Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Белая тень. Жестокое милосердие - Юрий Михайлович Мушкетик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ирина, ты завтра свободна? Хоролы приглашают нас в лес.

Он видел, как вздрогнула она, повернулась к нему от плиты — готовила обед на завтра, — мгновение смотрела на него слегка насмешливым взглядом, потом сказала:

— Какая конкретно половина семьи Хоролов приглашала тебя?

— И тебя, и меня. Ты же знаешь, они приглашали много раз. И я всегда отказывался. — Он смотрел в сторону, а подумав, что этим вызывает подозрение, поспешил поднять глаза. — Поедем за сон-травой?

— За сон-травой? А разве ты еще не спал с ней?

Такой грубости от Ирины он не ждал. Еще вчера она, зная о тенях, сгустившихся над ним, — он не сказал ей до конца о подозрении врачей, но не смог удержаться, сказал все же достаточно, чтобы жена забеспокоилась, — думала: пропади все пропадом, если все кончится благополучно, буду прощать все его большие и малые грехи, а сегодня, когда все сложилось счастливо, а ей за эти недели пришлось пережить немало, да еще это неожиданное предложение… — она вспыхнула гневом.

— Как тебе не стыдно — учительница, — едва сдерживался Марченко.

— А тебе не стыдно? — кипела она.

— Какая глупость, — выжал он с полунастоящим, полуделанным сарказмом. — Я уже сто раз отказывался. Мне просто неудобно…

— Смотрите — ему неудобно! Ты только о своих неудобствах и думаешь. Ты никогда не подумал обо мне. И о семье тоже.

— А для кого же я работаю? Для кого это все?..

— Для себя. И только для себя. Даешь отступного, чтобы не мешали. А чуть что — спешишь выказывать свои щедроты и свое благочестие…

— Я никогда не выказывал… — Он оскорбился, а еще больше удивился. Так как в самом деле в мыслях подобное не держал. Нет, не как укор, а как маленькое самолюбование, самопохвальбу, даже радость от того, что отдает себя семье. А кажется, никогда не выказывал. И теперь Иринины слова, эта ее правда или, скорее, полуправда, больно резанули по сердцу.

Кто знает, что бы еще они друг другу наговорили, если бы в это мгновение в коридоре не зазвонил звонок. Дмитрий Иванович пошел открывать.

Это был Михаил. Михаил Визир, давнишний товарищ Дмитрия, он приходил почти ежедневно и, конечно, без предупреждений. Михаил внес с собой запах весеннего вечера, свежести, оптимизма и беззаботности.

— Ты что, не смотришь матч? — удивился он. — Можно сказать — битва сезона. Выиграют наши — заберут два очка у основного соперника. Или тебя Ирина к плите приставила? Ирина, юношеский привет. Ты отпускаешь мужа? У вас что, борщ не удался? Еще сварите…

— Каша, — сказал Марченко.

— Гречневая, — дополнила Ирина.

— Каша? Ну, это сложнее… Мы со своей только начнем варить, сразу и поругаемся. Сколько уже тех горшков разбито о мою голову.

Михаил привирал. Он сновал дома, как челнок в станке. Умел все достать, всюду договориться, — может, из-за этого, из маленькой зависти, Ирина Михайловна немножко его недолюбливала, но и она не могла устоять перед потоком лести, похвал, острот, деловых советов, которыми осыпал ее Михаил.

Однако сегодня на его беззаботную болтовню (на самом деле он в одно мгновение почувствовал серьезность ссоры, невидимый пыл которой еще висел в воздухе) Ирина Михайловна лишь крепче сжала губы и ниже склонилась над кухонным столом.

— Я только что пришел… — заспешил Дмитрий Иванович. — Совсем забыл про матч. Пойдем… А потом, Ира, я тебе помогу. — Он заискивал перед женой, так как знал, что она способна и при госте выкинуть какой-нибудь фортель. Зная его застенчивость, она чаще всего при гостях и вытворяла всевозможные фортели.

Однако сейчас Ирина Михайловна смолчала.

Положив руку на плечо Михаилу, Дмитрий Иванович довел его до дверей гостиной и внезапно остановился. В мгновение ока в уме его пронеслись три прошедшие недели, и за ними встало нечто большее: куда и на что мы тратим жизнь, — и что-то жгучее прошло красной змейкой в сознании. Ему стало жаль жену, совестно перед ней.

— Включай, — подтолкнул он Михаила. — Я сейчас.

Он вернулся на кухню, прикоснулся к оголенной до локтя руке Ирины:

— Ира… Вот ей-богу, мне не хочется ехать. Так вышло. Бывает… Какая-то чепуха…

В его голосе звучала такая искренность, такое желание помириться, что его нельзя было не почувствовать. И уже не было ни заискивания, ни лести, ни лукавства.

— Я завтра работаю, — сказала она хоть и не уступчиво, но примирительно.

— У тебя ведь в субботу нет занятий.

