После присуждения Бек премии за «Дзёро-гумо» я решила написать очерк – может быть, даже монографию – о знаменитых гравюрах Доре[11], посвященных Арахне, и сравнить их с серией этюдов, выполненных пером и чернилами американской художницей японского происхождения Хелен Огава. На первый взгляд эти две группы изображений замечательно похожи, они показывают ужасную метаморфозу женщины – ее тело сгибается, искажается и принимает несвойственную ему форму. Присмотритесь к ним внимательней и увидите, что тогда как в образах Доре на первом месте агония потери, работы Огавы показывают экстаз нарушения закона природы и повторного рождения.
Дзёро-гумо более могущественна в своей паучьей форме и знает это. Ее трансформация дается ей с трудом, но, несмотря на очевидные неудобства, она страстно желает ее.
Когда автобус подъехал к бару, уже почти стемнело. Во время поездки было прохладно, но снаружи просто морозно. Пахло рыбой и чипсами. В животе бурчало – последний раз я поела в Эксетере. Я всерьез подумывала о том, чтобы зайти в бар, заказать что-нибудь горячее и жирное из меню, забыть Бек, Бена и всю эту печальную историю. На час или около того, по крайней мере.
Я спрашивала себя: зачем я согласилась приехать и особенно зачем согласилась остановиться в доме Бек. Это была ошибка.
Я не могла оправдать себя тем, что Бен ждал, ждал моего приезда, чтобы мы вместе поужинали. Я оставила позади бар, прошла по дороге и повернула в узкий каменный мешок, где стоял дом Бек, с облегчением увидела свет на крыльце и в окне на первом этаже, позвонила и ждала, поеживаясь в тонкой куртке с капюшоном, которую не надевала со времени последней поездки сюда.
Осталась бы Бек в живых, если бы я больше сделала для нее? Здесь, в Хартленде, этот вопрос казался почему-то более актуальным и определенно более жестоким, вероятно, оттого, что избежать его было сложнее.
Бек была обречена – это знали все знавшие ее. Обречена и больна. По крайней мере, врачи подтвердили, что течение ее болезни невозможно не то что остановить, но даже точно назвать.
Парадная дверь отворилась, из передней пахнуло знакомым запахом влажных старых газет и умеренных лишений такого рода, что с ними проще примириться, чем попытаться что-либо изменить.
– Изабель, – сказал Бен. – Выглядишь измотанной. – Он был в пальто и, как я поняла, собирался выйти из дому – пойти в бар, если у него еще оставался рассудок. Он потоптался в дверях, видимо, не зная, пригласить ли меня в дом или предложить пойти в бар вместе с ним.
– Может, выйдем, раздобудем какой-нибудь еды? – сказала я, решив за него. – Я на самом деле проголодалась.
– Если ты в состоянии. Я хочу сказать, ты же только приехала. Я вполне могу сходить за рыбой и чипсами.
– Бар рядом. К тому же я уже одета.
– В таком случае, пиво за мой счет. – У него вдруг перехватило дыхание, как будто упоминание спиртного напитка даже в таком безобидном контексте по-прежнему было и навсегда останется под запретом. Он сильно хлопнул дверью, что только и позволяло убедиться, что она должным образом закрыта. Покоробившись от сырости, она не очень плотно прилегала к притолоке.
Конечно, я видела Бена на похоронах, но тогда все было иначе. Тогда он выглядел ужасно: слишком худой, на щеках щетина, черный старомодного покроя костюм, вероятно, взятый напрокат. Роуз, напротив, казалась благополучной и ухоженной, ее учительское платье с черным фартуком, как ни странно, случайно оказалось модным впервые за все время, что я ее знала. Она тогда была в шапке, похожей на русскую ушанку, которая могла бы показаться неуместной, если бы не погода: было так холодно, что вот-вот мог пойти снег.
