Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Избранное - Огюст Вилье де Лиль-Адан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Она сказала себе:

— Этот молодой человек, что твердит мне о страсти и нежных чувствах, должно быть, ничем не отличается от прочих жителей сего века, всех этих людей новой разновидности, среди которых предстоит мне недолго вращаться, все помыслы которых устремлены к одним лишь земным заботам и которые, предаваясь плотским наслаждениям, утратили, как видно, всякое понятие о чувствах высоких. У него, конечно, тот же образ мыслей, что у тех, других, чьи души в поисках смысла жизни находят убежище в одном лишь чувственном ее восприятии и в нравственном своем оскудении полагают, будто пустыми насмешками можно излечить любую печаль, ибо им невдомек, что бывают печали, которые не подвластны утешению! Он любит меня? Как будто люди в наши дни способны еще любить! То юность бурлит в его крови; раздели я его пламень, и желания его тотчас же угаснут. Снизойди я к его мольбам — назавтра он оставит меня еще более опустошенной… Нет, нет! Не мне в траурных моих одеждах безутешного горя так быстро поддаваться надеждам, пусть здесь будет мне кормчим мой первый — увы, горчайший — опыт! Я должна прежде убедиться, искренен ли этот человек, не лицедействует ли и он тоже, ибо никому не позволю я улыбнуться над тем, что заставляет меня так тяжко страдать, а главное, никогда не потерплю, чтобы мой возлюбленный мог подумать, будто я способна забыть о своем несчастье.

Пусть все погибло, но никогда не поступлюсь я тем единственным, что мне еще остается, — моим достоинством. В сердце того, кто станет избранником попранной моей гордости, я хочу остаться навеки. Нет, ни словом, ни лобзанием не предамся я этому незнакомцу, прежде чем не удостоверюсь, что он способен понять меня — и принять. Если проникновенные его речи всего лишь мимолетная игра, пусть не расточает он мне их, так же как и подарки, которые я принимаю со спокойным безразличием лишь потому, что устала от слишком настойчивых его уговоров. Я хочу быть: любимой такой любовью, какой нынче уже не любит никто. Пусть будет она соразмерна не только моей красоте, но и тем страданиям, которые я ношу в себе.

Все прочее не имеет для меня значения. Подобно мраморной богине, с которой я схожа, я — неповторима, и единственный мой долг — внушить это (и притом навсегда!) всякому, кто приблизится ко мне. Так за дело! Буду отныне подражать тем женщинам, к кому вожделеют, кого предпочитают они — эти грубые, пошлые людишки! Пусть ни единый луч внутреннего моего света не пробьется наружу! Пусть липкой патокой банальностей пропитано будет каждое мое слово! Комедиантка, вот она — первая твоя роль, первый образ, в который надлежит тебе воплотиться. Хорошенько закрепи свою маску: ты играешь для себя самой, И если есть в тебе могущество подлинной актрисы, наградой тебе будет не слава, а любовь! Перевоплотись же, сыграй эту мерзкую роль, которую соглашаются играть столько женщин нашего века, якобы понуждаемых к этому МОДОЙ.

А его я таким образом подвергну проверке. Если, невзирая на духовное убожество, которое я притворно на каждом шагу безжалостно стану ему выказывать, он тем не менее станет упорно добиваться моей любви, это будет означать, что он не более достоин меня, чем все остальные, что я в его глазах — источник удовольствий — и только, что страсть его — не более как опьянение, подобное опьянению вином, — словом, что он посмеялся бы надо мной, когда бы мог провидеть истинные мои мысли и чувства.

Тогда я скажу ему: «Ступайте к другим женщинам, к тем, кого вы только и способны любить, к тем, кто даже уже не помышляет об ином уделе. Прощайте!»

Но если, напротив, он пожелает оставить меня, не сделав даже попытки мною овладеть, если он покинет меня, терзаясь тем же отчаянием, что терзает и меня, не смея, однако, даже помыслить о том, чтобы осквернить мечту, которую я навечно в нем поселила, тогда это будет для меня знаком, что он — свой! И святые слезы блеснут на его ресницах, и тогда в его глазах я прочту то несказанное, неосязаемое нечто, что одно лишь и важно на всем белом свете. И это будет доказательством, что он достоин моей любви, и — ах! — нескольких мгновений будет достаточно, чтобы для нас засияли небеса.