— Веду ребят в музей. После четвертого урока.

— Ну, тогда и я не поеду.

— Езжай. Хороших сновидений… — Но сказано это было без злости, с легкой насмешкой.

Дмитрий Иванович вздохнул и пошел в комнату. Там Маринка уже расставляла шахматы. Дмитрий Иванович недавно научил ее премудростям этой игры, и теперь она приставала с шахматами ко всем.

— Ходи, — дернула она Визира за рукав пиджака.

Она обращалась к нему на «ты», называла Михаилом, так, как привыкла сызмальства, когда только научилась говорить, и теперь Марченки не могли переключить ее на вежливое «вы», тем паче что Михаилу, двое детей которого были почти взрослые, это нравилось, и он просил Маринку не обращать внимания на наставления родителей.

— Не можешь выиграть у отца, хочешь отыграться на дочке, — поддел Визира Марченко.

Дмитрий Иванович действительно начисто переигрывал товарища, даже придумал остроту: у него, мол, в жизни есть цель — выиграть у приятеля партию в шахматы. И во всем остальном — в рыбной ловле, информированности, на крутых стежках науки — шел впереди, что всегда подчеркивал сам Визир. Они подружились в трудное для Михаила время: у него не клеилось что-то с диссертацией — еще с кандидатской диссертацией, а сейчас Михаил уже доктор. С диссертации все и началось. Михаил выпивал. Даже не выпивал, а пил. Он был безудержный, не умел, а может, и не хотел наложить на душу шенкеля. Пускался во все тяжкие, и его носило в хмельном чаду иногда по нескольку дней. Сойдясь с ним волею случая, Дмитрий Иванович уловил в Михаиле за алкогольной расшатанностью естественную пытливость, умение правильно, одним взглядом пронзить житейскую толщу и разом оценить то, чего другой не оценит никогда, сарказм, ироничность, остроумие, хотя уже и приглаженные неуверенностью, льстивостью и хитростью алкоголика.

Познакомился Дмитрий Иванович с ним на заседании, где Визир выступал с содокладом, выступал неудачно. Марченко сам когда-то работал с алкалоидами, с которыми не мог справиться в своей диссертации Визир. Что-то тогда Дмитрий Иванович ему подсказал, а может, и не подсказывал, Михаил Игнатьевич ухватился за какую-то ниточку во время разговора, стал ее тянуть, вытягивать. На следующий день он несмело позвонил Марченко. Потом Дмитрий Иванович несколько раз приглашал Визира к себе, стал подталкивать в работе, тянул, поддевал, не подпускал к рюмке. Михаил загорелся, начал перекраивать диссертацию. Дмитрий Иванович не давал ему послабления. Звонил на работу, домой. Разговаривал без уверток, по-товарищески строго, а то и беспощадно:

— Ну что, слабак? Не хочется сидеть?

— Да вот…

— Никаких «вот». Сиди.

— …Сегодня защищается коллега…

— На банкет приглашал? Ты уже свою норму выпил. Потеряешь кончик — не найдешь. Это не просто.

Он подобрал ему оппонентов и сам выступил на защите. Вместе тем летом пошли в отпуск, поселились с семьями в селе на Десне. С тех пор Михаил стал приходить к ним каждый день. Они никогда не уставали друг от друга, нить их бесед не имела конца. Они как бы прошли вдвоем, и совсем по-новому, те дороги, которые исходили порознь, и дороги многих близких людей. Дмитрий Иванович, найдя благодарного слушателя, найдя то, по чему тосковал столько лет, и сам раскрылся, а в чем-то даже словно бы заново родился, пересматривал, перевеивал то, что столько лет накапливал в тиши кабинета.

— Откуда ты все это знаешь? — часто спрашивал Визир. В последние годы он по-настоящему изучал только цены на этикетках бутылок и не имел даже приблизительного представления о ценах на книги.

Теперь на книги накинулся с жадностью. По прошествии какого-то времени они уже шагали нога в ногу. Михаил даже чуть-чуть вырвался вперед. Дмитрий Иванович это замечал и не замечал. Да и какое это имело значение. Он любил в Михаиле все — его неуравновешенность, непоследовательность, даже ловкость, так как тот не скрывал ее и сам иронизировал: «Забежал в президиум академии, комплимент одному метру, комплимент другому, третьему не успел — тот ушел, а я к тебе». Михаил мог странным образом распалиться и тогда говорил то, что не выгодно ему, и это не было ложью, в такие минуты он верил в то, что говорил, или почти верил. Дмитрий Иванович ценил в Михаиле Игнатьевиче тонкость натуры, умение перевоплотиться, войти своим настроением в настроение товарища, да так, что это словно было его собственное настроение.