Опять я брюзжу, не правда ли? Дорогая Роуз, она всегда все делала по инструкциям из книжки. Вот почему с ней заключили договор в колледже Оксфорда, а я – все еще нетвердо стоящий на ногах фрилансер, и всегда им останусь, славный временный сотрудник. Если Роуз – это порядок, а Бек – это хаос, то, черт возьми, что такое я?
В баре уютно пахло пивом, в камине пылал огонь. Мы заказали две тарелки домашней лазаньи, затем взяли кружки с пивом и сели в одной из ниш. Я поймала себя на мысли, что Бек, возможно, сидела именно на этом месте. Я почти ничего не знала о ее жизни здесь, в деревне, знала только о ее работе – сначала ей здесь понравилось, но по мере развития болезни ее изоляция усугублялась. Я понятия не имела о том, что она здесь делает помимо работы. Завела ли друзей, людей, с которыми регулярно ходила в бар? Я знала, что лондонские друзья приезжают навещать ее время от времени – прежде всего Нуала Рейнхард, Эйприл Лессор и даже Марко, – но вряд ли это можно было назвать жизнью в человеческом обществе.
Чувствовала ли она одиночество? Вероятно. Я решила, что на эту тему лучше не думать.
Парень, стоявший за барной стойкой, принес нам лазанью.
– Вы родственники молодой женщины, которая умерла, – сказал он. Это был не вопрос, а утверждение. Я привыкла думать, что рассказы о деревенских сплетнях, которые распространяются со сверхъестественной быстротой, – преувеличение, но, по-видимому, я ошибалась.
– Бен, – сразу сказал Бен и протянул бармену руку. – Я брат Ребекки. А это ее лучшая подруга, Изабель.
Лучшая подруга. Я чуть улыбнулась; так в кино улыбается человек, который на самом деле думает: «Да пошел ты». Меня зацепили слова «молодая женщина», или я зацепилась за них, как пластиковый пакет за колючую проволоку, потому что Бек должно было исполниться пятьдесят и она выглядела сущим скелетом. Удивительно, как можно было назвать ее молодой женщиной. Потом я подумала, что так нас, лондонцев, воспринимают здесь: юными душой, если не телом, розовыми, жалкими и разнузданными придурками, шаркающими по главной улице, как школьники на прогулке, жалующимися на холод и не понимающими, зачем нас привезли сюда и что мы будем с собой делать до тех пор, пока не придет время садиться в автобус, чтобы ехать восвояси.
– Спасибо, что приехала, Изабель, – сказал Бен после того, как я утолила первый голод. – Я серьезно. Я бы тут один не справился. Я тебе действительно благодарен. – Он помолчал. – Роуз не знала Бек, почти не знала. Она считает, что надо обратиться в здешнюю фирму, занимающуюся уборкой, и от многого избавиться. Она, вероятно, права, по крайней мере это разумно. Но я не могу заставить себя это сделать. Я говорю глупости?
– Ничего подобного. И помимо всего прочего, есть работы Бек. Надо каталогизировать, выяснить, что тут есть.
– Именно. – Он вздохнул. – Я знал, что ты поймешь. Вы с Бек…
Я не дала ему договорить. Не была готова говорить о ней. Еще не могла.
– Как поживает Руоз?
– Роуз – отлично. Вся поглощена Чентал. Вероятно, поэтому у нее нет сил на… ну, на это.
Я забыла упомянуть, что у Бена сейчас маленький ребенок. После четырех десятилетий бескомпромиссного исполнения роли синего чулка, ужасных кардиганов и всего такого Роуз вдруг решила родить. Бен, естественно, был в восторге. С первого взгляда видно, что он должен быть хорошим отцом. Глядя на Роуз, можно было подумать, что она не догадается, что делать с ребенком – разве что статью о нем написать, – но оказалось, что она рождена для материнства, совершенная земная мать. Она даже перешла на неполный рабочий день. Наконец, до меня дошли слухи, что она завела в Сети портал, на котором участники могут обмениваться вариантами финалов волшебных сказок и прочего.