Если же окажется, что я была права, что я не зря заподозрила его во лжи, если я пойму, что обречена на одиночество — что ж! Так тому и быть! Я чувствую уже, как возрождаюсь к жизни, внимая зову более властному, нежели зовы сердца и плоти. Не хочу я, чтобы меня снова предали! Лишь Искусство дает забвение, одно оно — великий избавитель. Итак, без сожалений отрешившись от того, что зовется реальной жизнью, я стану жить лишь в вымышленных образах, бессмертных созданиях Гения, одушевляя их сокровенным пением своей души. И они, эти создания, отныне будут единственными моими подругами, наперсницами, сестрами, и тогда… — случилось же так с Марией Малибран! — явится и в моей жизни какой-нибудь великий поэт, чтобы увековечить мое тело, мой голос, мою душу, мой прах! Так скрою я в сиянии Искусства свое уныние, свою скорбь и унесусь в горние выси Идеального, куда не доносятся земные оскорбления.

— Черт побери! — сказал Эдисон.

— Да, — продолжал лорд Эвальд, — такова была та неправдоподобная тайна, которую я приписывал этой женщине, стараясь возвысить ее в своих глазах. Вообразите же себе, какой ослепительной, какой ошеломляющей красотой она должна была обладать, чтобы я, вопреки всякой очевидности, готов был поверить в собственный вымысел?

— Право же, любезный лорд, благодаря вам я начинаю понимать, как можно быть лордом и носить имя Байрон, — с улыбкой ответил Эдисон. — Ну и глубокие же корни пустили в вас иллюзии, если вы пытались прибегнуть ко всей этой никчемной поэзии, вместо того чтобы прямо взглянуть в глаза наибанальнейшей действительности. Да неужто вы не видите, что все эти рассуждения уместны разве что в мелодраме? Где, спрашивается, найдете вы женщину, которая была бы на них способна — исключая разве двух-трех еще чудом сохранившихся благочестивых фанатичек? Этакое неистовство чувств допустимо разве что по отношению к какому-нибудь божеству.

— Дорогой проницательнейший друг мой, я слишком поздно понял, что у этого сфинкса и в самом деле не было никакой загадки. Я — неисправимый мечтатель и за это наказан.

— Но как же вы можете, — сказал Эдисон, — после того как подвергли эту женщину столь безжалостному анализу, все еще любить ее?

— Ах, не всегда это в наших силах — пробудившись, забыть привидевшийся нам дивный сон! Человек — раб собственного воображения, оно заковывает его в цепи, и он оказывается уже не в силах их разорвать! — с горечью ответил лорд Эвальд. — Вот что произошло дальше. Поддавшись вымыслу, которым я таким образом тщился спасти свою любовь, я в конце концов стал ее любовником. Сколько понадобилось мне тогда разных доводов, чтобы отгонять от себя подозрение, что комедиантка играет, комедию! В тот день, когда я окончательно удостоверился, что это именно так, я снова страстно захотел бежать прочь от этого призрака…

Но вынужден сознаться: крепки и нерушимы таинственные оковы Красоты. Я не подозревал, сколь непреодолимы они, когда, введенный в обман своей мечтой, отважился отдаться этой страсти, И когда, освободившись — на этот раз окончательно — от всех иллюзий, я захотел сбросить с себя оковы, они успели уже впиться в мою плоть, как впивается веревка, затянутая рукой палача! Подобно Гулливеру в Лиллипутии я, проснувшись однажды, увидел себя опутанным миллионом нитей. И тогда я понял, что погиб. Испепеляющие объятия Алисии ослабили мою волю, истощили силы, притупили чувства. Пока длился мой сон, Да-лила остригла мне волосы. Обессилев, я пошел на сделку — не имея мужества отказаться от ее тела, я накинул покров на ее душу. Я онемел.

Она й не подозревает, какие приступы ярости вызывает во мне, чего стоит мне укрощать гнев, клокочущий в моих жилах. Сколько раз я бывал на шаг от того, чтобы убить сначала ее, потом себя!.. И так мое самообольщение — мираж! — окончательно поработило меня, пригвоздив к этой дивно прекрасной и бездушной форме!.. Увы! Ныне с мисс Алисией меня связывает одно — лишь привычка видеть ее, и Бог мне свидетель, что обладать ею мне было бы уже невозможно.

При последних словах словно молния промелькнула в глазах молодого англичанина и тотчас же каким-то таинственным образом отозвалась в Эдисоне. Он вздрогнул, однако промолчал.

— Вот так, — закончил лорд Эвальд свой рассказ, — мы и существуем с ней: вместе и в то же время — порознь.

XVII

Вскрытие

Чего нельзя простить глупцам, так это того, что они рождают в нас снисходительность к злым.

Жан Маррас

— Не могли бы вы теперь, дорогой лорд, уточнить кое-какие подробности? Это касается кое-каких нюансов, которые в самом деле могут представить для меня интерес. Ну, вот скажите: мисс Алисию Клери ведь не назовешь женщиной глупой, не так ли?

