— Ну вот и смотри. Это в тебе говорит национальная гордость. Не все ли равно, от какой гордости застрять на мытарствах — от общечеловеческой или от национальной?
А тут как ни приеду к Батюшке, он мне все напоминает, что у меня есть обязанности по отношению к своему народу:
— Я, — говорит, — так за еврейский народ молюсь: «Сними, Господи, покрывало с народа израильского, чтобы они уверовали пророкам своим и испросили у Бога пакибытия. Да будет едино стадо и Един Пастырь».
Батюшка не раз мне говорил, что надо евреям объяснить: их летоисчисление неправильное, и тогда они — те из них, кто верует во Единого Бога, — примут Христа. Берем даты жизни Патриархов в Септуагинте, или в славянской Библии Кирилла и Мефодия, которая и есть перевод на славянский Септуагинты, и сравним с датами жизни Патриархов в Библии Синодального перевода, который сделан с еврейского текста, специально испорченного масоретами. Летоисчисление образуется из суммированных лет патриархов, от рождения отца до рождения сына и т. д. Там убавлено лет сто, тут убавлено. И получается, что Данииловы седмины заканчиваются к Рождеству Христову только в славянской Библии, и если считать по Синодальному переводу, испорченному масоретами, то Христос к тому времени еще не пришел, еще 1747 лет надо было ждать. Эти испорченные, фальшивые даты и в еврейской Библии. Вот они и ждут Мессию. Ждут и ждут. А если правильно посчитают, разберутся… А ведь как все просто — в Кумранских рукописях, которые еще до Рождества Христова были спрятаны в пещерах на берегу Мертвого моря, датировка лет жизни патриархов совпадает с текстом Септуагинты и, следовательно, славянской Библии. Надо сделать новый, исправленный перевод Ветхого Завета, издать его, перевести на еврейский язык, а эти все синодальные переводы сжечь.
«Читайте Библию на славянском языке», — постоянно он нам всем говорил. И терпел много лет, пока мы раскачаемся и начнем шевелиться. С горем пополам сделан правильный перевод на древнееврейский только первой книги Бытия. И все пока.
У Батюшки были энциклопедические знания и феноменальная память. Он помнил все, чему когда-то учился. Мог рассказать и принцип работы двигателя внутреннего сгорания, и законы электродинамики. И ход Бородинского сражения в деталях. И подробности событий Октябрьского переворота и всего, что ему предшествовало, и Великой Отечественной войны… Батюшка жил в глубочайшем контексте исторических, философских, богословских, политических, вообще любых знаний. Он с каждым человеком мог говорить на его языке, на уровне образования и интеллекта собеседника. Это было что-то потрясающее, невозможное. Батюшка часто в своих проповедях говорил о том, что у святых людей появляется шестое чувство, которое им заменяет наши пять. А ведь он сам как раз и был человеком, который этим шестым чувством давно обладал. И смиренно терпел десятилетиями нашу дебелость, иногда то ли огорченно, то ли в шутку говоря: «Когда же вы, наконец, станете как ангелы…»
«Мы должны всех принимать, — говорил он, — от дворника до генерала. Как в магазине — каждому отпустить по потребности, кому картошку, кому морковку».
Однажды я пришла к нему, а он мне показывает огромный кусок, оторванный от обоев, весь исписанный его рукой.
«Вот, ночью не нашел бумаги, пришлось обои оторвать. Написал статью “Единство и борьба противоположностей”. Возьми прочитай. Это называется воцерковление философии. Думаешь, очень интересно этим заниматься? Василию Великому тоже не очень интересно было философией заниматься. Но это было тогда нужно. Вот и сейчас это нужно. Надо все воцерковлять — науку, философию, литературу».
Я думаю, что Батюшке Матерь Божия говорила, чем заниматься. И святитель Николай, его любимый.
«Надо внимательно прислушиваться, голос Ангела Хранителя кроткий, тихий, один раз скажет, и все. А лукавый — долбит и долбит».
«А ведь можно молиться, чтобы Господь повысил в чине твоего Ангела Хранителя, прибавил ему ведения».
