— А к господину фельдфебелю, он давно еще велел мне, ежели пымаю кого в полку с большевистскими разговорчиками, сразу к нему и представить. Вот я тебя и пымал.
И тут Серников совершенно неожиданно рассмеялся. Он уже не помнил, когда ему доводилось смеяться и над чем, ничего не было смешного в его жизни. А тут ему стало смешно: его, Леонтия Серникова, кому совсем не так давно фельдфебель Ставчук точно так же доверительно поручал следить за большевиками, сейчас волокут к тому же Ставчуку именно как большевика.
— Чего ржешь-то? — удивился Козюрин.
— Это ты меня к Ставчуку, что ли, волокешь? — переспросил Леонтий. — К шкуре?
— Он те покажет шкуру, — пригрозил Козюрин, толкая Серникова в спину.
— Ладно, пошли, — миролюбиво согласился Леонтий. — Только не держи ты меня, дурья башка, не убегу. С полным моим удовольствием дойду до шкуры.
— Он те предоставит удовольствие, — сбавив тон, посулил Козюрин: он не понимал, почему это вдруг большевистский агитатор так охотно зашагал вместе с ним к фельдфебелю.
В каморку Ставчука они шагнули вместе и вместе же гаркнули:
— Дозвольте обратиться, господин фельдфебель!
Ставчук удивленно вытаращился на эту пару, несколько раз перевел взгляд с одного на другого, наконец остановился на Серникове и не без подозрения приказал.
— Говори!
— Так что, господин фельдфебель, вы изволили приказывать, ежели в полку большевики, докладать вам, а само наилучше привести до вас.
— Ну?
— Так вот тут, стало быть, до вас и явился большевик.
Козюрин, не раз порывавшийся остановить Серникова, сунулся было к Ставчуку, чтобы доложить все как есть, но был остановлен взглядом. А Ставчук некоторое время снова с недоумением переводил взгляд с одного на другого, словно бы спрашивал: кто же здесь большевик? И Серников, отлично поняв этот безмолвный вопрос, ответил:
— А я и есть большевик. — И даже улыбнулся. — Что дальше?
Ставчук побагровел, потом посинел, полиловел, его полупудовые кулаки сжимались и разжимались от бессильной ярости. С каким удовольствием он заехал бы в рожу этому плюгавому Недомерку, как пинал бы его ногами, измордовал бы, подлеца, и жаловаться не велел бы. Большевик! Но… не те были времена. Полковой комитет, которого фельдфебель боялся и ненавидел, сплошь состоял из большевиков, и старое указание фельдфебеля, отданное по приказу самого полкового командира и до сих пор не забытое этим дураком Козюриным, давно утратило свою силу. Наконец он открыл рот, но не рявкнул, как обычно, а едва выдавил из себя короткое: «Пшел!»
— Слушсь, господин фельдфебель! — совсем уж издевательски отрапортовал Серников, повернулся как положено, налево кругом и, лихо печатая шаг, вышел из каморки.
Он сиял, в душе его все пело: он чувствовал, что навсегда избавился от страха, который испытывал — и к кому! — к самому фельдфебелю Ставчуку, кого когда-то боялся больше офицеров, пуще немецких снарядов. Шагая по булыжному двору казармы, он не без гордости подумал о себе: «Я — большевик». Когда-то, в незапамятные, как теперь ему казалось, времена, случалось, его спрашивали со строгостью, а то и с угрозой: «Ты кто таков?», и он с готовностью отвечал: «Мужик, ваше благородие» или «Солдат, ваше благородие». Теперь он был большевик. Для него это понятие было значительно шире, чем принадлежность к политической партии (в этом он пока слабо разбирался). В понятии «большевик», как ему представлялось, были сосредоточены вообще все лучшие качества человека. Обладай он способностью более четко мыслить, быть может, он сказал бы о себе, что из раба, из «серой скотинки» превратился в человека. Он еще не знал, что человек тогда становится человеком, когда перестает быть рабом. Не понимал он пока еще и другого: бесстрашным стал он потому, что за спиной его были тысячи, а может и больше мужиков, солдат, одним словом людей, которые думали так же, как он, и которые недаром называли себя большевиками. Весело шагая и даже насвистывая, чего, кажется, не случалось с ним с самого детства, он так объяснял сам себе: «Большевики — это, значит, набольшие, это, стало быть, которых много, а раз много, значит, за ними сила».