— Нет, конечно, — с грустной усмешкой отвечал лорд Эвальд, — в ней нет и следа той чуть ли не до святости доходящей женской глупости, которая уже в силу избытка искренности стала ныне таким же редким явлением, что и ум. Женщина, лишенная такого рода глупости… да разве это не чудовище? Может ли быть что-нибудь уродливее, чем наводящее еще большую тоску, омерзительное существо, именуемое «умной женщиной»? Разве что краснобай — сей мужской экземпляр того же типа! Ум, в светском понимании этого слова, противоположен разуму. Насколько «глупенькая» женщина, женщина скромная, набожная, которая проникает своим инстинктом словно пелену света, прозревая смысл сказанных вами слов, являет нам бесценное сокровище, подлинную подругу жизни, настолько же та, другая — поистине бич божий!

Так вот, как всякое существо посредственное, мисс Алисия далеко не глупа; она лишь неумна. Ее заветная мечта — повсеместно прослыть «умной женщиной»! Это, по ее представлениям, придало бы ей внешний блеск и открыло бы перед ней «блестящие» возможности.

Такая роль весьма бы ей импонировала: будучи буржуазной до мозга костей, она относилась бы к этой маске как к некоему модному туалету, как к возможности приятного препровождения времени, впрочем, не слишком респектабельного. Так что она ухитряется оставаться посредственностью даже в этой своей холодной и бескрылой мечте.

— Она неумна, говорите вы… В чем же проявляется это в обычной, каждодневной жизни? — спросил Эдисон.

— Она одержима, — отвечал лорд Эвальд, — так называемым здравым смыслом, который попросту все отрицает, подвергает осмеянию и все вокруг себя сужает и умаляет, ограничивая круг своих наблюдений лишь теми незначительными фактами действительности, которые горячие ревнители сего пресловутого здравого смысла торжественно именуют делами житейскими. Как будто все эти скучные, давно уже не требующие обсуждения житейские дела до такой уж степени должны поглощать все заботы и интересы подлинно живых людей!

Существует некое загадочное соответствие между определенным типом людей и низменными этими заботами: отсюда их обоюдное влечение, притяжение и взаимопроникновение — их словно магнитом тянет друг к другу. Люди такого рода тщетно обогащают себя познанием: они втайне от этого страдают и умирают от врожденной низменности духа. Эти случаи тупого позитивизма, которые в наши дни все умножаются, с точки зрения физиологической представляют собой не что иное, как своеобразную форму ипохондрии. Больные, страдающие этим родом сумасшествия, склонны беспрестанно, даже во сне, повторять слова, представляющиеся им чрезвычайно важными, и которые, как они полагают, самим фактом их произнесения придают им особую «солидность». Таковы, например, слова «серьезный», «положительный», «здравый смысл»… и другие в этом же роде, кои произносятся к месту и не к месту, на всякий случай. Эти маньяки воображают, и часто не без оснований, что уже сами по себе слова эти обеспечивают тому, кто их изрекает, некий патент на одаренность. Так что постепенно они приобрели выгодную для себя привычку то и дело по всякому поводу изрекать эти самые слова, в результате чего насквозь проникаются той грубой истеричностью, которой эти самые слова пропитаны. Удивительнее всего здесь то, что они легко обманывают этим простофиль, а иной раз им удается оказаться во главе правительства разных государств, тогда как этим ухмыляющимся, самодовольным и безмятежным ничтожествам самое место в богадельне. Ну так вот, душа женщины, которую — увы! — я люблю, — родная сестра этих ничтожных душонок. В обыденной жизни мисс Алисия — сама богиня Разума.

— Так! — сказал Эдисон. — Пойдем дальше. Насколько я вас понял, мисс Алисию Клери не назовешь хорошенькой женщиной?

— Разумеется, нет, — ответил лорд Эвольд. — Будь она самой расхорошенькой, я никогда не испытывал бы к ней таких чувств, поверьте мне. Есть такой афоризм: «Любя прекрасное, чувствуешь отвращение к красивому». Вспомните, только что, говоря о ней, я, не задумываясь, позволил себе приравнять ее к дивному образу Venus Victrix. Позвольте спросить вас: могли бы вы найти общий язык с человеком, который назвал бы Venus Victrix хорошенькой, миловидной? Следовательно, женщина, способная выдержать хотя бы на единый миг сравнение с подобным изваянием, никогда не может произвести на здравомыслящего человека такого же впечатления, что и женщина просто миловидная, В том смысле, в котором мы говорим об этом, последняя окажется такой же абсолютной ее противоположностью, что и самая безобразная из евменид. Можно было бы представить себе эти два женских типа расположенными по двум углам равнобедренного треугольника, вершиной которого было бы это богоподобное существо.