«Как ты думаешь, а если бы вот взяли бы все и помолились, чтобы Иоанн Креститель попросил Христа вывести опять всех людей из ада…»
Это какая же боль была за весь мир…
«Вот смотри, уничтожается экономическая, продовольственная безопасность нашей страны, нас поставят в зависимость от других государств, а потом они будут нам диктовать свои условия, предъявлять ультиматумы, а если мы откажемся, народу придется пострадать от голода. Тогда начнут искать виноватых — тех, кто не соглашается принять эти условия против своей совести».
«Конец приближается как лавина, и его уже ничем не остановить».
Одно время он очень интересовался событиями войны 1812 года. Любил и почитал Михаила Илларионовича Кутузова, прославлял его мудрость и патриотизм. Отправлял нас на его могилу тогда еще в музей атеизма — Казанский собор. «Вот, — говорил, — когда было отступление нашей армии и Кутузов вел войска от Смоленска, всего в нескольких верстах от дороги жила его мама. А он прошел мимо, спасая армию, и Господь сохранил его маму за его подвиг».
В последние годы Батюшка занялся историей Великой Отечественной войны, особенно он полюбил полководца Василевского.
А за маршала Жукова он одно время даже перестал молиться: «Как же так, он не жалел людей, вел на минные поля».
Потом его простил.
Мне кажется, Батюшка в ином временном пространстве жил, они все, эти люди, для него были живые. Он и молился за них, как будто они рядом с ним стояли. И видел все события, словно был их участником. У него свои отношения были и со временем, и с пространством. Рассказывали, что он шел по дороге как будто обычным шагом, а его невозможно было догнать. Однажды, еще в восьмидесятые годы, я пришла к нему рано утром, а он отправил меня пешком в Богородское и обратно, не помню уже, с каким послушанием: «Успеешь к концу приема вернуться». Я еле дошла, почти бежала туда и обратно часов пять, такая даль, больше двадцати километров. Едва успела его еще застать, а он с упреком: «Ну что же ты так долго, я вчера за два часа обернулся». Это как? У меня потом ноги несколько дней болели.
Скорость его мышления была, для меня во всяком случае, недостижима и непостижима. Я видела, как ему тяжело, что нет равного собеседника. Вот и приходилось возиться с нами, как с малыми детьми. Это как взрослые читают детям книжки в детском переложении, а те все равно почти ничего не понимают. Иногда по три раза терпеливо повторял, а я не могла понять глубины его мысли. Ни знаний не хватало, ни сообразительности, чтобы вникнуть вполне. Иногда что-то понималось потом, если запомнишь или успеешь записать. О том, чтобы пользоваться диктофоном, нельзя было и подумать.
Батюшка духом сквозь века прозревал действие Промысла Божия в истории человечества, проникал в самую суть исторических процессов и вымаливал у Пресвятой Богородицы мирного неба над нашими головами, когда, казалось бы, наказание нам за греховную, безумную жизнь было неизбежно.
Оптинский колокол
1
Отец Алексей Царенков принес мне на именины «царский подарок», как называли эту книгу мои друзья, — «Оптина пустынь и ее время» Концевича. Вот она тогда и приоткрыла нам дверь в ушедший мир Оптиной. Кое-что рассказывал мне и отец Моисей, который когда-то водил экскурсии по Оптиной и Тарусе и в результате оказался у отца Алексея в селе Сербилово Ивановской губернии в качестве классического послушника.
«Катя, Вы непременно должны поехать в Калугу и найти Марию Семеновну Добромыслову, — сказал мне как-то отец Алексей. — Это последние осколки старой интеллигенции, таких людей уже почти нет, Вам надо успеть ее застать». Батюшка мой архимандрит Наум благословил обязательно навестить по дороге в Нижних Прысках отца Леонтия — «хранителя Оптиной».