Пришло, конечно, время, когда он узнал, что есть на свете и меньшевики, и эсеры, и анархисты, и кадеты, и всякая другая тварь, как называл он про себя всех, кто не исповедовал такой простой и единственно приемлемой программы, как мир, хлеб, земля.
Конечно, для диспутов с меньшевиками и эсерами, поднаторевшими в демагогии, бесхитростный Серников не годился, поэтому на митинги полковой комитет его, как правило, и не посылал. А вот поговорить по душам с солдатами никто лучше его не умел, и поэтому Федосеев то и дело направлял Леонтия в роты и батальоны своего полка.
Жизнь в казарме тем временем пошла наперекос. По-прежнему производилась разводка караулов и солдаты исправно несли караульную службу, по-прежнему звучали сигналы на побудку и рота за ротой в положенные минуты выбегали на плац и становились в строй. По-прежнему в батальонных столовых кормили щами да кашей. Но в кухне у котлов дежурный, назначенный полковым комитетом, строго следил, чтобы масла в кашу лили сколько положено. По-прежнему в ротах назначались занятия или разборка оружия, но никто почти на эти занятия не ходил. По вечерам столовые превращались в своеобразные солдатские клубы, куда господа офицеры и даже унтера не решались заглядывать — боже упаси — и где спорили до хрипоты, до лая, читали вслух газетки и письма, наяривали на гармошке. Днем, в спальнях, от нечего делать заваливались спать, чинили бельишко, писали письма, баловались чайком со своим сахарком, если имели возможность купить его за углом у спекулянток. Спекулянток этих, похожих друг на друга своими вкрадчиво-наглыми манерами, Серников ненавидел до дрожи. Случалось ему видеть, как у такой вот спекулянтки гладкий господин в коротком пальтеце на шелку, в котелке, покупал не грудку наколотого мелко сахара, а целую сахарную голову в синей обертке, расплачиваясь за нее не аршинами керенок, а старыми, получившими название «николаевских», деньгами. И все это происходило не как-нибудь украдкой, а днем, на виду у всех, и с противоположной стороны улицы за торгом следили проваленными глазами бабы, с ночи жавшиеся в очередях у булочных и лавок.
«Вот взять бы такого буржуя, — зло рассуждал Серников, — поддеть штыком за штаны да вытрясти из него мошну, а тем вон бабам голодным раздать». Он уже пытался сам решать вопросы социальной справедливости и только недовольно крякал, когда Федосеев разъяснил ему, что это-то и есть анархистский заскок, а дело надобно решать в общегосударственном масштабе.
Вопрос в государственном масштабе Серников обдумывал как-то, сидя на своей койке и готовясь поставить заплату на подштанники. Перед ним на сером сукне солдатского одеяла было разложено все его имущество, только что вытряхнутое из вещевого мешка: круглая железная коробка с махоркой, бутылочка с оружейным маслом, завернутая в тряпицу, две пары портянок, медный крестик на суровом шнурке — все, что осталось от покойницы Лукерьи, старенькая, сточенная чуть ли не до узости шила бритва, помазок да обмылок и, наконец, кружка и котелок с крышкой, взятые у убитого австрийца. Деревянную ложку и самодельный складной нож Леонтий держал при себе: ложку, как и полагалось, за голенищем, ножик — в кармане. Хороший был ножик, с косым и острым, как бритва, лезвием, с деревянной отполированной временем ручкой, с медными гвоздочками, набитыми для красоты. Вот и все имущество солдата Леонтия Серникова, почти в точности похожее, впрочем, на имущество других таких же солдат.
Окинув все это богатство взглядом, Леонтий покрутил головой и усмехнулся: не много нажито.
И, словно отвечая его мыслям, подал голос с койки напротив лежавший от нечего делать солдат с голыми желтыми пятками:
— Приданое считаешь?