Единственное несчастье мисс Алисии в том, что она все же мыслит! Будь она вовсе лишена этой способности, я мог бы ее понимать. В самом деле, ведь мраморной Венере мысль ни к чему. Богиню отделяют от нас камень и молчание. Она словно говорит тем, кто взирает на нее: «Я сама Красота — и только. Я мыслю лишь мыслью того, кто меня созерцает. Любая попытка истолковать меня рассыплется в прах, ибо все истолкования теряют границы перед лицом моей абсолютности. Все они смешиваются, утрачивают свои контуры, становятся неразличимыми, сливаются, подобно речным волнам, теснящимся перед устьем моря. Для того, в чьих глазах я отражаюсь, я такова, какой он способен воспринять меня и осмыслить».

Этот смысл, эту сущность статуи Venus Victrix, выражаемую ею посредством своих линий, я мог бы постигнуть и созерцая мисс. Алисию Клери, стоящую, подобно живому двойнику мраморной богини, на песчаном берегу Океана, если бы только при этом она молчала и не поднимала век. Но как прикажете понимать торжествующую Венеру, которая, вновь обретя в мрачной бездне столетий свои руки и явившись вдруг, нежданно-негаданио среди рода человеческого, ослепленного этим видением, смотрела бы на нас фальшивым, недобрым, неискренним взглядом неудачливой буржуазной матроны, в чьем мозгу сталкиваются и важно соседствуют друг с другом все прописные истины, все отвратительные химеры того ложного здравого смысла, самодовольную тупость которого мы только что с вами изобличали?

— Ну хорошо, — сказал Эдисон, — скажите мне теперь еще; вот что: насколько я понимаю, мисс Алисию не назовешь художественной натурой, артисткой?

— Бог с вами! — воскликнул лорд Эвальд. — Конечно, нет!. Разве не говорил я вам, что она виртуозная исполнительница? А виртуозный исполнитель есть главный и смертельный враг Гения, а следовательно, и самого Искусства!

Искусство и виртуозность исполнения имеют так же мало общего между собой, как Гений и Талант, ибо в том и в другом случае это вещи несоизмеримые.

Единственные смертные, заслуживающие имени Художников, Артистов, — это творцы, те, кто рождает в нас глубокие, ошеломляющие, неведомые нам прежде впечатления. Что же до остальных… Какое они имеют значение? Подражатели, еще куда ни шло. Но все эти виртуозы, тщащиеся приукрасить, а другими словами — опошлить дивное творение Гения? Эти несчастные, которые в искусстве Музыки, например, рады были бы, кажется, даже звуки трубы страшного суда уснастить «тысячью вариаций» и превратить в «блестящие фантазии»? Обезьяны да и только! Не приходилось вам разве видеть подобных субъектов, которые после концерта, запустив два пальца и длинные свои лохмы, с вдохновенным видом задирают вверх голову, вперяя взоры в потолок? Право же, когда видишь таких шутов, стыдно становится. Начинает казаться, что и душа-то у них существует только в иносказательном смысле — вот как говорят: «душа скрипки». Ну так вот, душа мисс Алисии такого же рода!.. Но будучи во всем натурой насквозь заурядной, она лишена даже того, в сущности-то, беззаконного чувства, которое заставляет виртуозов верить в то, что Музыка прекрасна, хотя они-то имеют куда меньше права утверждать это, чем человек, глухой от рождения. Своим несравненным голосом изумительного тембра с его богатейшими модуляциями она небрежно роняет, что у нее талант «увеселительный». Людей, которые интересуются «всем этим», она считает немного «тронутыми», а ко всяким проявлениям восторженности относится с легким сожалением, полагая подобные чувства несовместимыми с понятиями добропорядочности. Так что, как видите, в глупости и ограниченности она умудряется перещеголять даже виртуозов. Когда она поет, снисходя каждый раз к моим настоятельным просьбам (ибо это ее тяготит, пение для нее не более как постылое ремесло — «не для этого была она рождена!»), заметив, что, слушая ее, я от наслаждения закрываю глаза, она, случается, прерывает пение и выговаривает мне, что «право, не понимает, как может человек моего круга приходить в волнение из-за этакой ерунды, и что мне не следует забывать о своем титуле». Как видите, умственный рахитизм какой-то.

— Ее ведь не назовешь также и доброй? — спросил Эдисон.

— Как может быть она доброй, будучи скудоумной? Добрыми бывают только глупые. О, будь она угрюмой, преступной, чувственной, как римская императрица, — я мог бы понять ее! И тысячу раз предпочел бы именно такой. Но будучи недоброй, она лишена при этом неистовых страстей, рождаемых по крайней мере исступленной гордыней. Добра ли она, спрашиваете вы? Нет, в ней нет и тени той царственной доброты, которая преображает дурнушку в красавицу и проливает волшебный свой бальзам на любую рану!

