В поисках личности
Рассказы современных израильских писателей.
К «Поискам личности»
По преданию, жандармский офицер спросил великого хасидского рабби Шнеура Залмана из Ляд, основоположника течения Хабад, о следующем. Поддавшись соблазну, Адам, несмотря на категорический запрет, вкусил от плодов древа познания и, в ужасе от своего проступка, спрятался в райских кущах. И сказано: «И воззвал Господь Бог к Адаму и сказал ему: где ты?» (Быт. 3:9). Но если Бог спрашивает Адама, где тот скрывается, значит, от него можно спрятаться, и, значит, Он не всеведущ. Ответ мудрого раввина передается различно, но суть всегда сводится к одному: Адам обрел знание добра и зла, налагающее тяжкое бремя свободы выбора; и теперь, когда Адам оказался в этом, совершенно новом для него, состоянии, Бог обращается к нему с вопросом, который нельзя понимать буквально, это — ключевой вопрос, обращенный к человеку, обладающему выбором: где ты? где ты в пространстве и во времени, где ты во Вселенной? кто ты теперь перед самим собой и перед Богом?
«В поисках личности» — так называется один из рассказов, включенных в предлагаемый читателю сборник. Это название в значительной степени отражает тему большинства рассказов сборника. Это не случайно: с конца 1950-х гг. поиск ответа на вопрос, кто ты во Вселенной, кто ты перед собой и своей совестью, одним словом, поиск своего подлинного «я» становится господствующей темой израильской литературы. Эта тема хорошо известна в мировой литературе, однако в Израиле она обладает особой остротой и потому привлекает особое внимание израильских писателей. Поиск себя есть поиск своего места в обществе и в истории, а само израильское общество еще далеко не сложилось и не определило однозначного отношения к многотысячелетней еврейской традиции. Современное израильское общество находится в бурном процессе становления — выработке новых социальных форм, норм общежития, единого мировосприятия и специфической израильской культуры. Фундаментом этого процесса служит удивительное многообразие социально-культурных традиций, в которых преломилось общее наследие еврейского народа и вместе с тем сказалось влияние культуры и быта окружающих народов, среди которых евреи, изгнанные со своей родины, были вынуждены жить почти два тысячелетия. Религия и мессианская вера в конечное избавление сохранили единство еврейского народа, рассеянного по всему миру, и это единство нашло свое выражение в исторически беспрецедентном событии — возрождении национального государства и национального языка на древней исторической родине. Возрождение древней формы национального существования — суверенной государственности и создание национального народного хозяйства потребовали отказа от многих традиций и обычаев, сложившихся во время жизни в изгнании, ломки патриархальных отношений, характерных для жизни многих еврейских общин, радикального изменения социальной психологии.
Израильское общество формировалось в последние сто лет, и за этот исторически весьма краткий отрезок времени испытало резкие демографические, культурные и идеологические перемены. Когда в 1880-е гг. в Эрец-Исраэль начали прибывать ховевей-Цион[1], халуцим, они застали здесь несколько относительно немногочисленных, сугубо религиозных еврейских общин — в Иерусалиме, Цфате и Тверии, так называемый «старый ишув». «Новый ишув» постепенно складывался из репатриантов, стремившихся личными усилиями осуществить идеалы сионизма — освоить и заселить заброшенную землю древней родины и своим примером вдохновить единоплеменников на продуктивный труд. Следующие волны еврейских репатриантов — пионеры Второй и Третьей алии — находились под влиянием социалистических идеалов и стремились не только к национальному возрождению еврейского народа, но и к созданию идеального общества в Эрец-Исраэль. С середины 1920-х гг. в Палестину начинают прибывать евреи Восточной Европы, а после прихода к власти в Германии нацистов — также евреи Центральной Европы. Эти волны репатриации были вызваны преимущественно антисемитизмом и дискриминационными мерами в странах исхода; среди репатриантов находились лица самых различных политических взглядов и идеологических позиций. С начала 20 в. в страну не прекращалась репатриация евреев из стран Востока, в первую очередь, из Йемена. Сразу же по окончании 2-й мировой войны в Эрец-Исраэль устремились те, кто уцелел после нацистского геноцида, в ходе которого была уничтожена треть еврейского народа. Усиливается репатриация евреев из арабских стран, и в первые годы после провозглашения независимости в Израиль переселилось подавляющее большинство евреев стран Востока.