Леонтий не ответил: он отыскивал подходящий для заплаты лоскут.
— Слышь, Серников, ты бы с таким-то приданым к балерине какой посватался. Они, сказывают, исподнего не носют, ты ей — подштанники, а она тебе — дворец. Враз сладите. — И скис от смеха.
«Это он про ту стерву, что у царя в полюбовницах была, — размышлял Серников, крепкими стежками пришивая лоскут к истончившимся от ветхости кальсонам. — Осмелела, говорят, барынька, на самих большевиков в суд подала, чтоб возвернули ей дворец. Ладно, погоди, сделаем как задумано, у всех дворцы поотбираем».
Вот какие государственные вопросы решал солдат Леонтий Серников за починкой ветхих подштанников.
Укладывая обратно свое нехитрое имущество, он неожиданно для самого себя взглянул на этот жалкий скарб как бы со стороны, словно на чужое, покрутил головой и невесело усмехнулся: «Бедный солдат». Это относил он словно бы не к себе самому, а ко всем солдатам вообще.
От этих мыслей отвлек его чей-то крик, донесшийся из коридора:
— Почту привезли!
Тотчас повсюду затопало, загрохотало множество ног.
Помедлив — он давно не получал ничего из деревни, уже и ждать перестал, — Леонтий тоже отправился в канцелярию, где уже было биткам набито, и от стола писаря, выкликавшего фамилии, через головы плыли в руки счастливчиков конверты.
— Серников! — услышал Леонтий свою фамилию и вздрогнул.
— Тут я! — откликнулся он, испытывая неожиданное волнение.
— Держи!
С письмом в руках Леонтий пошел искать уголок поукромнее. Повсюду: на подоконниках в коридорах, в спальнях, даже у коновязей на плацу — сидели солдаты с белыми листочками в руках. Леонтий знал: через полчаса по всей казарме поднимется гомон, пойдут оживленные, взволнованные, большей частью грустные, разговоры.
Он присел на свою койку и стал читать. Письмо было от Петра Веретенникова, злое и встревоженное. Вначале, как и полагается, шли поклоны — и сразу новости: «В нашей деревне, да и по соседству тож, сильно волнуются мужики, потому как помещики все вдруг стали продавать свои земли. А продают не кому попадя, а с хитростью, лишь бы покупатель был из иностранцев. Учителям домашним продают да говернанкам, что за детишками ихними ходят, лишь бы фамилии пофранцузистей или еще как-нибудь по-заграничному. Наш все имение управляющему продал, тот нам и купчую на крыльце показывал. А хитрость в том состоит, что ежели земля к какому иностранцу перешла, за него, в случае чего, говорят, евонная держава вступится.
Так что же это получается? За что же мы кровь свою проливали? Чтоб те же немцы вроде нашего Шварцкопа или другие чужие нашу же землю разворовывали? Повозвертались кое-кто из односельчан с фронту по случаю ранения, так рассказывают, что большевики обещают, дескать, вся земля должна перейти к мужику без всякого выкупа. Так ты там поразузнай, верно ли такое дело или у каких других партиев программы получше для нашего брата. Вот, говорят, есть еще такие есеры, те тоже много сулятся насчет мужика, да еще какие-то вроде анчихристы, так те и вовсе сулят полную слободу.
Одно только окажу: долго мужик ждать не станет. Вы там, в Питере, как хотите, а мы по осени, как подойдет время под озимые пахать, мы революцию сами начнем».
О Маньке с Санькой опять глухо сообщал, что живы, мамку по-прежнему поминают, хотя и реже, по ночам плакать перестали.
Деревенские новости огорчили Серникова, и с письмом он прежде всего пошел к Федосееву.
— Ну, брат, — сказал Федосеев, прочитав письмо, — твои новости уже не новости. О фиктивных сделках с землей большевики знают. Тут выход один: наша будет власть, наша и земля. Да я тебе об этом говорил. — Слушай, Серников! — вдруг хлопнул Леонтия по плечу Федосеев. — А хочешь с самим Керенским насчет земли потолковать? Нет, я правду говорю. Ты про Совет крестьянских депутатов Петроградского гарнизона слыхал? Нет? Ну, есть, одним словом, такой Совет, из нашего же брата мужика-солдата состоит. Посылает Совет делегацию к Керенскому как раз насчет этих самых фиктивных сделок с землей и чтоб вообще сейчас запретить всякую спекуляцию землицей. От нашего полка звали представителя. Пойдешь?