Нет. Ибо она заурядна во всем решительно: она даже не зла — она добродушна, точно так же, как скорей скуповата, нежели скупа. Не отсутствие ума, но скудость его. Ей свойственно душевное лицемерие тех мелких и сухих, словно осенние листья, натур, которые, в сущности, так же мало заслуживают благодарности за то, что делают для других, как и испытывают ее, когда что-нибудь делают для них. Зато какой притворной чувствительностью прикрывают все эти добренькие натуры свое печальное недочувствие! Знаете, дорогой Эдисон, как-то вечером, сидя в ложе, я внимательно наблюдал за мисс Алисией Клери, в то время как она смотрела какую-то там мелодраму — поделку одного из тех разбойников пера, тех ловких фальсификаторов, которые своим ремесленным жаргоном, банальными фантазиями и шутовскими кривляниями — кичась продажностью и безнаказанностью, — атрофируют у толпы всякое понятие об истинно высоком. И что же! Я видел, как от этих мерзостных диалогов наполняются слезами ее восхитительные глаза! Я смотрел, как она плачет, так же, как смотрел бы на струйки дождя. С точки зрения моральной, я предпочел бы дождь, но вот с точки зрения физической — что поделаешь? Приходится сознаться, даже эти пошлые слезы на ее лице были поистине великолепны. Искрясь при свете ламп, подобные влажным бриллиантам, они катились по ее дивному бледному лицу, хотя за фасадом этим не было ничего, кроме лениво умиляющейся глупости.

Так что мне не оставалось ничего другого, как с грустью любоваться этими естественными выделениями ее слезных желез.

— Хорошо! — сказал Эдисон. — Но мисс Алисия Клери не может не придерживаться каких-то верований, не так ли?

— Да, — сказал лорд Эвальд, — я долго пытался разобраться в религиозных представлениях этой непостижимой женщины. Она верующая, но это не живительная любовь к некоему Богу Искупителю; она верует лишь потому, что этого требуют приличия, потому, что так полагается в хорошем обществе. Понимаете, уже в одном том, как она держит свой молитвенник, выходя из церкви после воскресной обедни, есть нечто общее (хотя это вещи и несравнимые) с ее манерой говорить мне: «Ведь вы аристократ», — и от того, и от другого становится как-то неловко. Так вот, она верует в некоего бога, весьма цивилизованного и в величии своем соблюдающего меру: рай его населен мучениками, не выходящими за рамки приличий, благоразумными праведниками, степенными святыми, практичными девственницами, благовоспитанными херувимами. Она верует в небеса, но отнюдь не беспредельные, а небольшие, благопристойных размеров! Ее идеалом было бы небо, лишенное высоты, словом, небо приземленное, да и само солнце, должно быть, представляется ей слишком уж витающим в облаках.

Явление смерти весьма ее шокирует; лично ей смерть представляется каким-то необъяснимым нарушением благопристойности: «Это так несовременно», — считает она. Вот вам и весь свод ее верований. И в заключение о том, что более всего меня в ней поражает. Я не могу постичь, как может дивная эта оболочка, эта нечеловечески прекрасная форма прикрывать собой столь плоское благоразумие, такую вульгарность мыслей, такое невыносимо пошлое восприятие Искусства, Религии, Любви, Золота исключительно лишь с их внешней, то есть суетной, иллюзорной стороны; такое умственное убожество, наконец, эту устрашающую узколобость, наподобие той, какой добиваются жители берегов Ориноко, когда зажимают между двумя досками головки новорожденных, дабы обезопасить их на будущее от слишком возвышенных мыслей. Присовокупите ко всем этим чертам еще непререкаемый апломб, и вы получите более или менее ясное представление о мисс Алисии Клери. И вот беспристрастный анализ внутренней сущности этой женщины, — продолжал лорд Эвальд после некоторого молчания, — в конце концов убил в моем сердце чувство радости, которое неизменно рождало во мне лицезрение ее красоты. Теперь, когда я смотрю на нее, когда я слушаю ее голос, мне кажется, что передо мной оскверненный храм, но не мятежные изуверы, не варвары с пылающими факелами надругались над ним — нет, он осквернен корыстным неверием, наглым притворством, лицемерным благочестием, — и кто же оскверняет его? Жрица этого же храма, вероломно предавшаяся кумиру, столь недостойному, что нельзя даже считать это кощунством, столь низменному, что он не заслуживает даже презрительной улыбки; и однако она без устали курит ему фимиам, нудно, елейным тоном излагая мне этот пустопорожний миф.