Роуз, само собой, не хотела допускать Бек к дочке. От этой кошмарной тетки исходило дурное влияние, у нее пустые водочные бутылки валились из-под раковины и торчали из пакетов с мусором.
А Бен? Уловила ли я хоть намек на знакомую печаль мужчины-ребенка, когда он рассказывал мне, как занята теперь Роуз? Пытался ли он дать мне понять своим окольным безоценочным способом, что его жена не понимает его теперь, когда все ее внимание сосредоточено на дочке?
Если разобраться, мужчины все одинаковы. Даже хорошие.
– Хочешь посмотреть фотографии? – задал он вопрос, на который невозможно ответить отрицательно, по крайней мере если вы хотите считаться человеком. Он стал прокручивать в телефоне библиотеку картинок: бесчисленные снимки лунолицей девочки с обиженно надутыми губами и широко раскрытыми глазами. Роуз, которая чувствует себя неприлично уютно в новых фартуках и настолько довольна собой, что можно подумать, будто завела ребенка без посторонней помощи.
На самом деле я была рада развлечению. Я ворковала над маленькой Чентал, и это почти позволяло забыть, зачем мы сюда приехали. Позволяло делать вид, что все нормально, хотя оба мы знали, что ненормально и нормально уже никогда не будет.
– Думаешь, это я ее подтолкнул? – гораздо позже спросил Бен, когда мы уже вернулись в дом, полупьяные сидели за кухонном столом и между нами стояла бутылка «мерло».
– Не более чем я. – Вероятно, это было самое честное из того, что я сказала с того момента, как вышла из автобуса. Мы посмотрели друг на друга и отвернулись.
Я почувствовала себя близкой ему, как никогда, и это не было приятно.
Я спала в свободной комнате, в той же самой, что и в последний свой приезд сюда, когда Бек еще была жива. Комната была унылая, но чистая, казалось, здесь ничего не изменилось, даже не вполне устойчивая стопка картонных коробок в углу у окна, их обращенные вверх поверхности покрылись пылью, их логотипы – «Брилло», «Кэмпбеллз», «Бёрдз» – указывали в прошлое, похороненное где-то в прошлом веке.
В прошлый свой приезд я заглянула в верхнюю коробку. В ней лежали школьные тетрадки, я не ожидала, что еще когда-либо увижу подобные вещи, и, уж конечно, я бы такое хранить не стала. Я представила, как эти коробки следуют за Бек из дома ее родителей возле Питерборо в однокомнатную квартирку в Левишэме, затем в Фултон, затем сюда. Судя по слою пыли, эти коробки не переставляли с тех пор, как сложили сюда после переезда.
Одеяло из термоустойчивого водо– и воздухонепроницаемого материала говорит о вашей самобытности, даже является доказательством вашего существования. Но после вашей смерти превращается просто в хлам, от которого следует избавиться.
– Сколько из этого, по-твоему, надо оставить? – спросил Бен утром на следующий день. Мы бродили из комнаты в комнату, брали в руки вещи и в нерешительности клали на прежнее место.
Насчет крупных вещей, предметов мебели, старых садовых инструментов и одежды Бек решить было просто, они ничего не стоили. Их можно погрузить в фургон и увезти. Часа через два я позвонила в компанию, занимавшуюся уборкой, и договорилась, что именно это ее сотрудники и сделают.
– Приедут в пятницу, – сказала я Бену. – Между десятью и двенадцатью. – Я надеялась уехать к тому времени, впрочем, это зависело от того, как скоро мы разберемся с остальным: школьными тетрадками и дневниками, блокнотами миллиметровой бумаги формата А4, листы которых несли коричневые отпечатки кофейной чашки и винные пятна, а также изредка попадающиеся списки того, что надо купить в магазине – призраки идей, которые Бек более полно воплотила в альбомах для рисования.