Но ошибались те, кто думал, что от этой дружбы брал только Визир. Сам Дмитрий Иванович, — он, конечно, об этом не думал, — получал от нее тоже немало. Она наполняла его какой-то новой, неведомой ему ранее силой, Михаил нужен был ему для выражения себя, своей натуры, он как бы выверял себя на нем. Марченко теперь имел возможность выговориться, взвесить свои мысли, узнать, стоят они чего-либо или это очередной самообман. Он только еще начинал рассуждать, Михаил даже не успевал ему ничего сказать, а уже что-то от него перешло в Марченко, и он сам ощущал фальшь, хрупкость, немотивированность того, что еще вчера казалось открытием. А потом тактично намекал на это и Визир.

Со временем суждения по поводу Марченковых мыслей Михаил Игнатьевич высказывал все категоричнее и бескомпромисснее. Наверное, это вытекало из того, что все последние годы Визир провел в безустанной работе, но и из того, что утвердился крепко в жизни. Он теперь тоже доктор наук, заведующий лабораторией в своем институте, — человек авторитетный, к чьему мнению внимательно прислушиваются коллеги.

Сейчас этот авторитетный человек начал игру лишь с двумя слонами и конем, позорно проигрывал восьмилетнему противнику, раскраснелся, взъерошил волосы и наконец поднял обе руки:

— Сдаюсь на милость победителя!

Маринке этого показалось мало, и она закричала:

— На колени. Чтобы не хвастался, чтобы знал, как похваляться.

— Ах ты ж беда! Такие теперь беспощадные победители. — И бросился на Маринку.

Они яростно боролись, щекотали друг друга. Маринка визжала так, что из кухни прибежала испуганная Ирина Михайловна. Михаил расшалился, как мальчишка. Он умел отдаваться игре без остатка, растворяться настроением в настроении; несмотря на полных пятьдесят лет, в его натуре было что-то беззаботное, мальчишечье. Да и не только в натуре. Он даже фигурой походил на мальчишку — легкий, как майский жук, тонкий, юркий… Мальчишка с лицом взрослого умного человека — хитрыми голубыми глазами, морщинами в межбровье, с непослушной, без единого седого волоска шевелюрой.

— Сейчас, Маринка, мы добьем этого хвастуна и пижона до конца, — расставил на доске фигуры Дмитрий Иванович.

Они играли невнимательно, потому что одновременно смотрели матч, подходивший к концу при нулевом счете. У футболистов киевского «Динамо» игра сегодня не клеилась, нападающие «Арарата» все время крутились с мячом возле их штрафной площадки, раз за разом били по воротам.

— Назревает гол, — уже в который раз говорил футбольный комментатор.

— Типун тебе на язык, — бросил Михаил, одним глазом косясь на футбольное поле, а другим — на шахматное.

Они проиграли почти одновременно — киевское «Динамо» и Михаил. Визир перемешал фигуры, потом сгреб их и снова стал лихорадочно расставлять. Тут вошла Ирина Михайловна — пора было укладывать Маринку спать, — они взяли шахматы и перешли в кабинет.

Но больше не играли.

— Что у вас случилось? — удобно подогнув под себя левую ногу, умащиваясь на кушетке, спросил Михаил. — Почему Ирина надутая? Застала тебя в гречке?[6]

— Как ты догадался? — удивился Дмитрий Иванович. — Почти.