— Позвольте в заключение задать еще один, последний вопрос, — сказал Эдисон. — Несмотря на это отсутствие душевных вибраций мисс Алисия Клери, как вы, кажется, упомянули, все же происходит из благородного семейства?

При этих словах лорд Эвальд слегка покраснел.

— Я? Не помню, чтобы я говорил что-либо подобное.

— Вы сказали, что мисс Алисия принадлежит к некоей «респектабельной шотландской семье, недавно получившей дворянство».

— Ах, это? Да, в самом деле, — сказал лорд Эвальд, — но ведь это со-всем не одно и то же. Дворянское звание еще не означает благородства. Напротив. В наш век нужно либо уже быть благородным, то есть родиться им, ибо прошли те времена (кто знает, надолго ли), когда благородным можно было стать. Благородное звание ныне в наших странах приобретается кем угодно без всякого труда. И мы полагаем, что такие наобум произведенные прививки сомнительной и уже выдохшейся вакцины, столь часто оборачивающейся ядом в жилах буржуазии этих стран, способны принести один лишь вред духовной субстанции иных все же мало восприимчивых ее отпрысков.

И, погрузившись на мгновение в свои мысли, он с грустной улыбкой тихо добавил:

— Может быть, в этом-то как раз все и дело.

Эдисон как человек гениальный (род людей, чье совершенно особое благородство испокон века вызывает и всегда будет вызывать чувство униженности у всех приверженцев теории всеобщего равенства) ответил на это тоже с улыбкой:

— То, что лошадь не становится породистой оттого, что ее допустили на скаковое поле, доказательств не требует. Однако не могу не заметить вам, что во всех своих рассуждениях об этом предмете вы обнаруживаете полное непонимание того, что три четверти современного человечества сочли бы мисс Алисию Клери идеалом женщины. Какую роскошную жизнь повели бы с такой любовницей миллионы мужчин, будь они богаты, молоды и красивы, как вы!

— А я от этого умираю, — сказал лорд Эвальд тихо, как бы самому себе. — И если воспользоваться вашей аналогией, именно это отличает лошадь чистых кровей от лошадей обыкновенных.

XVIII

Очная ставка

Придавленный свинцовой этой ризой, шептал несчастный: «Больше не могу!»

Данте. Ад

— О Боже, как отторгнуть эту душу от тела! — вдруг вскричал юноша в страстном порыве, словно уступая наконец долго сдерживаемому отчаянию. — Можно подумать, что Творец намеренно поставил эту женщину на моем пути! Право, не заслужило мое сердце того, чтобы его, словно к позорному столбу, приковали к этому чуду природы! Разве требовал я такой красоты ценою такого унижения? Нет. Я вправе возроптать. Ведь встреться мне простая чистая девушка с добрым сердцем, с личиком, освещенным кроткими любящими глазами, — и я благословлял бы жизнь и не стал бы терзать свой мозг, пытаясь постигнуть ее. Я бы просто любил, любил, как любят все люди. Но эта женщина! Ах, это необоримо! Как смеет она, обладая такой красотой, быть таким убожеством! По какому праву эта несравненно прекрасная форма зажигает в глубинах души моей столь возвышенную любовь, если любовь эта тотчас же оказывается разрушенной! «О, лучше обмани, измени мне, но только существуй! Будь подобна душе твоей формы!» — постоянно молит ее мой взгляд, но она не внемлет, не понимает! Предстаньте себе верующего, которому явился бы Бог и в ответ на восторженное поклонение, на пламенные изъявления веры вдруг шепнул бы: «А меня вовсе и не существует». Такой Бог являл бы собой нечто столь же непостижимое, как эта женщина.

Я не любовник ее, я ее пленник. Отрезвление мое поистине ужасно. Ласки, которые расточало мне это неприветливое существо, были мне горше смерти. Поцелуй ее рождает во мне одно лишь желание — покончить с жизнью. И я уже просто не вижу для себя иного выхода.

Лорд Эвальд на минуту умолк; затем, окончательно овладев собой, продолжал уже прежним, более спокойным тоном.

— Я повез ее путешествовать. Бывает ведь так, что с переходом границы меняется образ мыслей. Сам не знаю, на что я надеялся — может быть, на то, что хоть что-то ее поразит, растревожит, на какое-нибудь сильное впечатление, которое неожиданно ее исцелит. В глубине души я ведь относился к ней как к душевнобольной.