Затем, конечно, сами альбомы в таком количестве, что ими можно было бы заполнить объемистый гардероб, многие из них в печальном состоянии.
Будь Бек Ли Краснер[12] или Джоан Митчелл[13], в доме было бы не протолкнуться от экспертов-искусствоведов и судебных исполнителей, они бы раскладывали творческое наследие по сейфам, опечатывали бы их, не давая никому тайком утащить ни наброска. Но Бек умерла, не успев стать заметной фигурой. Ее ожидал предначертанный путь, и был небольшой круг ценителей ее таланта из числа известных людей. Но истинные сильные мира сего, люди с деньгами, едва знали о существовании Ребекки Хэтауэй.
Не было ни толпы экспертов, ни архива. Если бы мы, а лучше сказать, Бен, решили, что будем хранить все это, ему бы пришлось найти место для хранения, пока в высших искусствоведческих кругах не придут к мнению, что Бек – художник, вокруг которого стоит поднимать суету. Тут-то падальщики-кураторы и соберутся, и Бен почувствует себя последней задницей, приняв от них деньги за то, что полугодом ранее они бы охотно отправили на свалку. Потому что он примет предложенные ими деньги. Надо быть идиотом, чтобы отказаться.
Как бы то ни было, Бек сказала бы то же самое. Она, конечно, хотела бы, чтобы он получил эти деньги.
Коттедж был в довольно приличном состоянии. Я думала, будет гораздо хуже – засорившиеся унитазы, простыни в пятнах, раковина на кухне, заваленная грязными тарелками. Но на самом деле здесь были только пыль и уныние – кокон, из которого уже вылупилась личинка. Дом, в котором раньше жил человек, но больше не живет.
В последние годы шепотом поговаривали, что Бек может закончить жизнь в доме престарелых, что ее мозг уподобится сыру и от нее будет вонять мочой. Эти мрачные предсказания не сбылись. Ее состояние просто ухудшилось, или, по крайней мере, так казалось, настолько, что ей больше не хотелось жить. Настолько, что, несмотря на все намерения, она решила уйти из жизни.
«Она мало ест, – за две недели до смерти Бек сказала мне по телефону ухаживавшая за ней женщина по имени Габи. – Мне кажется, она большую часть времени не понимает, что я здесь. Но в остальном все нормально».
Габи – крепкого сложения широкоплечая женщина. Щеки у нее ввалились, ноги мускулистые из-за сотен километров, которые она проезжает каждую неделю на велосипеде. Она профессиональная сиделка, работающая в местной благотворительной организации «Заместители медсестер», воплощение компетентности и опытности, но без сентиментальности.
При обычных обстоятельствах Бек восхищалась бы ею, в то же время ужасаясь полной неспособности проникнуть в мир Габи. Бек ходила бы вокруг нее на цыпочках. Во всяком случае, именно так, я думаю, и было.
Я звонила Габи каждые дней десять, и нам обеим удавалось избегать неприятной темы моего физического отсутствия. Заговорить на эту тему мне не хватало духа, ей не позволял профессиональный такт. Бек перестала разговаривать со мной и вообще со всеми недели через две после появления Габи. Со мной это было так: я слышала, как Габи позвала Бек к телефону, последовало долгое молчание, потом со мной снова заговорила Габи.
– Мне кажется, у нас сейчас нет настроения разговаривать, ведь верно, моя дорогая? – сказала Габи. – Я бы на вашем месте не беспокоилась, в остальном она в полном порядке. Попробуете позвонить завтра утром?
В некотором смысле это было дело обычное. Помню долгие унылые месяцы, последовавшие за первым срывом Бек, еще до Марко. Я позвонила ей и долго слушала длинные гудки, потом терпение у ее телефона кончилось, и я услышала в трубке протяжный пронзительный и безжалостный звук. Я знала, что Бек дома, что слышит звонок, но лежит на кровати, и ей решительно наплевать на всех, и особенно на меня.