Олю Зотову, с которой мы пели тогда на Новослободской у Пимена Великого на левом клиросе, долго уговаривать не пришлось, мы взяли с собой какую-то еду — бутерброды, консервы для Марии Семеновны (время было голодное — 1984 год), и уже вечером матушка отца Леонтия, в своем гостеприимном доме на берегу знаменитой Жиздры, напротив Оптиной, укладывала нас на ночлег. Чтобы не обязывать хозяев стелить нам постели, мы решили по-подвижнически улечься спать в чем придется, и сразу услышали: «Девочки, мне легче стирать пододеяльники, чем одеяла». Утром батюшка поднял нас ни свет ни заря (он торопился в Козельск) и сразу усадил завтракать. Мои детские объяснения, что я не прочитала утренние молитвы, его не интересовали, и я даже не успела ничего «благочестивого» произнести, пришлось есть и молиться на ходу, и вот мы уже с ним в Козельске: «Обязательно найдите в скиту Александру, она вам все покажет и расскажет». И мы пошли пешком в Оптину.
Разрушенные храмы, ни ограды, ни колокольни, склепы все сметены, мусор, железки повсюду — там еще недавно было СПТУ. Дошли до скита — в скиту жили мирские люди, какие-то дядьки ходили в майках, висело белье на веревках. Мы почему-то не стали искать Александру — потом найдем, вернулись в монастырь и сразу увидели могилу старца Амвросия, как нам и описал ее отец Леонтий: на земле из бетона аккуратно очерчен прямоугольник, как будто бетон выливали из ведра, такой же крест — бетоном из ведра — посередине. Мы положили возле этого креста свою нехитрую еду, спели панихиду, сели недалеко от могилки на траву, сидим и едим бутерброды. И тут появляется Александра, мы как-то сразу поняли, что это она. «А знаете, девочки, место, на котором вы сидите, это могила старца Льва». Оля заплакала, а я молча этот позор пережила — меня в таких случаях уже тогда выручала спасительная мысль из «Невидимой брани» о том, что не стоит очень уж расстраиваться, если сделаешь какую-нибудь очередную гадость, потому что: «Господи, чего же мне еще от себя было ожидать!» И мы пошли в сторону Казанской церкви уже втроем, очень хотелось посмотреть, что там в храме. Дверь была заперта, Ольга ухватилась за подоконник и заглянула в окно, пока мы с Александрой ее поддерживали: «Там косилки, трактора!»
И тут я услышала удар колокола. «Ой, колокол!» — воскликнула Ольга. И Александра тоже его услышала. Звук был очень мощный, густой — то ли колокол гудит, то ли ангелы поют. Потом был еще один удар колокола, под облаками, и — третий удар, еще выше, где-то совсем в небесах.
Батюшка наш отец Наум на это потом сказал:
— Вам было показано, что благодать от Оптиной не отошла. Возьмите жизнеописание малого святого — он два-три чуда совершит, и вот пожалуйста, его житие. А оптинские старцы — сколько они таких чудес в день совершали!
Александра привела нас к источнику преподобного Пафнутия Боровского, рассказала, что его часто видят здесь, как он ходит по водам в белых одеждах. В тот день как раз была его память — 14 мая, и я очень радовалась, что святые калужской земли сопровождают нас в этой поездке.
Попрощались с Александрой — хранительницей Оптинского скита; Оля уехала в Москву, а я отправилась искать Марию Семеновну.
В маленькой однокомнатной квартирке в более чем скромной обстановке она сидела на железной кровати под ковриком с оленями и внимательно смотрела на меня — аккуратная худенькая старушка в шерстяном темном сарафане и старомодной блузке, седые волосы собраны в пучок. Я представилась, передала поклон от отца Алексея и выгрузила на стол банки сгущенки и рыбные консервы с пряниками. И вдруг услышала:
— Позвольте Вас спросить, а что у Вас с носом? В мои времена ни одна уважающая себя девица не позволила бы себе ходить с таким носом.