И рассказал Визиру о сегодняшнем дне, о Светлане, о подозрениях жены. Они давно открывались друг другу во всем — в добром и злом, хорошем и дурном; в дурном, может, не совсем до конца — в прежних неудачах, в знакомствах с женщинами или даже в помыслах о них Михаил, как чувствовал Дмитрий Иванович, мог бы раскрыться до дна, но здесь он натыкался на сопротивление Марченко. О, они понимали: если бы обошли в разговорах женщин, не смогли включить эту приятную тему в свое общение — обокрали бы себя наполовину. Отсюда почти нескончаемая цепь шуток, двусмысленных намеков, любопытнейших воспоминаний. Преимущественно Михаила. Он и сейчас не пропускал ни одной женщины, чтобы не поухаживать. Он льстил им безмерно и остроумно, красиво, он знал, что на такое женщины никогда не сердятся. Эта лесть уже стала у него привычкой, срывалась с языка даже и тогда, когда он был далек от каких-либо намерений. Женщин в его жизни было много, он легко сходился с ними, легко и расходился, не оставляя даже рубчика ни в их сердцах, ни в своем. Дмитрий Иванович же стеснялся признаться, что почти не имел всего этого, что только дважды в жизни сходился с женщинами, и поэтому привирал, выдумывал, дорисовывал то, что только начиналось и обрывалось. Нет, у него тоже бурлила в жилах кровь и всполошенно екало от случайно пойманного в трамвае взгляда красивой женщины сердце. Он долго, очень долго чего-то ждал — какой-то встречи, какого-то безумства, ждал и боялся. Но так и не дождался. А просто, как теперь говорят, «из спортивного интереса» броситься на ту дорожку не мог. И не только потому, чтобы не нарушить супружеской верности: он знал, что Ирина может ему изменить (один раз поймал ее на пути к измене), а может, и изменила когда-нибудь, — его сдерживало и остерегало иное. Он боялся за свою репутацию — тех разговоров за спиной, «проработок» на собраниях, — боялся скандалов дома, боялся себя самого… Из тех двух связей, в которые, можно сказать, его втянули в молодости капризы судьбы, втянули и сам не знает как, он убедился, что это ему обходится не просто, что с женщинами он не может легко разлучаться, не то ему жаль их, не то он сам себе кажется подленьким, — казнился, нервничал, мучился. И тогда начинал думать, а стоят ли те капли наслаждения, тоже в большинстве своем присоленные мукой, этого раскаяния, самоанализа, жгучих самоупреков. Да и к тому же убедился, что таких, как он, женщины не очень любят. Таких, которые только и знают, что занимаются самоанализом. Он мучился сам, и его муки, самоистязания помимо его воли передавались другой стороне, пробуждали совесть там, где она давно заснула, и соответственно вызывали досаду, даже злость. В глазах женщин легкомысленных такие мужчины вообще ничего не стоят. Он помнит, как его рассмешили и немного опечалили переданные ему слова, сказанные одной его дальней знакомой своей приятельнице, когда та задумала пригласить его в гости: «Фи, тот порядочный… Зачем он». Теперь он, конечно, не мог чего-то ждать, на что-то надеяться. Он понимал, что теряет былую неугомонность, остроту чувств, теряет радость бытия вообще. Людская суетность тревожила его все меньше и меньше. Желания рождались уже более слабыми, а основное — он знал, что будет впереди. Знал хорошо. Конечно, не в деталях, да и что изменится, если изменятся детали. Да, когда-то его жизнь была долгим ожиданием — чего-то большого, и прежде всего — любви. Теперь же она — размеренность, однообразие, равнодушие. Он все больше и больше убеждался, что настоящая жизнь и есть ожидание. Желание выпить стакан чистой воды сильнее, чем само утоление жажды. Он вспоминал и удивлялся: когда-то он был никем и чувствовал полноту жизни, а сейчас — член-корреспондент, известный ученый, знающий о мире столько, сколько не знают несколько десятков юношей, вместе взятых, а ощущает пустоту, почти ненужность себя. Эти слова — академик, член-корр — очаровывали других; на свете вообще есть люди, очарованные словами, слова для них как бы зов оркестра, — для него же высокая ступенька, на которую он встал, — это нескончаемые мысли, радикулит, головные боли, постоянная неудовлетворенность. Иногда он думал еще беспощаднее — ну, случись: я всемирно известный, почетный член зарубежных академий — почести, слава — ну и что? Разве счастливы те всемирно известные? Нескольких он знал лично. Некоторым даже на тех ступеньках было колко — одному не хватало самой высокой премии, другому казалось, что его менее талантливый коллега сидит ступенькой выше и почестей ему выпало больше. Пожалуй, он и сам был чуточку таким. Счастье — это совсем не то, это — искры по телу, ощущение легкости, беспредельности, это беспричинно веселое настроение, радость, это ожидание, страстное ожидание чего-то, и прежде всего близкой долгожданной любви.

Конечно, его мысль шла в таком направлении не всегда, а только в минуты самосозерцания, оглядки назад. Ибо разве же он не жил надеждами — найти, открыть; разве он не находил радости в работе — в энергии своих помощников, искренней преданности ему, а значит, и делу аспирантов и молодых научных сотрудников и, наконец, всей лаборатории? Не находил утешения и радости в своих детях? В книгах, музыке?

Да, это тоже было счастье. Правда, несколько иное — тихое, спокойное.

В том же, о чем только что рассказывал Михаилу, по логике должна лежать хоть частица, хоть искра того марева, которое по-настоящему согревает человеческое сердце, которого столько ждал и уже разуверился дождаться. Может, это был уже и не тлеющий уголек, а светлячок или даже обломок трухлявого пня, что обманно светится в ночной темноте. Этого до конца отгадать он не мог. Однако ж грело оно его хоть немного несколько лет назад!..

— Глупый ты, Дмитрий, как километровый столб! — нагнувшись к нему, заговорщически шептал Михаил. — Ну и что из того, что вместе работаете? Ну и что, что из одной лаборатории? Если она сама липнет…

Марченко все сводил к общей работе в лаборатории, некоторой, пожалуй, неловкости от этого.

— Просто смешно. Ты ведешь себя как вахлак, — продолжал Михаил. — Она еще подумает, что ты боишься.