Ну так вот, ни Германия, ни Италия, ни русские степи, ни великолепие Испании, ни молодая Америка — ничто не затронуло, не взволновало это загадочное существо, не вызвало в нем ни тени какого-либо интереса. На шедевры искусства она смотрела ревнивым взглядом: ей казалось, что они хотя бы на мгновение, но все же отвлекают от нее всеобщее внимание и восхищенные взгляды окружающих; она не понимала своей причастности к красоте этих шедевров, не догадывалась, что, показывая их ей, я, как в зеркалах, показывал ей собственное ее отражение.

В Швейцарии я повел ее в Альпы встречать рассвет; стоя перед Монте-Розой, она воскликнула (и улыбка ее была так же прекрасна, как отблеск зари на этой снежной вершине):

— Фу, терпеть не могу гор: они ужасно меня угнетают..

Во Флоренции, осматривая изумительные творения эпохи Льва Десятого, она говорила с легким зевком:

— Да, все это очень любопытно.

В Германии, когда мы слушали Вагнера, она говорила:

— Но ведь здесь невозможно уловить «мотив»! Какая-то дикая музыка!

Впрочем, все, что не является попросту глупым или пошлым, она называет витанием в эмпиреях,

Я то и дело слышу, как она воркует своим божественным голосом:

— Все, что угодно, но только без этих ваших эмпирей! Поймите, дорогой лорд, в наше время это несерьезно.

Такова излюбленная присказка, которую она повторяет механически по всякому поводу, выражая таким образом свою врожденную потребность всегда принижать все то, что хоть сколько-нибудь превосходит уровень приземленной обыденности.

Любовь? Это одно из тех слов, которые неизменно вызывают в ней этакий смешок, и уверяю вас, что она еще бы и подмигивала, когда бы божественные ее черты способны были отразить фривольную гримаску ее души. Потому что душа у нее, кажется, все же есть. Я убедился в том, что она и в самом деле у нее имеется, за те единственные и ужасные несколько минут, когда внезапно почувствовал в ней какой-то инстинктивный, смутный ужас перед собственным несравненным телом.

Поразительный этот случай произошел в Париже. Уже не доверяя собственным глазам, сомневаясь в собственном разуме, я однажды возымел кощунственное намерение — безумие, понимаю! — поставить эту пошлую земную женщину лицом к лицу с великой статуей, являющейся, повторяю, точным ее подобием, — с Венерой Победительницей. Да, мне захотелось посмотреть, какое впечатление произведет богиня на эту женщину, доводящую меня до отчаяния. И вот однажды я привел ее в Лувр. «Дорогая Алисия, — сказал я ей, — сейчас, надеюсь, мне все же удастся вас удивить». Мы прошли через все залы, и вот неожиданно я останавливаю ее перед бессмертным мрамором.

На этот раз мисс Алисия соблаговолила откинуть свою вуалетку. Она взглянула на богиню, и на лице ее выразилось некоторое удивление. Затем, вглядевшись, в изумлении она наивно воскликнула:

— Смотри-ка, ЭТО ЖЕ Я!

И через мгновение прибавила:

— Да, но у меня-то руки целые, да и вид у меня пошикарнее.

Потом вдруг словно какой-то трепет прошел по ней; рука ее, соскользнув с моего локтя, оперлась о балюстраду; затем она снова взяла меня под руку и произнесла совсем тихо:

— Эти камни… Эти стены… Здесь так холодно. Скорей уйдем отсюда.

Мы вышли на воздух, она молчала, и у меня вдруг, бог знает отчего, явилась надежда, что она скажет сейчас что-то неожиданное для меня, необычное. И действительно, я дождался этого! Мисс Алисия, которая сосредоточенно о чем-то думала, вдруг тесно прижалась ко мне, потом прошептала:

— Но ведь если вокруг этой статуи столько шума, значит, я буду иметь УСПЕХ, ведь правда?

Не скрою, от этих слов у меня помутилось в глазах. Скудоумие дошло здесь до крайнего своего предела… Слова ее прозвучали как проклятие, как окончательный приговор. Растерявшись, я склонил перед ней голову:

— Надеюсь, — сказал я…

Я проводил ее до гостиницы и, выполнив свой долг, возвратился в Лувр.

И вновь вступил я в священную залу! И вновь увидел богиню, прекрасную, словно звездная ночь, и вдруг почувствовал, как из сердца моего властно рвется наружу одно из самых таинственных чувств, которое дано испытать на земле человеку, и задохнулся в рыданиях.

Так эта любовница, живой двойник той, другой, одновременно и отталкивающая меня, и притягивающая, подобно магниту, в силу противоположности своих полюсов удерживающему кусок железа, приковала меня к себе.