Огромная репатриационная волна привела к тому, что менее чем за три года независимости еврейское население Израиля удвоилось. Все эти люди, многие годы жившие или даже родившиеся в Эрец-Исраэль и только что прибывшие в страну, люди с различным жизненным опытом и выросшие в атмосфере самых разных культурных традиций, люди, принадлежавшие к патриархальному и современному промышленному обществу, говорившие почти на всех языках мира, ортодоксальные евреи и потомки нескольких поколений, живших в условиях почти полной ассимиляции, те, кто приехал в Эрец-Исраэль, чтобы собственными руками возродить ее, и те, кто осознал, что эта страна — единственное место в мире, где еврей может надеяться на надежное пристанище, — все эти люди оказались перед необходимостью создания новых форм общежития и создания общей культуры. Израильское общество стало плавильным горном новой еврейской общности, на этот раз — не новой общины, а суверенного народа.
В таком горниле «поиск себя» становится особенно острым и интенсивным, поскольку все стороны бытия проникнуты конфликтами, конфликтами внутриобщественными и конфликтами между личностью и обществом. Сюда можно отнести разрыв идеологий, поколений, культур, традиций, быта и т. п., борьбу за свое место в мире, ощущение неукорененности в обществе, в новой стране. Срок еще слишком короток, чтобы врасти в новую почву. Страна, тысячелетия бывшая центром еврейских надежд, страна огромного «исторического протяжения», оказалась страной очень малого географического протяжения, к тому же — окруженной тесным кольцом враждебных стран. Ощущение тесноты и тяга к широте и размаху заморских земель — еще один феномен, свойственный израильскому обществу. Ведь не в одно столетие древний иудей превратился в скитальца Вечного Жида, и, по-видимому, не одно столетие понадобится для обратного превращения.
В статье Краткой Еврейской Энциклопедии, посвященной новой литературе на иврите, следующим образом подытоживается развитие израильской литературы: новая литература на иврите «с момента своего зарождения во второй половине 18 века правдиво и без прикрас воплощала конфликты реальной действительности, заостряя их проблематику в национальном, духовном и общественном планах. Израильская литература продолжает эту традицию, сгущая порой краски при трактовке конфликтов, порожденных самоощущением отдельной личности в современном мире. Нередко такое сгущение красок приводит к некоторому искажению представлений о действительности, их смещению в сторону экзистенциального трагизма. Но именно эта черта придает израильской литературе глубину, стимулирует поиски нового содержания и новых форм и поднимает ее до уровня наиболее развитых литератур мира»[2].
В предлагаемой читателю книге собраны рассказы авторов, принадлежащих ко второму и, отчасти, третьему поколению израильских писателей. Первое поколение, прозванное «поколением Палмаха», начало свою литературную деятельность еще до провозглашения независимости, в годы борьбы с мандатными властями. Начальный период творчества писателей этого поколения характеризовало упоение участием в великом событии еврейской истории — восстановлении суверенной государственности и возникновении нового еврейского типа — борца и победителя, не изведавшего унижений, сопровождавших жизнь еврея в галуте. Однако уже к концу 50-х гг. наметился перелом: место героя, ощущающего себя частью монолитного коллектива, спаянного единой идеологией, начинает занимать совсем другой герой — индивид, погруженный в свои переживания, страдающий под бременем разочарований, жертва неминуемой в человеческой истории амортизации идеалов, неизбежно происходящей по ходу их претворения в жизнь.
Ахарон Аппельфельд изображает в своих рассказах послевоенные скитания евреев — перемещенных лиц, еще не оправившихся от ужасов, пережитых ими в нацистских лагерях смерти. Четкий языковой ритм и эпическая отчужденность повествования вызывают в читателе ощущение роковой неизбежности происходящего, своего рода физического закона, неумолимо движущего героев от бытия к небытию.