«Я все же поеду, — почти не слушая его, думал Дмитрий Иванович. — Но только в том случае, если она будет с мужем. Любопытно, догадывается ли о чем-нибудь Степан Степанович? Да и в самом деле, что это я так все усложняю? Ничего в этом нет. Прогуляюсь, отдохну. Когда еще вырвусь…»

Он немного завидовал Михаилу. Той легкости, беззаботности, с которыми тот еще и до сих пор ходил по таинственным, скрытым от людского глаза тропкам. Дмитрий Иванович уже убедился, что, как бы ему этого ни хотелось, не сможет он ходить так, потому что строй его души совсем иной. Однако он не хотел, чтобы Михаил знал об этом. И потому начал в слегка легкомысленном тоне рассказывать, как однажды ездил со Светланой за город, как испортилась машина и они ночевали вдвоем в лесу, как натолкнулся на них лесник, и они испугали его светом фар. Все это он вычитал в каком-то польском романе, но рассказывал так увлекательно, с такими подробностями, что порой даже самому казалось: это и в самом деле было с ним.

Глава четвертая

Старая, еще первого выпуска, «Волга» с потускневшим оленем на капоте, с бамперами-клыками, уже несколько раз перекрашенная, шла по Черниговскому шоссе. Ее обгоняли «Жигули», и «Москвичи», и новые «Волги». Дмитрий Иванович вспомнил, как давно, лет, пожалуй, пятнадцать назад, Хоролы тоже вывозили его «на природу», тогда их «Волга» первенствовала на трассе, обгоняла все другие машины. Так оно, пожалуй, и ведется в жизни — философия примитивная, но справедливая. Он сидел на переднем сиденье, смотрел на луга, закипавшие первой зеленью, на кусты, которые словно бы срывались с мест и бросались наперерез, а потом сразу, будто обескураженные чем-то, останавливались, отставали. Сзади него дремал в углу Степан Степанович, длиннолицый мужчина с маленькими, загнанными вглубь глазами. Дмитрий Иванович несколько раз пытался его разговорить, но тщетно, разговор угасал на второй же фразе. Да и вообще Степан Степанович был неразговорчив, рассказывал только о том, — и то если его удавалось расшевелить, — как и где жил: сытно или не сытно, хорошо или не хорошо. Вся его жизнь замыкалась в тех воспоминаниях. Раньше он имел какое-то отношение к искусству, работал в филармонии; кем — Марченко не знал, кажется администратором, — а потом перешел в сеть кинопроката и теперь директорствовал в каком-то кинотеатре на Куреневке. Как он жил сейчас — хорошо или не хорошо, — не высказывал. Наверное, хорошо: жена — кандидат наук, он получал хоть и меньше ее, но тоже не куцую зарплату, а это «хорошо» имело в его представлении только одно определение: импортная мебель, французские костюмы, армянский коньяк. А может, и не совсем «хорошо» — «Волга» старая, а на новую, как он сказал, пока что надежды нет. Машину вела Светлана Кузьминична. Руль держала уверенно, дистанции придерживалась четко. Специалисты говорят: водители-женщины лучше водителей-мужчин. К тому же Светлана Кузьминична удивительно спокойна, уравновешенна. Даже несколько медлительна, ленива в движениях. А может, чуть вялая. У нее мягкие, округлые черты лица, расслабленная походка, неторопливая речь. Она броско, но не совсем со вкусом одевается, любит все яркое, хотя оно и не идет к ее мягкости, к светло-каштановым, уже знавшим химию волосам, носит массивное золото и неуместные, похожие на сомбреро шляпы. Сотрудники называют ее шахиней. Но при всем этом она трудолюбива, умеет работать сама и требовать от других. Ее рабочее место, ее колбы так и сияют чистотой, она не будет ждать, пока придет на работу заболевшая уборщица, а возьмет тряпку и сама вымоет полы, не раз можно было увидеть, как она идет из соседнего корпуса через дорогу в широкой пестрой юбке, причудливой шляпке с приколотой сбоку розой, в ультрамодных туфлях и с ультрамодной сумочкой в одной руке, а в другой несет ведро, из которого выглядывают веник и совок для мусора.

А еще в ней есть какая-то твердость, затаенность, которые никогда не прорывались наружу и о которых, впрочем, все догадываются и которых боятся.

Дмитрий Иванович смотрел на ласточек, сидящих на проводах, на встречные машины — наслаждался ездой. Он не любил ездить часто — вот так, раз в полтора-два месяца, — это приятно, а ежедневно, даже еженедельно — о таком и думать не хотелось, и сам не покупал машину, видимо, поэтому же. Он на всю жизнь наездился в войну. Его взяли на нее шофером, и всю войну — от сорок первого до сорок пятого — он прокрутил баранку. Призвали рядовым, демобилизовался старшим лейтенантом, командиром автороты. Дороги, дороги и дороги, не похожие одна на другую и однообразные до отупения, война кружила его по ним, как речка перышко по волнам. Дороги, усталость и мучительное, почти неодолимое желание выспаться оставались в его памяти с войны. Помнилось, как порой, особенно под утро, это желание сна становилось почти непреодолимым, казалось — только бы упасть, провалиться в сладостную тьму. Второе ощущение, не оставлявшее его долго после войны, — ощущение пропасти. Фары затемнены жестяными кругами, в которых прорезаны узенькие щелочки, закрашенные синей краской; ночью ездили почти вслепую и не раз попадали в кюветы и рвы. Помнит, как, будучи уже студентом, задремав в аудитории, просыпался от внутреннего толчка и лихорадочно нажимал на педаль — поперечину парты. Он много раз попадал под бомбежку, дважды горел — один раз в кабине машины, другой — заваленным мешочками с порохом из развороченного бомбой кузова — и сейчас знал, что те дороги закалили его, влили в него твердость и силу, на них он до конца осознал, что такое Родина и вера в человека. Он также знал, и это чувство было искренним и сильным, что, если бы ему снова пришлось встать против врага, он бы не пошатнулся. Тогда, в войну, его патриотизм был, как он думал сейчас, стихийнее, интуитивнее, теперь же это чувство вытекало из всего того, что он увидел, что понял на длинных жизненных путях.