Она обличила мое любопытство, а я тогда только и поняла, что длинный мой нос, как обычно, сгорел на солнце, пошла на кухню, покопалась в сумке, нашла пудреницу, которую мама предусмотрительно мне положила, привела себя в порядок. Мария Семеновна улыбнулась и сказала:
— Ну что ж, теперь будем разговаривать. И она заговорила о себе — а мне было так интересно! — что отец ее, Симеон, был священником в Белёве, маму звали Зинаида, воспитывала ее бабушка, которая жила в Козельске, «и она часто водила меня в Оптину. Бабушка была нетороплива в походке и неспешна в движениях, и мы обыкновенно приходили в Оптину к самому концу службы». Девочка никогда не возвращалась из Оптиной без цветов — скит был весь в цветах, и монахи обязательно дарили девочке на дорогу букет, протягивали его через калитку. В монастыре при входе в храм стоял большой стол, на столе — жбан с квасом и «обливная кружка на цепочке» для богомольцев. И лежал нарезанный большими ломтями оптинский хлеб.
— А какой там был колокол!
— А ведь я сегодня слышала этот колокол, — и рассказала ей, как все было.
Она говорила прекрасным, каким-то дореволюционным языком, такой речи сейчас уже почти нигде не услышишь. Я почему-то спросила ее: «А есть ли у Вас четки?» Она достала их из-под подушки и показала мне — когда-то черные, они были истерты добела, и вдруг — неожиданно: «Это что! Это барахло! Вот раньше в Оптиной монахи плели — шерстяные — и продавали, это были четки!»
На стене у матушки висело много икон, я обратила внимание на маленькую икону великомученицы Варвары на жести и фотографию какого-то монаха в черной картонной рамочке и спросила, кто это.
— Это мой духовный отец, иеромонах Никон, последний духовник Оптиной пустыни.
Еще совсем юной девушкой, вместе с подругами, для смелости, Мария Семеновна оказалась на приеме у старца Нектария, он посоветовал ей учиться живописи — так она и стала ученицей Льва Бруни, который тогда жил в Оптиной.
Старец Нектарий потом передал Марию Семеновну под духовное руководство отцу Никону и благословил ее маленькой иконой на жести великомученицы Варвары. «У всех в дортуарах висели иконы Спасителя или Божией Матери, а у меня над головой всегда была эта икона великомученицы Варвары». Потом она училась во ВХУТЕМАСе. На дорогах войны икона, подаренная старцем, затерялась, она долго горевала, и однажды, в заброшенной церкви, вдруг увидела точно такую же и поняла, что Бог вернул ей ее сокровище. С тех пор матушка с этой иконой больше не расставалась.
Еще на стене было много акварелей — матушка любила писать оптинский лес, и висела фотография с ее портретами оптинских старцев — оригиналы она отдала в Лавру, в Академию, а эта фотография — портреты старцев на черном фоне — потом разошлась по всей России. Матушка открыла шкаф и достала большой белый плат, обшитый красной каймой:
— Я расстилаю его, когда приходит священник меня причащать.
Когда разогнали Оптину пустынь, она зашла в оскверненный храм, увидела на полу сорванную завесу с Царских врат и оторвала от нее ленту. Этой лентой и был обшит плат. Еще она особо почитала преподобного Тихона Калужского, икона которого «возле древа с дуплом» висела у нее на стене рядом с великомученицей Варварой. Я достала маленькую записную книжку, и матушка стала рисовать в ней план Оптиной пустыни, где какие церкви стояли, где какие могилы были. После разгона Оптиной она работала вместе с Надеждой Александровной Павлович в оптинском музее, а когда и музей закрыли, устроилась санитаркой на санэпидемстанцию, там и трудилась всю жизнь, тихо и незаметно, и пела на клиросе в храме.
— Человеку надо следить за своими делами и словами, но этого недостаточно. Нужно наблюдать еще за своими чувствами и мыслями. В миру это невозможно. Поэтому раньше люди уходили в пустыни и становились отшельниками.
Она и была этим отшельником среди большого города, только я тогда не понимала, что она говорила о себе.
Прошел год, я все собиралась еще приехать к Марии Семеновне, да как-то не получалось, и тут появилась Ниночка Моисеева и сказала, что Марью Семеновну парализовало, и она лежит одна на газетах в пустой квартире. Мы сразу поехали к Батюшке, и он благословил организовать уход за ней:
— Записывайте каждое слово, которое произносит это сокровище.