Наиболее значительные писатели второго поколения — Амос Оз и Аврахам Иехошуа, а также представители третьего поколения — Ицхак Бен-Нер, трактуют личностные проблемы индивидуума в экзистенциально-универсалистском плане; однако, хотя их герой не столько еврей и израильтянин, сколько человек вообще, человек как таковой, экзистенциальная ситуация, в которой он находится, показана на фоне повседневной жизни Израиля, рисуемой в реалистических красках. И в условиях израильской действительности вечные общечеловеческие проблемы приобретают особый колорит, особое психологическое выражение и особую историческую глубину. Это применимо к целой веренице героев И. Бен-Нера. Герой рассказа «Закат в деревне» не может найти применения своим незаурядным душевным и физическим способностям. Похож на него и герой рассказа «Кино» — покинутый женой владелец маленькой типографии, одержимый страстью к романтическим кинофильмам. В рассказе Аврахама Иехошуа «Начало лета — 1970» отец, получивший извещение о гибели сына на Суэцком канале во время «войны на истощение», вдруг осознает всю глубину отчуждения, существовавшего между ним и его сыном, которому идеалы отца казались наивными и примитивными. Героиня рассказа Яакова Шавита, многие годы получавшая регулярные посылки от сестры из Америки, неожиданно обнаруживает, что ее сестра живет в крайней нищете.
Д. Шахар в тонком рассказе под заглавием «О тенях и образе» дает портрет юноши из религиозного квартала Иерусалима, которому вдруг открывается мир светских интеллектуалов, мир неведомых ему дотоле эстетических переживаний и ценностей. Герою другого его рассказа — «Смерть маленького божка», неожиданно во сне является покойный отец, бывший известный сионист. Их разговор происходит в комнате, где на одной стене висит карта Эрец-Исраэль, на которой помечены участки, принадлежащие Керен Каемет, а на другой висят портреты Т. Герцля и М. Нордау. Вдруг отец подходит к столу, расстилает на нем карту мира и эта карта начинает неудержимо увеличиваться… «Ну-ка, сынок, расскажи мне, что делается на свете», — просит отец. И слышит ответ своего сына, иерусалимского мистика-мечтателя: «Мир все увеличивается, папа, а бог все уменьшается…»
В рассказах авторов этого сборника нашел отражение вечный антагонизм между новым и старым, материей и духом, мистическим и рациональным. Этот антагонизм начинается с первых же шагов человеческой цивилизации и находит яркое воплощение в библейской литературе — от истории о золотом тельце, сотворенном во время скитаний народа по пустыне, до страстно обличающих речей пророков древнего Израиля. И потому не случайно израильские писатели последних поколений обращаются к библейской тематике, которая зачастую предоставляет в их распоряжение конфликтные ситуации, удивительно сходные с современной действительностью Израиля.
В своей повести «Ненавидевший чудеса» Шуламит Хар-Эвен пытается понять душу своего героя, бескомпромиссного индивидуалиста, ищущего себя и свое место в ходе болезненного процесса превращения сброда рабов, покинувших Египет, в народ, объединенный единым языком и единой целью под предводительством единого вождя — Моисея. Этот процесс диалектичен — безжалостно подавляя личность, он, вместе с тем, формирует и закаляет ее. Борьба за личную свободу, отвержение авторитетов, отречение, бунт и отшельничество — таков путь героя, приводящий его в конечном итоге на ту же дорогу в Землю Обетованную, по которой идет его изнуренный мытарствами народ. Библия не только не приукрашивает испытания и тяготы, выпавшие на долю «поколения пустыни», но, напротив, по-видимому, в дидактических целях, сгущает краски. Но в то время, как библейское повествование рассматривает события с точки зрения духовных вождей народа и их идеалов, Ш. Хар-Эвен пытается увидеть происходящее глазами самих участников событий, тех, на чьи плечи легло бремя повседневной жертвы во имя идеалов, провозглашенных вождями. «Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянье», как сказал русский поэт, и поэтому писательница обращается к далекому прошлому своего народа, желая лучше понять его настоящее.
С той же целью обращается к историческому прошлому и Амос Оз в рассказе «На этой недоброй земле». Время действия — эпоха Судей, всего лишь столетие спустя после Исхода и столетие до образования Израильского царства, эпоха, когда израильские племена, поселившиеся в Эрец-Исраэль, еще вели с соседями вооруженную борьбу за обладание Землей Обетованной. В этих беспрестанных войнах складывались временные племенные союзы, во главе которых стояли харизматические вожди — «Судьи». Увидеть события так, как их видел такой вождь, понять его поиски себя и его душевные конфликты, бремя жертв, принятых им на свои плечи во имя движения по тернистому пути к созданию национального государства, — вот основа исторической новеллы А. Оза.