Хотелось думать, что мой телефонный звонок может изменить ее настроение, что она поймет, что я стараюсь дозвониться, что кому-то не все равно, что с нею творится. Но в дальнейшем – я имею в виду, когда ей стало лучше, – она никогда не упоминала об этом непринятом звонке, так что узнать, как он на нее подействовал, мне было неоткуда.
От Габи я узнала, что Бек под конец весила всего тридцать восемь килограммов.
– Принуждать ее есть, такую умиротворенную, нет смысла. Просто она чувствует, что время ее пришло, вот и все. Мне кажется, лучше уж дать ей спокойно уйти.
Прозрачная. В устах Габи это слово звучало странно, казалось, она выбрала его по прихоти. Услышав его, я подумала, что то же самое она сказала Бену.
Бен организовал доставку тела Бек для кремирования в Оксфорд. В какой-то момент первого дня нашего пребывания в Хартленде, ближе к вечеру, когда мы разбирали вещи уже, казалось, целую вечность, я спросила его, как Бек выглядела.
– Как ребенок, – сказал он. – Или как древняя старушка. Лежала на боку. Полностью отсутствовала. Волосы сильно поредели.
Я пролистала альбом для набросков формата А3, заполненный тщательно выполненными рисунками обычного садового паука
Бек обожала эти старые учебники. Говорила, что училась рисовать, копируя эти иллюстрации из отцовской книжки «Мир пауков» В. С. Бристоу.
Рисунки из альбома для набросков поднимали искусство копирования на новый уровень, от скрупулезного следования природе к туманным экстатическим столкновениям света и тени.
Я смотрела предварительные наброски ее серии, посвященной паукам-крестовикам.
– Что у тебя там? – спросил Бен.
Я передала ему блокнот, стараясь придать этому жесту небрежность, как будто его содержание не представляло собой ценности, как будто это еще один обломок, выброшенный на берег бескрайним морем, стараясь скрыть, что я не хотела выпускать его из рук даже на секунду. Эти рисунки были слишком ценны, слишком характерны для Бек.
Я думала о том, каким преступлением было бы выбросить все это, независимо от того, представляют эти работы какую-либо художественную ценность или нет. Имело значение их качество, и хотя я часто сомневалась в нормальности Бек, я никогда не сомневалась в ее таланте.
Думаю, именно тогда – мы просматривали с Беном альбомы для набросков – я впервые призналась себе, что хочу написать о Бек серьезное исследование, что мое личное горе затмевается чем-то более значительным.
– Смотри, – сказала я. – Это можно разложить по коробкам и хранить у меня, если хочешь. У меня в гараже места много. Он не используется.
– Ты не передумаешь? – спросил он необычайно тонким голосом. – У меня бы такой камень с души свалился, ты себе даже представить не можешь. Роуз… ну, она не очень хочет хранить вещи Бек у нас. Говорит, нет места, что она на самом деле…
– Отлично. Честно.
Примерно в половине седьмого мы снова пошли в бар. Сидели за тем же столиком, заказали то же самое, хотя в остальных отношениях этот второй вечер, проведенный вместе, от первого отличался сильно. Как будто разбор вещей Бек отпер в нас обоих какие-то замки, позволив наконец как следует говорить друг с другом – обмениваться воспоминаниями, признаваться в сокровенном – так, как до сих пор казалось невозможным. По мере того как время шло, а мы все сильнее сближались, я не могла не думать о близости – дружеской, товарищеской, – которая могла бы возникнуть между мной и Беном, если бы Бек была уравновешенной и здоровой, если бы была таким человеком, который проводит время со своей семьей, как все нормальные люди.
Сразу после закрытия бара мы вернулись в дом. Я понимала, что дело идет к сексу, я знала это всю дорогу от бара, потому что к тому времени мы почти совсем перестали разговаривать, хотя каждый чувствовал прочную связь с другим. Вовсе не намереваясь, мы совершенно зациклились друг на друге, по крайней мере временно. Бывает.