Но было поздно. Мария Семеновна уже наполовину жила в ином мире. Она сопротивлялась, но мы поменяли газеты на простыни, и она все-таки позволила нам ухаживать за ней. И еще шутила:
— Вот лежит девушка, 1900 года рождения. А вон муха летит, молодая муха!
Когда я приехала к ней, уже больной, в запущенную квартиру, зашла в ванную и собралась было ее отмывать, вдруг услышала внутри себя: «Ты занимаешься тем, что ей уже не понадобится».
За месяц до ее кончины как-то выяснилось, что она тайная монахиня, с 1930 года. Постригал ее епископ Павлин, келейник отца Иоанна Кронштадтского. Ее ближайшая подруга узнала о том, что она монахиня Мария, только после ее смерти, когда достали приготовленную на смерть одежду, а в свертке оказалось монашеское облачение.
Мы ездили к ней на электричке, меняясь через сутки. Когда стали уставать, попросили мою подругу Людмилу приехать помочь. Людмила, которую Мария Семеновна никогда раньше не видела, зашла в комнату и сразу услышала: «Ну как там твоя Елизавета?» Елизаветой звали маленькую Людочкину дочь.
Приезжал отец Серафим, соборовал ее и причащал.
За день до ее кончины — а умерла она на Боголюбивую, 1 июля 1985 года, — мне довелось возле нее дежурить, я лежала у нее в комнате на раскладушке и не могла заснуть и оказалась свидетелем того, о чем пишет святой Иоанн Лествичник: «Видел я однажды дело великое и ужасное, как один брат при жизни проходил через мытарства». Я слышала, как она вела разговор с духами вслух, они, наверное, что-то говорили ей, в чем-то обвиняли, а она только отвечала: «Нет, врете, не было этого». Или: «Да, было, прости меня, Господи! А это врете, не было такого!» И даже гневно постукивала рукой по одеялу.
Договориться об отпевании по монашескому чину не удалось. Матушку похоронили, и когда мы приехали к ней на сороковой день, в доме собрались родственники и знакомые, они как-то мирно поделили практически отсутствующее имущество, иконы почти все разобрали, старые вещи оказались выброшенными на помойку, все уже всё взяли, кто что хотел, на стене остался только портрет отца Никона в черной рамочке, маленькая икона великомученицы Варвары и преподобный Тихон Калужский. Я спросила: «Если никому не нужно, могу ли я взять это себе?» Никому уже ничего не было нужно, никто не знал, чей это портрет и что это за икона. Еще мне дали две акварели с оптинским лесом. Спросила у родных, не видали ли они среди вещей Марии Семеновны белого плата с красной каймой? Плат тут же нашелся и тоже — как никому не нужный — оказался у меня. А потом родственники достали завещание Марии Семеновны: все, что было там записано, они исполнили. Осталось единственное распоряжение — лично в руки отцу Алексею передать ее мемуары. Отец Алексей приехать не смог — он тогда болел, и меня попросили взять рукопись и отвезти ему. А я отказалась, по своей дурной литературной щепетильности, — как это я могу взять рукопись, если сказано «лично в руки», а вдруг что-нибудь случится, и я ее потеряю по дороге, например засну в электричке и у меня украдут сумку, — такое пару раз бывало с моей сестрой. Нет-нет, батюшка приедет через несколько дней и сам ее заберет.
Батюшка приехал через несколько дней, мы приехали вместе. «Рукопись у отца Серафима», — сказали нам.
«Приезжайте через месяц, ее сейчас читают», — услышали мы от отца Серафима и отправились на кладбище на могилу к матушке служить панихиду. Через месяц рукопись опять кто-то читал, мы отслужили еще одну панихиду на кладбище, и когда еще через месяц рукопись так и не вернули, стало ясно, что нам ее не видать. «Значит, я недостоин», — тихо сказал батюшка, а о моих переживаниях нечего и говорить.