Четкие параллели между древними и современными событиями — рождением и возрождением нации, рождением и возрождением национального государства — убеждают читателя в исторической значимости сегодняшних событий, их чреватости будущим. Именно этими параллелями и ценны прежде всего произведения, вошедшие в настоящий сборник.
Амос Оз
Амос Оз родился в Иерусалиме в 1939 г. С 15-летнего возраста он — житель киббуца «Хулда». Изучал еврейскую литературу в Еврейском университете в Иерусалиме и в Оксфорде. Автор нескольких сборников рассказов и многих романов. Английский перевод романа «Мой Михаэль» снискал А. Озу особую популярность за рубежом, а в 1975 г. он был экранизирован в США. Сочинения А. Оза часто и много переводят на другие языки. Удостоен премии им. Бялика (1986).
На этой недоброй земле
Пер. В. Фланчик
Ифтах родился на краю пустыни. На краю пустыни вырыта ему могила.
Много лет ходил Ифтах по пустыне с кочевыми народами у пределов Аммона. Даже когда пришли к нему старейшины и упросили стать судьей в Израиле, не вышел Ифтах из пустыни. Был он сыном пустыни, и за это избрали его старейшины Гиладские начальником над Израилем, потому что были то мятежные времена.
Шесть лет правил Ифтах. Во всех войнах взял он верх над врагами. Но и тогда лицо его не просветлело: не любил он Израиль и врагов его не ненавидел. Был он сам по себе, но и себе был как чужой. Никогда, даже укрытый стенами дома, не распускал Ифтах узкого прищура, будто защищал глаза от пыли пустыни и раскаленного добела света. Или, может, глаза его были обращены вовнутрь, потому что вокруг — на что им смотреть?
В день победы над Аммоном Ифтах вернулся в надел своего отца. Народ собрался, чтобы воздать ему почести, девушки пели: поверг и сразил, Ифтах же стоял сонный и безучастный. И был среди старейшин колена один, который подумал: «Морочит нас этот человек. Сердце его не с нами, а далеко».
Отца его звали Гилад Гилади. Рожден был Ифтах от блудницы-аммонитянки по имени Питда дочь Эйтама. Дочь свою Ифтах также нарек Питда. И в старости, перед смертью, видел Ифтах обеих, будто одну.
Мать умерла, когда Ифтах был ребенком. Сводные братья, сыновья отца, прогнали его в пустыню за то, что был он сыном другой женщины.
В пустыне собрался вокруг Ифтаха бродячий народ, угрюмый и отчаянный, но признали они Ифтаха своим начальником, потому что от него исходила власть. Когда хотел, он умел говорить с ними добром, когда хотел, голос его становился холодным и злым. И еще — стреляя из лука, объезжая лошадь или ставя палатку, Ифтах в движениях казался неповоротливым, нерасторопным или усталым. Но обманчив был его вид, как безобидность ножа в складках шелковой ткани. Он мог приказать: встань и иди, и вставали, и шли, а Ифтах даже звука не произнес, только губы сложились в приказ. Говорил Ифтах скупо, потому что не любил слов и не доверял им.
Много лет провел Ифтах в горах среди пустыни. Терся возле него разный люд, шумливый и панибратский, но Ифтах к себе никого не приближал. Однажды пришли к нему старейшины Израиля просить, чтобы он сразился с аммонитянами. Подобрав полы одежд, чтобы не трепать их в пыли, они стали на колени перед сыном пустыни. Ифтах слушал их молча. Молча смотрел он на попранную гордыню, как смотрят на рану. Потом в глазах его отразилась боль, но не боль преклоненных старейшин, а может, и вовсе не боль, а будто бы мягкость. Он мягко сказал:
— Сын блудницы станет над вами вождем.
И старейшины отозвались:
— Станет вождем.
Было это в пустыне, за пределами земли Аммонитянской, за пределами земли Израильской, в безмолвии мертвых и зыбких песков, тумана, мелких колючих кустов, белых гор и черных камней.
Ифтах поразил аммонитян, возвратился в отчий надел и обет свой исполнил. До последней минуты надеялся, что послано ему испытание, которое он выдержать в силах, до последней минуты верил, что, когда свяжет дочь и положит на жертвенник, скажут ему: не поднимай руки на отроковицу.
Потом вернулся Ифтах в пустыню. Он любил Питду и верил в ночные голоса, приходящие из пустыни.