Серников деловито нахмурился, подумал и переспросил:
— Это к самому, значит, верховному?
— К нему.
— Отчего ж не пойти? Пойду. — И одернул на себе рубаху, словно идти надо было сейчас же.
— Вот и добро, я тебя к одному товарищу сейчас откомандирую, он тебе все объяснит.
Товарищ оказался солдатом, чем-то похожим на Федосеева. Фамилия его была Хохряков. Ничего особенного разъяснять он Серникову не стал, просто велел приходить завтра к восьми утра.
Утром, начистив сапоги и прихватив винтовку, Серников явился в назначенное место. Скоро собралась вся делегация — десять солдат, и все с винтовками. Потопали, по привычке шагая в ногу, через весь Васильевский остров, по Николаевскому мосту вышли на Конногвардейский бульвар. Утро было серенькое, питерское, небо бесцветной холстинкой растянулось над городом, но когда с моста Серников глянул вокруг, на тяжелую громадину Исаакия, на Адмиралтейство, на Зимний дворец, на далекую иголочку Петропавловки, его вдруг охватило неведомое ранее чувство трепета перед эдакой красотищей и одновременно чувство гордой уверенности в том, что скоро все это, весь город, вся Россия будут принадлежать таким вот, как он, бедным солдатам. Недаром же они, горстка солдат, шагают сейчас не к кому-нибудь, а к самому верховному главнокомандующему, и не куда-нибудь, а прямо во дворец. От этих мыслей он было сбился с шага, но быстро поймал ногу и зашагал еще бодрей.
Они пересекли Исаакиевскую площадь и подошли к Мариинскому дворцу. У входа их остановил караул — несколько безусых мальчишек-юнкеров и дежурный офицер. Выслушав, с чем пожаловали делегаты, офицер вздернул подбородок, словно его ударили, и зашипел:
— Вы что, совсем с ума посходили? К главе правительства — с какими-то требованиями? Не пропущу!
— А ты, ваше благородие, охолонь маленько, — совершенно спокойно ответил Хохряков. — А то уйти мы уйдем, только вернемся уже не горсткой — полки приведем. Так что иди, докладай, ваше благородие.
Офицер на мгновение прикрыл глаза, с трудом сдерживая приступ бешенства, крутнулся на каблуках и куда-то ушел. Через минуту он появился в дверях и, не глядя на делегатов, сказал, словно выстрелил:
— Пропустить!
Винтовки — ничего не поделаешь — пришлось оставить внизу. Сперва по мраморной лестнице, потом через вереницу комнат, у дверей которых тоже стояли караульные юнкера, их проводили к кабинету Керенского. По навощенным до ледяного блеска полам идти было скользко, и Серников все боялся упасть.
Кабинет оказался огромным, как казарменный плац, потолок весь расписан голыми мужиками и бабами, по стенам висели большие, во весь рост, портреты императоров.
Керенский появился из боковой двери, быстро прошел за огромный письменный стол, сунул руку за борт френча и коротко бросил:
— Слушаю.
Хохряков, не торопясь, изложил дело. Едва дослушав его, Керенский, точь-в-точь как давешний офицер, дернул подбородком и раздраженно ответил:
— Никаких требований я слышать не желаю. Какой-то Совет крестьянских депутатов Петроградского гарнизона предписывать что бы то ни было правительству России не может. И вообще этот вопрос относится к министру земледелия. Я передам туда, там вы и получите справку.
Он круто повернулся и быстро направился к двери. И вдруг раздался хрипловатый голос:
— Гражданин Керенский! Вы ведь эсер? — спросил солдат с перебинтованной головой.
Керенский резко обернулся и вздернул бровь.
— Эсер.