«Устройте где-нибудь уголок Оптиной Пустыни», — благословил нам тогда отец Наум. Мы посоветовались, и все решили, что оптинский уголок будет у меня дома. И несколько лет эти святыни хранились у меня, пока не открылся Даниловский монастырь и меня не попросили передать в монастырский музей акварели матушки и драгоценный плат, что я и сделала, к сожалению, не спросив благословения у своего старца. Икону великомученицы Варвары я отдала в утешение отцу Алексею — у него тогда умирал брат, Анатолий, который никогда не причащался. Это был прекрасный человек, чистой жизни, редких душевных качеств, но Церковь он не принимал: «Неужели я так плохо живу, что мне надо и в церковь ходить?» Так он тогда рассуждал. Перед смертью он примирился с Церковью и причастился. У меня сохранился только портрет отца Никона — с ним я не смогла расстаться, фотографии портретов оптинских старцев и уголок Оптиной пустыни в моем сердце.
Через семь лет, 1 июля 1992 года, именно в день кончины Марии Семеновны, на Орше была первая Литургия. Во время Евхаристического канона видели, как в Чашу спустилось пламя — огненный язык с неба.
Кажется, незадолго до матушкиной кончины отец Алексей принес мне тетрадку, исписанную его неразборчивым почерком, и попросил ее прочитать, подредактировать и перепечатать. Это был записанный им десять лет тому назад в Гомеле рассказ оптинской послушницы Ирины Бобковой, впоследствии схимонахини Серафимы, о последних днях иеромонаха Никона, духовной дочерью которого она тоже была. Я потихоньку расшифровывала тетрадку и время от времени лениво печатала по одной-две странице. Наверное, прошло года два. Как-то я приехала к своему старцу, и он встретил меня совсем не радостно:
— У тебя совесть есть? Сколько ты можешь тянуть резину? Два года тянешь время, мать Серафима скоро умрет и не увидит своих воспоминаний! Немедленно заканчивай эту работу и отправляй в Гомель!
Тут надо сказать, что я никогда не говорила отцу Науму о том, что занимаюсь этим делом.
Думаю, по его святым молитвам, я накануне познакомилась с Женей Лукьяновым (Царствие ему Небесное!), и он как раз собирался назавтра ехать в Гомель к матушке Серафиме. Женя работал тогда в университете на кафедре экспериментальной физики. В огромной пустой аудитории он демонстрировал нам какие-то опыты: на высоком столе что-то угрожающе сверкало, трещало, крутилось, а он радовался как ребенок.
Тогда он и рассказал, как много лет назад он с университетской командой оказался в Пицунде на чемпионате по шахматам, и там под вечер, когда все забрались в воду, он заплыл слишком далеко, и его унесло в открытое море. «Плыву, — говорит, — и плыву, стало совсем темно, может, уже к Турции подплываю. Уже давно выбился из сил, рассчитывать не на что. Смотрю — появляется вдалеке пограничный катер, освещает меня прожектором, светит да рассматривает меня, нет чтобы помочь».
Долго так он плыл в этом луче, и когда уже совсем потерял надежду на спасение, вдруг какая-то сила приподняла его и перенесла в теплое течение, которое и прибило его к берегу. Когда ноги его коснулись дна, он уже почти терял сознание, выкарабкался на берег и упал. Пришел в себя в каком-то домике — его нашли пограничники, натянули на него, замерзшего, телогрейку, уложили в кровать. Стали расспрашивать, кто он и откуда. Сказал, что вчера был в Пицунде на соревнованиях, — ему не поверили: «Не может быть, — говорят, — слишком далеко. Признавайся, ты шпион, наверное». Потом как-то связались с университетскими — удивились и отправили его к своим.
А в это время родителям уже сообщили, что сын утонул. Когда Женя вернулся домой, отец его — профессор физики — показал ему газетную вырезку: какой-то спортсмен установил мировой рекорд по плаванию, переплыв, кажется, Ла-Манш. Расстояние, которое пришлось проплыть Жене, было больше. Отец после этого крестился, а Жене еще несколько лет понадобилось, чтобы принять Православие. Вскоре он одним из первых поступил в Оптину пустынь. Житие отца Никона определило всю его дальнейшую жизнь, он стал его биографом, но, к сожалению, не учеником. Когда ему предложили постриг, он потребовал, чтобы его назвали только Никоном, и постриг отложили, а потом Женя ушел из монастыря, работал в Москве в книжном издательстве и умер, так и не приняв пострижения.