Мы сразу пошли наверх.
– Не там, – сказала я, имея в виду комнату Бек. Как я ни была возбуждена, такая идея приводила меня в ужас. Легли в моей комнате, предназначавшейся для гостей. Шторы оставались открытыми, но это не имело значения: свет не включали. Я смотрела, как Бен раздевается в свете уличного фонаря, и думала, что ситуация должна казаться незаконченной, только она такой не казалась. Я не думала о Бене в этом плане годами – десятилетиями. Сама идея, что я все это время связывала с ним какие-то фантазии, была настолько далека от истины, что просто смешна.
Просто мы оказались людьми, которые захотели одного и того же в одно и то же время и решили как можно лучше воспользоваться представившейся возможностью. У меня не было секса полтора года, со времени кратковременной и неблагоразумной интрижки с одним аспирантом. Судя по тому, как Бен вцепился в руль и повел, с Роуз у него по этой части в последнее время тоже было негусто – вернее, у нее с ним.
Потом осложнений не было. Мы не только оба знали расклад, но оба оказались достаточно взрослыми и благоразумными, чтобы обсуждение нам не требовалось. Говорили о Бек, то есть говорили без обиняков. О безумных вещах, которые она творила в детстве. О том, какой чудаковатой она была в университете. О том, что Бен никогда не ладил с Марко, о том, как угнетала меня моя неспособность примириться с ее болезнью и к чему это привело.
Чем больше мы говорили, тем яснее я понимала, что мы оба обходим тему Дженни.
«Если не спросить его сейчас, значит, не спросить никогда», – подумала я и рассказала Бену историю, услышанную от Бек вскоре после нашего знакомства, о том, что все женщины в их семье – отчасти пауки.
– Что это за история о Бек и пауках? – спросила я. – Неужели ваша мать действительно что-то такое говорила десятилетней девочке?
Бен вздохнул.
– Ты ведь не настолько хорошо знала маму, верно?
– Мы познакомились на твоей свадьбе. Потом я видела ее на дне рождения Бек, ей тогда исполнился двадцать один год.
– Боже мой. – Он откинулся на подушки. – Это как будто другой мир, как в старых многосерийных фильмах. Понимаешь, что я имею в виду?
– Конечно. Для меня это то же самое.
Когда прошлое должным образом превращается в прошлое и делается для нас недоступным, но уступает лишь настойчивым усилиям памяти? Это, я полагаю, зависит от того, насколько сильно оно нас изменило.
– Знаешь, кажется, я был у мамы любимчиком. Мне это не нравилось. Во многих отношениях она была очень сурова с Бек. Они были так похожи, хотя, наверно, ни одна бы это не признала.
– Думаешь, ты больше похож на отца?
Он кивнул.
– Мы с ним тоже не настолько близки, по крайней мере сейчас. Вероятно, мы оба чувствуем свою вину.
– Вину за что?
– За то, что у нас все, в общем, в порядке. Мама была… Знаешь, я просто не могу вспомнить, когда бы она была здорова. А Бек жила в каком-то своем мирке. Я говорил себе, что просто она такая, что так она счастлива. Витает с феями, говаривал отец. Теперь мне кажется, что ей было одиноко. И страшно. Боялась закончить, как мама. Или хуже.
Он вдруг повернулся ко мне, часть лица странно осветилась лившимся в окно розоватым светом уличного фонаря.
– Эта история о пауках – одна из маминых странностей. Она всегда ужасно боялась заболеть – не душевно, а телесно. В такой болезни она видела крайнее унижение, крайнюю беспомощность. Когда она болела, ей иногда казалось, что у нее отваливаются сгнившие руки, что выпадают волосы. Это было ужасно. Особенно под конец, она тогда действительно стала таять на глазах, именно так, как всегда предсказывала.
– Бек мне говорила, что эта история о пауках – просто способ, к которому прибегла Дженни, чтобы рассказать ей о половозрелости.