«Волгу» тряхнуло, и Марченко пробудился от дум. Машина свернула влево, на полевую дорогу, потом снова налево, под шатер леса. Потом свернула еще раз на дорогу, какую мог различить лишь опытный глаз, — видимо, Хоролы отдыхали тут частенько. Она остановилась в густом подлеске на меже соснового бора и смешанного леса. Именно такого леса, который больше всего любил Дмитрий Иванович, не густого, а разреженного, с полями, с дубами-исполинами. И он даже не подождал, пока Хоролы устроят машину, — они ее разворачивали, подавали задом в кусты, затем подняли капот и ковырялись в моторе, — он вышел из машины и зашагал к дубам. Ему хотелось тишины, он шел и ощущал, как она звенит в нем, наполняет его бодростью, какою-то первозданной свежестью, силой, той, что только раскинь руки — и заиграют мускулы, и грудь вздохнет во всю мощь.

Впереди сверкнуло озерцо — Дмитрий Иванович пошел быстрее. Оно лежало в крутых берегах и было тихое, почти нетронутое. Он любил такие озерца, спрятавшиеся от цивилизации, не замусоренные, не изнасилованные транзисторами. На противоположном, поросшем высокими дубами и густым кустарником берегу еще лежал туманец, он стлался полосами, исчезал в зеленых витражах камышей, словно чьи-то невидимые руки сматывали и прятали те белые рулоны. Вода теплая и прозрачная, казалось — набери ее в пригоршни и смоешь с лица задумчивость, усталость и грусть с души. Осока, лозы молодые, радостные — вот так все это жило, когда на него еще никто не смотрел и не бродил здесь. Дмитрию Ивановичу казалось, что он шел сюда не случайно, что это озерцо ждало его. Он подумал, что где-то уже его видел, во сне или на картине. Но нет, на картине таких озер не бывает. Там они вечно неизменны, то совсем иная плоскость, которая никогда не может быть совмещена с этой вот живой сутью, она — только старания вызвать в воображении эту живую суть.

Пискнула камышовка, залопотали листья кувшинок — почти под самыми ногами у Дмитрия Ивановича пробежала водяная курочка. Марченко осматривался. Он догадывался, что очарование это создается воображением, но ему было хорошо слушать тишину, глядеть в чистую воду и только краешком сознания воспринимать, что где-то там — шум, и грохот, и радио. Дмитрий Иванович пошел берегом озера. Оно было длинное, выгибалось, будто лук, и вывело его на опушку.

Тут дубы еще более раскидистые, еще более могучие. Между ними березы в нежно-зеленой пене, по ним волнами ходил ветер, свежий молодой ветер, что в наше время уже само по себе роскошь, — по ним и по молодой траве, которая летела вместе с ним волнами вдаль, до темно-зеленой кромки — берега Десны. На самом краю леса, на холме, рос дуб-исполин, обхвата в четыре, еще не дряхлый, крепкий, раскинувшийся кроной во все стороны — целая зеленая держава.

И он уже пробудился, жил весной, роскошествовал в ней, упивался ею, потянулся нежными, еще как бы ненастоящими листочками к солнцу. Оно катилось в голубом небе по-весеннему мягкое, теплое, доброе и ласковое. Под самым солнцем носились две пустельги. Они купались в его лучах, шугали дико, неистово, наполнив воздух сильным клекотом. Сердца им рвала сила, сила и восторг, в этот миг, пожалуй, они могли пронзить мир насквозь. Две малюсенькие сумочки мышц, наполненные кровью, они были необычайно сильны. Их наполнило той силой солнце, они набрались силы у него. В безудержности их лёта, напряжении мышц, клекоте крови и таилась вечная суть бытия, — так понимал и чувствовал в это мгновение Дмитрий Иванович.