Ифтах Гилади умер в горах в земле Тов, а Тов значит Добро. Люди рождаются, чтобы воочию увидеть свет дня и свет ночи и назвать свет светом. Но бывает, что человек приходит в мир безотрадным, проживает свой век в скорби и оставляет после себя ярость. Когда умер Ифтах, вырыл отец ему могилу и над могилой сказал:
— Шесть лет правил мой сын Израилем по милости Божьей.
И добавил:
— Милость Божья неисповедима.
Четыре дня в году ходят девушки оплакивать Питду, дочь Ифтаха. В отдалении бредет за ними слепой старик. Сухие ветры пустыни выклевывают слезинки из глубоких морщин. Но не под силу им выветрить соль, и она высыхает и разъедает кожу. Девушки уходят в горы. Днем их плач уносит в пустыню, в земли лис, ехидн и гиен, снедаемые белым слепящим светом. Ночью слышат его угрюмые кочевники земли Тов, и тогда начинают они свои песни, в которых горечь и страх.
Место, где родился Ифтах, лежало на самой окраине. Владения Гилада Гилади были последними в наделе колена, и пустыня обгладывала здесь пашни, пробиралась в сады, а временами поражала людей и скот. Утром солнце пробивалось из-за восточных гор и принималось сжигать землю. В полдень, казалось, шел палящий град, губивший все, что встречалось ему на пути. На исходе дня солнце склонялось на запад и перед заходом бралось за вершины западных гор. В течение дня камни меняли цвет, и издалека казалось, что они мечутся по земле и сгорают заживо.
К ночи земля успокаивалась. Свежие ветерки касались ее то здесь, то там, поглаживали, задерживались подольше. На склонах выступала роса. И, наконец, сжалившись, спускалась ночная прохлада. Преходяща была эта милость, но ведь давалась она из ночи в ночь, а чередуется все: рождение и смерть, ветер и вода; ненависть сменяется тоской, а тень приходит и уходит.
Хозяин надела Гилад Гилади был высок и дороден. Солнце обуглило кожу на лице Гилада. Всеми силами сдерживал он нрав, но прослыл самовластным. Слова, срываясь с уст Гилада, звучали как окрик. Временами получался шепот — ядовитый и злой, будто он напрягался в этот момент, чтобы заглушить какие-то другие голоса. Если он клал тяжелую уродливую ладонь на голову сына, загривок лошади или чресла женщины, то знали, не глядя — это Гилад. Случалось, он трогал какой-то предмет не потому, что о нем заходила речь, и не потому, что он нужен для дела, а чтобы рассеять приступ сомнений — материальность вещей удивляла Гилада. Иногда ему хотелось коснуться рукой того, что как будто не существует на ощупь — звуков, запахов, печали. Когда наступала ночь, Гилад говорил порой: наступила ночь, как будто это было не ясно без слов. Вечером он призывал к себе кохена[3], чтобы тот читал ему из Писания. Гилад весь подбирался и внимательно слушал. Даже в мелких делах он обращался к Богу, прося, чтобы родился бычок или чтобы Бог помог починить два треснувших глиняных сосуда. Временами Гилад смеялся без всякой причины.
Все это наводило ужас на рабов. Если в летний день Гилад поднимал к небу свое опаленное лицо и по полю разносился его гулкий и хриплый хохот, рабы от страха вторили ему. По ночам его охватывала вдруг холодная ненависть к далекому и холодному свету звезд. Тогда криками он будил и созывал всех во двор — мужчин и женщин. Он наклонялся, обеими руками отрывал от земли тяжелый камень и поднимал его над головой. Глаза Гилада белели в темноте, и казалось, что он вот-вот размозжит кому-то череп. Но он вдруг сникал, лицо искажалось судорогой, как от удушья, он опускал камень, медленно наклонялся и мягко возвращал его на землю, как ставят стекло на стекло, чтобы не причинить боль ни камню, ни земле, ни тишине ночи. А ночи были в тех местах вправду безмолвны, и голоса, если скользили они в темноте, были похожи на черные тени, которые ходят в глубине под водой.