— А я уж было подумал — монархист. Гляньте на стены, вокруг одни цари, а вы, стало быть, в их компании тут и сидите.
Серников чуть не прыснул, глядя на вдруг побагровевшего верховного. Глазки его, под которыми висели набухшие мешки, смущенно забегали, рукой, вынутой из-за борта, он принялся утюжить ежик волос и нервно заблеял:
— Да, да, вы, конечно, правы… Все моя безумная занятость, нет времени оглянуться по сторонам. Надо, конечно, вынести или хоть холстом затянуть. Да, да, завтра же распоряжусь…
На улице, закуривая на ветру, Хохряков с усмешечкой сказал:
— Вот они, господа эсеры-то. Ладно, с землицей самим придется разбираться. Дай только срок… Ну, пошли, что ли.
Когда шли обратно, Серникову казалось, что шаги отстукивают все то же: «дай срок, дай срок!», и он со злостью подумал: «Когда же, наконец?»
Петру Веретенникову в деревню он отписал, что у большевиков программа самая наилучшая и правильная, а насчет эсеров и их обещаний пусть мужики и вовсе из головы выкинут: самый наиглавный из эсеров — и тот заодно с монархистами.
И описал, как он ходил с самим Керенским толковать насчет земли и что из этого вышло. Закончил он письмо коротким: «Дай срок!», поклонами дочкам и вопросом, поминают ли они тятьку.
Через несколько дней Федосеев, заведя Серникова в комнату полкового комитета, сказал, теребя свой рыжий ус:
— Пойдешь на Выборгскую сторону, в Московский полк, узнаешь, как там настроение насчет высылки из Питера. И вообще потолкуй с солдатами, ты это умеешь. Вот такое тебе задание от большевиков. А вот и мандат.
Этому обстоятельству предшествовали события, перебудоражившие весь Петроградский гарнизон: главнокомандующий Керенский отдал приказ о выводе из Петрограда на фронт почти всех полков гарнизона. Полковые комитеты, особенно те, в которых преобладали большевики, превосходно понимая, что Временное правительство просто-напросто хочет отделаться от революционно настроенных солдат, категорически отказались покидать Питер, пока не будет решен главный вопрос — вопрос о власти. Федосеев, давно связанный с Петроградским комитетом большевиков, обещал выяснить настроение в других полках. С тем и посылал он Серникова и еще нескольких доверенных солдат.
Впервые в жизни Леонтий держал документ, относящийся к его персоне и аттестовавший его как «особоуполномоченного по проведению агитации в полках Петроградского гарнизона». Мандат был размашисто подписан незнакомой ему фамилией — «Подвойский» и снабжен печатью Военно-революционного комитета.
Внимательно и серьезно посмотрев на удивленного Серникова, Федосеев положил руку ему на плечо и сказал:
— Ты не удивляйся, это я за тебя поручился. А почему — тебе это известно? Ленин о тебе написал в газете.
— Ленин? — удивился и даже испугался Леонтий. — Обо мне? Это где же, когда?
— На вот, почитай, — Федосеев протянул газету «Рабочий». — Называется «Уроки революции».
Леонтий присел и, шевеля губами, нахмурив брови, начал водить пальцем по строкам.
«Всякая революция означает крутой перелом в жизни громадных масс народа, — читал он. — Если не назрел такой перелом, то настоящей революции произойти не может. И как всякий перелом в жизни любого человека многому его учит, заставляет его многое пережить и перечувствовать, так и революция дает всему народу в короткое время самые содержательные и ценные уроки».
Леонтий поднял недоуменный взгляд на Федосеева.
— Читай, читай! — прогудел тот.
«За время революции миллионы и десятки миллионов людей учатся в каждую неделю большему, чем в год обычной, сонной жизни, — продолжал читать Леонтий. — Ибо на крутом переломе жизни целого народа становится особенно ясно видно, какие классы народа преследуют те или иные цели, какою силою они обладают, какими средствами они действуют».
— Ну? — Серников снова с недоумением взглянул на Федосеева. — Чего же ты плел, будто про меня? Тут и фамилии никакой нету.