И однако по самой природе своей я не способен долго покоряться существу (какими бы могущественными ни были его чары), которое я наполовину презираю. Любовь, в которой к плотским ощущениям не примешивается ни чувство уважения, ни взаимное понимание, кажется мне оскорблением самого себя. Совесть моя громко вопиет, что подобная любовь есть проституция сердца. Горькие размышления и безрадостные выводы, явившиеся итогом моей первой любви, внушили мне крайне неприязненное отношение ко всем женщинам вообще, и я впал в безнадежнейший сплин.

Та жгучая страсть, которую рождало у меня вначале ее внешнее существо: линии ее тела, ее голос, ее запах, — ныне уступила место чувству абсолютно платоническому. Нравственный облик ее заставил навсегда оцепенеть мою чувственность. Ныне чувства мои сведены к одному лишь чистому созерцанию. Я даже подумать не могу о ней как о любовнице — одна мысль об этом вызывает у меня содрогание! Так что единственное чувство, которое я испытываю по отношению к ней, — это какое-то болезненное чувство восторга. И если бы смерть не сопровождалась печальным исчезновением человеческих черт, я хотел бы, чтобы мисс Алисия умерла, дабы я мог молча созерцать ее мертвую. Словом, чтобы утолить мое страстное равнодушие к ней, мне необходимо одно — присутствие ее внешней формы, пусть даже иллюзорной, ибо ничто не может сделать эту женщину достойной любви.

Вняв настойчивым ее просьбам, я принял решение помочь ей получить ангажемент в одном из театров Лондона, и это лишь означает, что… я не дорожу более жизнью.

Но чтобы доказать самому себе, что я все же не совсем даром прожил ее, мне захотелось вновь встретиться с вами и, прежде чем покончить с ней счеты, пожать вам руку.

Вот вам моя история. Вы сами захотели, чтобы я поведал ее вам. Как видите, у меня нет иного выхода. А теперь дайте вашу руку и — прощайте.

XIX

Уговоры

Смятение это непреоборимо.

Монтень

— Дорогой граф Эвальд, — медленно произнес Эдисон. — Как? Из-за женщины? Да и еще… из-за такой женщины? Неужто это вы? Все это кажется мне каким-то сном.

— Мне тоже, — сказал лорд Эвальд с горькой и грустной усмешкой. — Что мне сказать вам? Эта женщина оказалась для меня чем-то вроде тех прозрачных, заманчиво журчащих ручейков, что текут в южных странах под сенью древних лесов. Если, соблазнившись красотой коварных этих струй, вы весной окунете в них живой, наполненный соком зеленый листок, вы вынете его оттуда окаменевшим.

— Да, это верно, — задумчиво сказал Эдисон.

И, пристально посмотрев в глаза молодого человека, он отчетливо прочел в его блуждающем взгляде страстную готовность уйти из жизни.

— Милорд, — сказал он, — вы — жертва юношеского недуга, который обычно излечивается сам собой. Все ведь подвластно забвению — неужто же забыли об этом?

— О, — сказал лорд Эвальд, вставляя в глаз монокль, — уж не принимаете ли вы меня за человека, способного изменить себе? Таков я от природы: вполне отдавая себе отчет в бессмысленности своей «страсти», я тем не менее не в силах ей противиться и нахожусь во власти ее чар и мучений. Я знаю, насколько это безысходно. Знаю, что все для меня кончено. А теперь, друг мой, поскольку исповедь мою вы уже выслушали, не будем больше говорить об этом.

Эдисон поднял голову и несколько минут, подобно хирургу, решающему вопрос об операции безнадежного больного, вглядывался в лицо этого бледного, слишком благородного юноши.

Казалось, он сосредоточивает все мысли свои, все свои силы для некоего странного опыта.

— Поговорим серьезно, — сказал он наконец. — Подумайте: вы — один из самых блестящих вельмож Англии. Вы знаете, что есть на свете подруги, возвышающие и облагораживающие для нас радости жизни, прелестные юные девушки, которые любовь свою дарят нам лишь однажды и навсегда: да, да, верные, нерушимые сердца, идеальные создания, светлые, как утренняя заря. И вы, милорд, с вашим ясным, с вашим возвышенным умом, вы, у кого есть все: благородное происхождение, власть, богатство и, стоит вам только захотеть, блестящая карьера, — вы бессильны перед этой женщиной! Да вы только пожелайте — и тысяча других, не менее пленительных, явятся к вам по первому зову! И среди них может оказаться около сотни тех очаровательных женских натур, которые оставляют по себе отраднейшие воспоминания и мысли о которых всегда согревают сердце! А средь этой сотни найдется с десяток женщин со стойким сердцем, с незапятнанным именем, и вот средь этих десяти и будет одна — та единственная, которая окажется достойной носить ваше имя, ибо на пятьдесят Данаид всегда приходится одна Гипермнестра.



Поделиться книгой:



Регистрация