Жена Гилада, женщина белая-белая и напуганная, была из рода священников и торговцев. Звали ее Нехушта дочь Звулуна. В девичестве знала она мечты и мрак отчего дома. Очень любила маленькие вещи и мелкую живность — бабочек и булавки, сережки, росинки, яблоневую завязь, подушечки кошачьих лап, шерстистость молочного ягненка, отблески света в брызгах воды.
Гилад взял ее в жены потому, что учуял в ней жажду, которую не утолить, не смягчить. Когда говорила Нехушта: вот камень, небо, долина — ее губы, казалось, звали: приди. Потребность прикоснуться к этой жажде, попробовать ее на ощупь мучила Гилада, как вдруг навязавшаяся мысль или чувство, пока не испытаешь их до конца.
Нехушта пошла за Гиладом потому, что видела его уныние и силу. Она хотела расколоть силу, пробить брешь в унынии, а потом отдаться им на милость.
Но ни ему, ни ей не суждено было познать другого, потому что есть тело и есть душа, а дойти до их сути, лежащей на дне, не суждено никому из живых. И вот не прошло и нескольких месяцев, а Нехушта стояла уже у окна и высматривала, не привидятся ли ей за безжизненной далью, окаймленные горами, равнины черной тучной земли, откуда она была взята в пустыню. По вечерам она спрашивала Гилада:
— Когда ты увезешь меня?
— Да ведь я увез тебя, — отвечал Гилад.
— Когда мы оседлаем коней и уедем отсюда?
— Все места едины.
— Но я не могу больше. Хватит.
— Кто может, — отвечал Гилад, — принеси мне вина и яблок, а сама ступай в комнату или сиди себе у окна, только не смотри в темноту такими глазами.
За многие годы, родив Ямина, Емуэля и Азура, совсем заболела Нехушта. Что-то неотступно разъедало, размягчало ее изнутри. Кожа ее не знала загара и оставалась влажной и тонкой. Она ненавидела пустыню, которая днем дышала в окно ее комнаты, а по ночам шелестела: пропало, или пропала; ненавидела дикие песни пастухов и рев скота в загонах и в снах. О муже временами говорила как о покойнике, детей называла сиротами. А иногда и про себя говорила: «Ведь я давно умерла», и по три дня просиживала у окна без еды и питья. Место было глухое, и из окна она видела днем только песок и горы, а ночью — звезды и темноту.
Трех сыновей родила Нехушта дочь Звулуна Гиладу Гилади — Ямина, Емуэля и Азура.
Не могла она вынести нрава Гилада, его приливов, бурь и отливов. Если жаловалась она и плакала, взрывался Гилад, грохотал его голос и звенели осколки разбитого кувшина. Если тихо сидела у окна, гладя кота или перебирая сережки и булавки, Гилад останавливался невдалеке и смотрел на нее, а потом хрипло смеялся и шел от него козлиный дух. Сжалившись, иногда говорил:
— Может, услышит Царь твою беду и пошлет за тобою кареты. Может статься, что сегодня или завтра прибудут факельщики, а за ними гонцы.
— Нет Царя и не будет гонцов. К чему им спешить. Нет ничего, — отвечала Нехушта.
Тогда сердце Гилада переполнялось состраданием и яростью. Он казнил себя за боль, что ей причинил, бил себя в грудь и проклинал себя и весь свой род. Потом из жалости вырастало отвращение — к ней, к себе, к жалости, и он надолго закрывался в своих покоях. По многу дней не видела его Нехушта, пока в одну из ночей, перед рассветом, не приходил Гилад и не обрушивался на нее. В любви напрягал губы как человек, силящийся разорвать руками железную цепь. Приливы, бури, отливы и бездна.
Если ночью падал на лицо Гилада свет факела, то было оно похоже на одну из масок, в которых пляшут перед костром жрецы язычников. Бывает, что достается человеку жизнь отверженного в чужой стране, куда он неизвестно как попал и откуда не может выбраться.
Зимой душа Гилада опустошалась, он лежал, уставившись в свод потолка, смотрел или не смотрел, но не видел. Тогда Нехушта неслышно приходила в его опочивальню и касалась его бледными пальцами, как домашний зверек, губы ее белели, как болезнь, и он отдавал ей свое тело — усталый кочевник женщине из придорожного шатра. В комнате было тихо.