— Чудак человек, — усмехнулся Федосеев. — Зачем тебе фамилия? Вот, читай, разве не про тебя сказано: «За время революции миллионы и десятки миллионов людей учатся в каждую неделю большему, чем в год обычной, сонной жизни». Да ведь тебя, брат, за какие-нибудь месяц-полтора не узнать стало. Ты ведь кем раньше-то был? Так, серая скотинка, Недомерок. А нынче революционный солдат товарищ Леонтий Серников, выполняющий приказы большевистского полкового комитета. Погоди, мы еще тебя самого в большевики запишем. А вот еще, гляди, что в статье написано: «всякий перелом в жизни любого человека многому его учит, заставляет его многое пережить и перечувствовать». Ну, разве не про тебя сказано?
Леонтий уставился в газету и подумал: «А ведь верно!.. Сколько я за это время пережил да перечувствовал — страсть! И впрямь перелом, всей жизни перелом…»
Он с жадностью принялся читать статью дальше. В ней было все, что происходило с Серниковым, со всеми такими же солдатами и мужиками, все, о чем он так трудно думал последнее время. И, главное, как это Ленин все просто да понятно объясняет. Поначалу вопрос: «Чего добивались массы рабочих и крестьян, совершая революцию?» И тут же простой ответ: «Известно, что они ждали свободы, мира, хлеба, земли». И снова вопрос: «Что же мы видим теперь?» Вот, в самую точку! — обрадовался Серников. Ну-ка, ну-ка, об чем объяснит Владимир Ильич?
То, о чем читал Серников дальше, было в общем известно, но пружинная сжатость, спресованность ленинского стиля производили такое впечатление, что, дочитав статью до конца, Леонтий в восхищении сам себе сказал: «Вот это да!.. Вроде гранаты али бонбы». Когда он потом делился своими мыслями с Федосеевым, тот с удивлением посмотрел на Леонтия и не без восхищения одобрил:
— А ведь здорово подмечено! По форме как будто просто да гладко, вроде снаряда, а начинка — чистый динамит! — И, лихо подвинтив рыжий ус, с гордостью добавил: — Вот он какой, наш Ильич!
«Вместо свободы начинают восстановлять прежний произвол… — читал Серников. — Арестуют большевиков, часто не предъявляя даже никаких обвинений». — Тут он от досады крякнул, вспомнил, как ходил арестовывать главного большевика Ленина и как сконфузился, проткнув штыком корзину. — Эх, до чего же темный был, — добавил он себе в утешение. — «Хлеба нет. Голод опять надвигается…» И вдруг ахнул, прочитав: «…война стоит теперь народу 50 миллионов рублей ежедневно…» Батюшки… пятьдесят миллионов… каждый день! И даже застонал: — Ай-ай-ай!.. Но с особым интересом, даже с жадностью прочитал он все, что касалось земли, — и о том, что громадное большинство крестьян объявляют помещичью собственность на землю несправедливостью и грабежом, и о том, как водят крестьян за нос и надувают их обещаниями и оттяжками. Особенно понравился ему и окончательно распалил конец статьи: «С землей подожди до Учредительного собрания. С Учредительным собранием подожди до конца войны. С концом войны подожди до полной победы. Вот что выходит. Над крестьянами прямо издеваются капиталисты и помещики, имея свое большинство в правительстве».
«Ну, вот он и ответ на наше письмо», — подумал Серников, бережно пряча газету в нагрудный карман. Статья придавала ему уверенности, силы.
В таком вот настроении и с мандатом в кармане отправился он в Московский полк. Сперва караульный не пускал его и хотел вызвать дежурного офицера. Но Серников уговорил его позвать кого-нибудь из полкового комитета. Явившемуся длинному ефрейтору с сердитыми глазами Серников предъявил мандат. Прочитав бумагу и увидев печать Военно-революционного Комитета, ВРК, ефрейтор расплылся в улыбке, протянул широкую ладонь лопатой и сказал:
— Значит, большевик? Дело! Митинг тебе собрать? Это мы живо организуем.
Серников, которого впервые в жизни не обвинили в большевизме, а дружески признали в нем большевика, то есть своего, подумал и ответил: