). Вдруг что-то стремительно, как снаряд, влетело в дверь, просвистело мимо уха и шумно врезалось в окно у самой головы. На подоконнике бился перепуганный юный дятел с оранжевым пятном на лобике. Я ухватил его за лапки, еще не успев перепугаться, он заорал, как оглашенный, как будто замяукал, широко раскрывая клюв. Я вынес его на крыльцо, разжал ладонь – и он почти винтом взмыл вверх…
Однако.
Умилительный острый клювик с ниточками гениального мозга героя.
Пуркуа па?
Нам не дано предугадать.
Смерть от клюва дятла в момент, когда поставлена точка в конце мемуар-романа.
В виде хвоста.
Самое время выпить кородряги.
Точно так удивились и мы в Лондоне, когда грянул кубинский кризис. Москва повелела «молнией»: собирать лю-бу-ю информацию! – и мы разбежались по Лондону, как муравьи, хватая на ходу любые былинки, любые крошки, любые отрывки… Настроены все были патриотично: влепим американцам! хотя страшновато стало, когда наши и вражеские корабли начали медленно, как два дуэлянта, сходиться. Нападут ли они на нас, или это блеф? – таков был центральный вопрос, который мы пытались раскрутить у контактов, причем у любых, времени было в обрез. Днем мне удалось вытянуть на дринк двух американских дипломатов Арчи Рузвельта (вроде бы он работал в ЦРУ) и Джона Вуда, они, в свою очередь, интересовались, всерьез ли наши корабли двинутся к Кубе. Указанием свыше предписывалось проявлять твердость и не отступать от официальной линии, видимо, американцы имели такое же предписание. И мы расстались, мысленно покрутив кулаком перед соответствующим носом.
Из дома – к телефонным будкам (из посольства, естественно, старались не звонить – вечная прослушка МИ-5). Поиск знакомых, приглашение на дринк, на ленч, на ужин, на встречу в ночном баре, что делать, если мир катился в пропасть? К вечеру я попал на журфикс в Найтбридж, к актрисе Шерли Абикэр, гости запаздывали, и мы грустно проговорили с полчаса с известным ирландским писателем Джеймсом Данливи – что мы могли сказать друг другу, кроме того, что мир безумен и все мы безумцы?
Закрутилось все. Водородный зной.
Век. Другой. Осел танцует чарльстон с луной.
Как несчастно, как выглядело все в те фатальные минуты, сколько отсебятины мы тогда накатали, стараясь писать округло, дабы не сесть в лужу, если события развернутся иначе. Тогда я впервые подумал, что разведке в такие моменты нельзя верить. Утешало, правда, что там, на высочайшем верху, аккумулируются золотые песчинки… Боюсь, любая разведка бессильна именно в те роковые моменты истории, когда необходим ее вклад? Ведь ЦРУ тоже не смогло спрогнозировать ни Вьетнам, ни революцию в Иране, не говоря уже о перестройке в СССР (этого сами отцы перестройки не могли предсказать, видимо, предвидение – это удел лишь гениев и безумцев). Как назло, меня пригласили в Кембридж с лекцией перед студенческим либеральным клубом (Trinity Club). Масса вопросов о Кубе, брызги летели изо рта, когда доказывал, что на Кубе нет ракет дальнего действия. Какой-то залетный янки с возмущением заорал: «Выходит, что Кеннеди врун?» Студенты трепали меня лихо не только по Кубе, но и по всем параметрам, особенно по перебежчикам из Восточного в Западный Берлин. Золотые слова лились из моих уст: «Многие выступают против Германской Демократической Республики потому, что они или их родственники имеют собственность. Полиция стреляет потому, что существуют законы и границы, а их нельзя игнорировать. Если вы не останавливаетесь по приказу, в вас стреляют». Железная логика, и все верно. В конце концов, даже честный католик Грэм Грин в то время писал, что в бегстве на Запад нет ничего высокоморального: люди лишь хотели больше денег, чтобы хорошо жить. Подумаешь, хорошо жить захотели, филистеры и обыватели, а кто будет строить лучший безденежный мир, где из золота делают унитазы? После моего спича благодарные кембриджцы показали окрестности и устроили небольшой банкет. К вечеру, впрочем, стало известно, что Хрущев признал официально присутствие ракет на Кубе. Пассаж, конечно, но тактичные англичане надо мною не измывались. Как когда-то сказал посол сэр Генри Уоттон, все дипломаты – это честные люди, которые лгут ради своей родины. Около полуночи, когда я выехал из Кембриджа, вдруг хлынул беспросветный ливень, дорога была узкой и не освещалась, а тут еще сломались «дворники», приходилось постоянно останавливаться, выходить из машины и тряпкой протирать лобовое стекло. Видимо, это была легкая месть Судьбы, что, впрочем, не отучило от вранья старлея, верившего в торжество коммунизма.
Крепок был камень, медленно точила его вода. И не сдвинули его с места ни британская пресса, безжалостно шерстившая коммунистов, ни Бертран Рассел, ни ядовитые публицисты Маггеридж и Фишер, ни блестящий Артур Кестлер со «Слепящей мглой», поразившей прямо в верноподданническое сердце, ни гениальные Джордж Оруэлл и Евгений Замятин, ни бесстрашный Солженицын… Камень покачивался, но снова прочно заползал в мох, боялся оторваться от благополучной земли, и тут же придумывал аргументы, трусливо, но искренне оправдывавшие и Теорию, и Политику, как историческую необходимость. Прав Питт-младший: «Необходимость – это отговорка тиранов и религия рабов».
А может, я неправ?
Но работе все это только помогало, укрепляя уверенность в превосходстве Системы, и я мечтал о славе Лоуренса из Аравии, естественно, в варианте Михаила из Московии, хотя очень хотелось добавить к этим триумфам лавры лорда Байрона. Иногда я представлял, как, издав под псевдонимом (очень нравилось Безлюбов) книжечку блестящих стихов, я вплываю в Центральный Дом литераторов, средоточие изысканной кухни и ослепительных талантов, – чего стоит лишь одна надпись, сделанная забежавшим гением на стене: «Запомни истину одну: коль в клуб идешь – бери жену. Не подражай буржую: свою, а не чужую!» К тому времени я уже молодой генерал, а не полковник, как несчастный Лоуренс Аравийский, на шитый золотом мундир, увешанный орденами за подвиги в битвах с английскими консерваторами, наброшено кожаное пальто (кажется, так любил ходить Кальтенбруннер из гестапо), вид мой суров, но приятен. Друзья-литераторы, знавшие меня как задрипанного дипломата из МИДа, протиравшего кресла в посольствах, бросаются навстречу, помогают снять пальто. О боже! Сверкнули эполеты, кто-то разглядел лампасы, загремели ордена, все поражены, объятия, поцелуи («Миша, это ты?!»), все сияют и торжественно ведут меня в зал, там в шоке уже официантки, особенно одна, как-то упорно не принимавшая у меня заказ на дефицитных речных раков…
Но работа шла туго, поиск консерваторов напоминал ловлю бабочек неводом, коварные тори по странной причине не желали идти на контакт и тем более служить КГБ, видимо, они не представляли, какие горы фунтов стерлингов свалились бы на них, пожелай они войти в тайный комплот со мною[24]. Я пытался глубже проникнуть в тайны английского характера, но все больше запутывался. Стереотипы разрушались на глазах: рантье, банкиры и трутни оказывались добрыми и симпатичными людьми, а выходцы из трудовых масс, профсоюзники и шахтеры слишком часто были выжигами и амбициозными дураками, а совсем не прогрессивным человечеством. Я подружился с лордом, который совсем не походил на колониального людоеда в пробковом шлеме, избивавшего стеком несчастных китайских кули или индийских сипаев, и носил он не смокинг, а пуловер с продранными, но аккуратно зашитыми локтями, жил, подобно мне, в полуподвале (это успокаивало), интересовался книгами и театром, любую политику считал подлой и лживой, а ядерное состязание приравнивал к самоубийству. Дико все это было слышать от представителя правящего класса, сначала я даже подозревал, что им манипулирует английская контрразведка, дабы взять меня на крючок…
Привыкнув к бесцеремонности московской милиции, я замирал перед «бобби», когда случалось нарушать правила левостороннего движения (по правой стороне я, правда, ездил лишь по праздникам), и первое время заискивающе заглядывал им в глаза, даже не врезавшись в столб газового фонаря и не сбив маму с коляской. До сих пор в глазах стоит до безумия вежливый полисмен, остановивший меня ночью и молвивший: «Извините, сэр, но как бы вы отнеслись к идее включить фары?» (отметим конъюктив).