Но когда просыпалась сила в Гиладе и поднимала тело на бунт против него, Нехушта пряталась в комнатах, а Гилад неистовствовал в пристройке для наложниц, вымещая на них бурю кипучего яда. Всю ночь не спадал приглушенный дрожащий гул, доносившийся оттуда, и вскрики наложниц. На заре выскакивал Гилад из пристройки, поднимал с постели кохена, чтобы, распростершись у его ног, отплакать: нечист. Не успевали слезы высохнуть, а он уже отталкивал кохена тыльной стороной уродливой ладони так, что тот падал навзничь; Гилад седлал коня и скакал к гребням восточных гор.
Среди наложниц была одна — маленькая аммонитянка по имени Питда дочь Эйтама. Люди Гилада захватили ее в одном из набегов на аммонитянские города, что лежат за пустыней. Питда была невысока, узка в кости, но сбита добротно. Глаза ее большей частью скрывались в тени ресниц. Но если зеленоватые искры пробивались сквозь ресницы и попадали на губы Гилада или ему на грудь, если останавливалась она против него, еле заметно поигрывая кончиками пальцев руки, упертой в бедро, — дрожь проходила по коже Гилада, и он клял аммонитянку на все лады. Рот его извергал проклятия, а огромные ладони сгребали руки наложницы. Захлебываясь, он кусал ее губы, и оба смеялись. Бедра ее не останавливались ни на мгновение. Даже, когда задерживалась Питда у входа в конюшню, чтобы вдохнуть запах конского пота, бедра продолжали свой танец, направляемый и сдерживаемый изнутри. Огонь и лед горели зеленым пламенем в ее зрачках. Ходила Питда всегда босиком.
С течением дней стало известно, что Питда занимается колдовством. Из уст наложниц — соперниц Питды — все узнали, что по ночам она смешивает разные зелья и при этом глаза ее светятся во тьме. Питда умела призывать умерших и говорить с ними, потому что с детских лет была посвящена в жрицы аммонитянского бога Милькома. В темноте из сада доносились шорохи, заглушаемые скрипом дверей внутри дома. Питда скрывалась в подвалах, зелье кипело и пенилось, и женская тень колыхалась на догнивающих седлах, бочках с вином, молотильных досках и железных цепях.
Когда дошло это до Гилада, он велел выдать ей мех с водой и услать в пустыню к мертвым, которых она призывает по ночам, потому что не место колдуньям в Гиладе. Но с первым светом он оседлал коня, догнал ее и вернул домой. Во дворе он осыпал проклятиями ее богов и бил ее по лицу тыльной стороной широкой уродливой ладони. Дыша ему в лицо, Питда честила в ответ и его, и женщину, которая его родила, и бога, которому он служит. Горячие зеленые искры метались в ее зрачках. Потом вдруг оба расхохотались и вошли в комнату. Дверь за ними закрылась. В стойлах ржали кони.
Не могла больше вынести Нехушта, жена Гилада, и стала она возмущать сыновей против наложницы-аммонитянки. Стоя у окна, в белом платье, спиной к сыновьям и лицом к пустыне, шептала она: «Ваша мать умерла, а вы спускаете с рук. Не спускайте».
Но Ямин и Емуэль боялись отца, и лишь младший Азур затаил зло против аммонитянки.
Целые дни Азур проводил на псарне. Он кормил и поил собак, учил их слушать команду и, если прикажут, вгрызаться в горло. В Мицпе, а так назывались владения Гилада, говорили про Азура: этот понимает собачий язык и умеет лаять и выть в темноте, как один из их породы. Был у Азура щенок волчьих кровей, с одной тарелки ели, из одной чашки пили, и острые зубы обоих блестели на солнце.
Однажды, в начале осени, когда Гилад уехал на дальнее поле, Азур натравил своих собак на аммонитянку. Стоя в тени дома, издал он гортанный вскрик-перелив, и псы, глодавшие кости на свалках, бросились на аммонитянку. Еле отбили Питду от собак, готовых разорвать ее на мелкие части.
К ночи вернулся Гилад и отдал младшего сына в руки раба с морщинистым недобрым лицом и лысой макушкой, велев увести Азура в пустыню, как поступают в Мицпе с убийцами. Вечером заголосили звери пустыни, и за изгородью стали вспыхивать желтым светом чьи-то глаза.
И на сей раз на исходе ночи поскакал Гилад вдогонку и вернул сына. Он бил его по лицу и осыпал проклятиями, как прежде наложницу-аммонитянку.