И вдруг он ощутил изнутри какой-то толчок, его самого наполнило ощущение силы, неудержимости, почти лёта, он раскинул руки и засмеялся. Его охватила беспричинная радость, та радость, с какою выбегает на порог в кипение дня ребенок. Ослепленный солнцем, он раскрывает ручонки, тянется к нему, стараясь вобрать его в себя как можно больше. Но мысль Дмитрия Ивановича работала, даже черкнула острым краешком по прошедшим трем черным неделям, — наверное, и она была порождением этого безумства, простора и солнца. Да, солнца. Это он подумал прежде всего. Подумал как ученый. И может, впервые за всю свою жизнь по-настоящему ощутил себя им. Вот тут, на опушке леса, овеянный тугим и душистым ветром, освещенный солнечными лучами. Он смотрел на солнце. Ощущал свою причастность к нему.

«Ты мертвое, — сказал мысленно и почувствовал, как где-то под сердцем прошло что-то искрящееся, точно электрический разряд. Ведь — говорил с солнцем: и это походило если не на единоборство с солнцем, то на безумие. — Я выше тебя (и сразу же — предостерегающе: а могу ли, а имею ли право так думать?). Но ты источник жизни, всего сущего — зверя, травы, ветра… и меня вместе с ними. Вместе, но и не вместе… Ты величайшая мировая сущность. Еще совсем недоступная мне. Моя маленькая сущность входит в твою, как… Нет, того, как она входит, мне познать не суждено. Как и всей необъятной сущности. А что бы изменилось, если бы я ее познал? — спросил он себя. — Для меня? Эта маленькая сущность наполнилась бы чем-то новым, исключительно важным? И опять же — важным для кого? Ведь моя сущность не в том, чтобы идти сквозь все, не замечая, лететь, не думая о полете. Гигантской сущностью это заложено в другой — во мне — докапываться, искать, раскрывать. Ее и себя — всё. И потому мы и подвластны ей, но мы и вырвались из нее. Мы уже не только тлен, слепой результат твоей работы».

На мгновение ему припомнилась цветная диаграмма из одной популярной брошюры. На ней были нарисованы лес, резвый, с развевающейся на ветру гривой конь, стайка трепетных рыбок, человек на опушке леса — все это охватывала толстая черная линия, которая спадала острием вниз. На конце острия чернела надпись: «В гумус». Научно справедливая, эта схема ударила его тупостью, отчужденностью от жизни, от человеческих чувств. А сейчас он сам стоял на опушке леса и смеялся над ней. Смеялся как человек, который напился ветра, солнца, смеялся как ученый. Как ученый, он понимал, и понимал всеохватывающе, диалектически, что от пробирок, его электронного микроскопа в какой-то мере зависит мир. Весь этот мир. Луга, лес, люди. Что он сам не только гумус, глина, но и демиург. Нет, он так не подумал. Это было как бы в подсознании. Но это ощущение шло и из того, чему он посвятил почти половину своей жизни. Из фотосинтеза, которому суждено продлить и этот луг, и тот прекрасный, обновленный город, что едва виднеется на горизонте, самих людей, благоустраивать мир дальше, вести по нему человека. Он поедет отсюда в город, в шум, а лес будет стоять, и он, Дмитрий Иванович, будет работать, чтобы лес стоял, чтобы потом, через много лет, кто-то другой пришел сюда, и стоял так, и продолжил дальше лес, город, себя и эту великую жизнь в великой стране. Так Дмитрий Иванович еще никогда не думал. И еще никогда не чувствовал себя ученым в такой степени, как сегодня. Все как бы соединилось в одной точке — недавняя угроза жизни и возрождение после нее, работа и эта поездка в весну. Он с удивлением, по-настоящему глубоко ощутил свою причастность к ней, к жизни, к солнцу, — да, к солнцу, одну из величайших тайн которого он пытался разгадать. Без насмешки и иронии думал о себе как об ученом, даже преисполнился самоуважения, самозначимости. Знал, что хлопочет не о мизерии, не тратит попусту жизнь, стоит на перекрестке мировых дорог, а не где-нибудь в тупике. И черт побери — как же будет обидно, если вдруг окажется, что простоял напрасно, что солнечные кони мчались мимо него, а он не смог узнать своего, взнуздать и вскочить на него. Что кто-то другой перехватит коня и помчится на нем. Нет, он будет ловить, сколько хватит сил. И в конце концов поймает.

Медленно пошел назад. Он нес что-то в себе — большое, радостное, тревожное. Березы, кусты орешника, трава — они тоже словно полны были этой радостью. На освещенных солнцем бугорках росли трехцветные — синие, желтые, белые — цветы, маленькие, хрупкие, нежные. Он собирал их в букетик, любовался их хрупкостью. Он подумал, что прежде никогда не видел этих цветов. А может, и видел, да не примечал. Иной раз, подумалось ему, мы очень поздно научаемся ценить красоту. Смолоду влечет нас и возбуждает наше воображение все грандиозное — большие реки, большие деревья, пышные соцветия, а потом мы начинаем замечать маленькие цветочки, травинки и листики, находить красоту там, где когда-то и не подозревали ее найти.

С букетиком нежных цветов Марченко вернулся к машине. Он едва разглядел ее. «Волга» стояла среди густого подлеска, окруженная со всех сторон кустами орешника и молодым березняком. Он подошел ближе, поискал глазами Хоролов. Степана Степановича не было видно, а Светлана Кузьминична сидела на коврике с левой стороны машины. Это было очень уютное гнездышко, устроенное между машиной и густым кустом орешника, бросившим свои ветви на блестящую крышу «Волги». Кроме коврика там еще лежало покрывало или плед и алели маленькие вышитые подушечки. Сбоку на голубой клееночке стояла нераскупоренная бутылка коньяка, две рюмки, какие-то пакеты — видно, закуски.

Две рюмки (они мелькнули перед глазами и потерялись), — значит, один из Хоролов будет вести машину и не будет пить.

— А где Степан Степанович? — спросил Марченко, все еще не решаясь отдать букетик Светлане Кузьминичне.

— Да он у меня знаете какой? Схватил спиннинг и подался к Десне. Так и пойдет берегом аж до самой Воскресенки.

Голос Светланы Кузьминичны был неискренний, в нем дрожала наигранная беззаботность и веселость. И тут он увидел ее улыбку. Такую красноречивую, такую многозначительную, хотя в то же время и нерешительную, испуганную, что прочитать ее смог бы и несусветный дурень. Прежде всего он воспринял ее как опасность. Неясную, нечеткую, но опасность. Наверное, это просигналила сама природа, ее чутье, ее инстинкт. Ее нерв. А дальше сразу вспыхнуло в голове — ясно, реально, оголенно до ужаса, до отвращения, до невероятности. И ничего больше — ни единой тени, ни единого облачка того миража, который еще так недавно висел между ними и волновал его. Ползущая реальность, практицизм, омерзительный торг. Конечно же все только так. Исследователь, ученый из Светланы плохонький, почти никакой. Это он сделал ей кандидатскую диссертацию. Да, он дарил мысли, он разрабатывал проблемы многим молодым научным сотрудникам. Из чувства долга. Из щедрости, просто ощущая избыток сил. А ей же, конечно, еще и из симпатии, из всего того, что незримо возникло между ними в самом начале их знакомства. Он ей подсказывал, проверял, правил, подсчитывал, а некоторые главы написал сам. Теперь Светлана собирала материалы для докторской диссертации.

Она понимала, докторская — это не кандидатская, да и Дмитрию Ивановичу уже не сорок, а пятьдесят два. В сорок он мог еще отдавать свои силы за мираж, за блеск глаз, за подавленный вздох. Теперь же… этого мало. Мало… Несмотря на всю его щедрость и хорошее отношение к ней. Докторская диссертация — это огромность, это даже им, Дмитрием Ивановичем, отрезанные от своей жизни полтора или два года. Если бы он раньше переступил через те свои страхи… В том случае он не смог бы теперь отказать, был бы вынужден пожертвовать ей эти полтора, а то и два года. Самый большой, как ей казалось, из тех страхов был страх перед всяческими подозрениями, разговорами, а прежде всего боязнь ее мужа, Степана Степановича. Нынче Марченко должен был понять, что этого препятствия нет.

Это было невероятно. Дмитрию Ивановичу показалось, что у него что-то треснет сейчас в голове, что он упадет и забьется в судорогах. Но, видимо, то, выработанное в течение жизни, оказалось сильнее стихийного всплеска гнева и отчаянья. Дмитрий Иванович ничего не сделал, он только спросил:

— Куда… пошел… он? В какую сторону?

У него был такой вид, что Светлана испугалась по-настоящему. Страх исказил ее лицо, ее глаза кричали. Она еле смогла показать направление рукой…

Но в тот самый миг Дмитрий Иванович почувствовал, как ослабли туго натянутые вожжи. Он увидел словно бы со стороны и себя, и Светлану, и рюмки. Еле сдержался, чтобы не рассмеяться.

— Не люблю пить один, — сказал почти весело. — Мы разопьем втроем. Пол-литра на троих — это же норма.

Но Светлана Кузьминична переключить разговор в шутливое русло не смогла, она как бы одеревенела, смотрела растерянно и подавленно, и он тоже почувствовал, как падает с крутого гребня веселости и нарочитой беспечности в застенчивость и стыд.

Они не смотрели друг на друга, торопливо бросали в багажник машины коврик, подушечки, кульки с закуской.

— Мы его догоним на машине, — только и сказал Марченко.

«Волга» рванулась с места, заглохла — Светлана Кузьминична от волнения недодала газ, опять включила мотор и выехала на просеку. Погромыхивая багажником, в котором что-то насмешливо тарабанило, машина помчалась между двумя рядами высоких стройных сосен. Они выехали на опушку, и Светлана Кузьминична остановила машину. Дорога, которая проглядывалась далеко-далеко, километра на три, до самой Десны была пустынна. Дойти же до речки за это время Степан Степанович не мог. Марченко подумал, что, может, он еще не дошел до опушки, выскочил из машины и бросил между высоких сосен призывный клич:



Поделиться книгой:

На главную
Назад