А потом заговорила Питда Азура: сорок дней мальчик лаял и выл по-собачьи и не мог вымолвить слова.
На Гилада нагнала Питда черную хандру за то, что пожалел сына. Была она беспощадна к щадящему. Жгучая тоска объяла Гилада, и, чтобы отогнать ее, нужно было очень много вина.
Когда родился Ифтах, Гилад не выходил из подвалов четыре дня и пять ночей. Он наполнял по два кубка, сводил их вместе, выпивал оба и наливал снова. На пятую ночь свалился Гилад. Во сне явился ему черный всадник на черном коне. Копье его горело черным огнем. Коня вела под уздцы женщина, не Питда и не Нехушта — другая. Всадник и конь покорно шли на поводу, а она вела их, не касаясь земли. Гилад запомнил свой сон, потому что верил, что сны посылаются нам из тех мест, откуда пришел человек и куда он вернется по смерти.
Когда Ифтах немного подрос и стал выходить из пристройки, он научился прятаться от отца. Он быстро постиг, что лучше ему схорониться за стогом, пока не пройдет по двору этот тяжелый, большой человек. Дожидаясь, когда стихнет грозящий недобрым шаг Гилада, мальчик жевал соломинку, посасывал палец и говорил себе шепотом: тихо, тихо. Если, замечтавшись, не успевал укрыться, отец подхватывал его под мышки, зажимал между жутких ладоней и раскачивал на весу. При этом Гилад, раздувая щеки, мычал, и в нос Ифтаха бил острый козлиный запах. Ребенок крепился, потом кричал от боли, а больше от страха, и тщетно пытался вонзиться зубами в плечо отца, чтобы высвободиться из его хватки.
Ифтах родился против пустыни. Земли Гилада были последними в наделе колена, за ними начиналась пустыня, а за нею лежал Аммон.
Были у Гилада отары овец, были поля и виноградники, края которых желтила пустыня. Жилые постройки были обнесены высокой стеной, сложенной из камня. Из того же черного камня вулканической породы был построен и дом. Но весною казалось, что люди, входящие в дом, исчезают в непролазных сплетениях лоз дикого винограда, который так разросся за многие годы, что листва его надежно скрывала весной черные камни.
На рассвете позванивали колокольцы скота, свирель пастуха рассыпала смутные грезы, вода чуть слышно журчала в каналах. Покой лежал на землях Гилада. Но сквозь рассветный покой кое-где пробивался страх прошедшей ночи и наступающего дня. В тени ветвистых деревьев прятались холодные сумерки.
Каждую ночь пастухи в темных накидках с капюшонами, низко надвинутыми на глаза, охраняли надел от кочевников, медведя и разбойника-аммонитянина. На крыше всю ночь горели факелы, между деревьями в темноте сада рыскали тощие собаки. То здесь, то там мелькала вдоль стены тень кохена, заклинавшего злых духов.
С детства Ифтах научился различать звуки ночи. Он чувствовал их нутром — ветер, волков, ночных птиц, человека, который, пытаясь подобраться неслышно, маскирует свой шаг под шорохи ветра, завывание лис или всполохи птиц.
По ту сторону стены простирался другой мир, который силился стереть с земли жилье человека и с бесконечным терпением и хитростью денно и нощно подтачивал его устои, как воды реки по крупице размывают свой берег. Все совершалось бесшумно и мягко — мягче пера, бесшумнее ветра, но неуклонно и явно для всех.
За Ифтахом ходили следом черные козы. Он научился водить их на выпас и мог часами следить за тем, как они с остервенением объедают редкий колючий кустарник или, рискуя сломать шею, перепрыгивают в высоте с камня на камень в поисках клочка травы, затерявшегося в расщелинах гор. С мальчиком водили дружбу костлявые собаки его брата Азура, собаки-волки, собаки-шакалы, в подобострастии которых всегда проглядывало неприрученное звериное нутро. Привечали Ифтаха и птицы пустыни, кричавшие ему на ухо: чужак, чужак.
Утро начиналось далеким пересвистом невидимых птиц. Вечером, с наступлением сумерек, вступал сверчок, который был так взбудоражен своим неотложным сообщением, что никак не мог выговорить его до конца. Темнота была полна для Ифтаха шорохов и шелестов, которые пронзало вдруг завывание лисы или шакала. А потом хохотала гиена.