Мы договорились тогда, что я постараюсь быстро все закончить и с ним передать в Гомель. Оставалось несколько страниц, я пришла вечером на свою сторожевую работу, села за пишущую машинку и очень надеялась, что не будет на этот раз никаких гостей и никто мне не помешает, — а эта сторожевая работа по молитвам Батюшки была местом, куда по вечерам приходили мои знакомые, приводили своих знакомых, и там были сплошные «огласительные беседы». И действительно, в этот день, на удивление, никто ко мне не пришел. И я уже печатала последнюю страницу, как появился единственный в тот вечер гость — мой крестник Алексей с мешком пряников, как обычно.
— А кого сегодня кормить?
— Сегодня, слава Богу, некого.
— А что ты печатаешь?
— Это последняя страница воспоминаний о последнем духовнике Оптиной пустыни иеромонахе Никоне.
— Удивительно. Я только что от своих друзей и видел у них целую книгу воспоминаний именно о нем.
— Этого не может быть! Все, что о нем известно, здесь, на этих страницах.
— Да точно, большая книга.
— Езжай сейчас же к ним и вези ее сюда.
— Они не дадут. Это «тамиздат».
— Дадут, — твердо сказала я ему, неожиданно для самой себя.
И через два часа книга была у меня в руках. Односторонний ксерокс, со сложенными вдвое страницами, в самодельном переплете. Действительно, жизнеописание последнего духовника Оптиной пустыни иеромонаха Никона. «Рукопись недавно попала к нам из России, — прочитала я в предисловии. — Это один из последних образцов советского самиздата. Автор неизвестен». Открываю книгу — да это же ее стиль, ее неповторимая речь. Не может быть! На последней странице инициалы неизвестного автора — М. Д. Все понятно — Мария Добромыслова.
Прошло два года, и потерянные мемуары пришли не раньше и не позже, а точно в тот день, когда я допечатала последнюю страницу воспоминаний об отце Никоне схимонахини Серафимы Бобковой! Так святые наблюдают оттуда за нашими делами и невидимо управляют ими, только мы это редко понимаем. Наверное, прочитай я тогда, два года тому назад, эти мемуары, не дождаться бы мать Серафиме никогда своих воспоминаний, здесь все было гораздо объемней и совершенно в другом ракурсе.
Потом я узнала, что отец Никон никому не благословлял приезжать к нему в Пинегу, когда его отправили в ссылку, где он и умер. И Мария Семеновна не посмела ослушаться своего духовного отца и была по-своему права. А послушница Ирина все-таки поехала к нему через все ужасы лагерных дорог, несмотря на запрет, и тоже была по-своему права. Она скрасила его последние дни, утешила его в скорби и болезни, переселила в человеческие условия, забрала его от грубой хозяйки, где он лежал больной на табуретках весь во вшах, организовала отпевание и похороны. А Мария Семеновна в своих воспоминаниях дала понять, что многие духовные чада батюшки, и она в том числе, считали, что приезд к нему послушницы Ирины без благословения нарушил его молитвенное уединение и принес ему перед смертью лишнее безпокойство и суету.
У каждой была своя правда, и Мария Семеновна, конечно, не хотела, чтобы ее воспоминания когда-нибудь попали в руки мать Серафиме — той самой послушнице Ирине, чтобы ее не огорчать, вот и не показывала их никому. Может, еще и просто по своему смирению. А ведь кроме отца Алексея, которому она завещала их передать, никто не смог бы разобраться в этой истории — воспоминаний матушки Серафимы, кроме него, никто не слышал.
Через два года еще несколько человек оказались в курсе дела: я, наконец, перепечатала батюшкину тетрадку, отправила рукопись в печатном виде в Гомель и попросила Женю, чтобы книга Марии Семеновны не попала никоим образом в руки к матери Серафиме. Рукопись схимонахини Серафимы передали в оптинскую библиотеку (Женя тогда уже занимался «Оптинской полкой»), а мать Серафима вскоре переехала в Шамордино, ей было тогда уже 104 года. Ну кому там, за границей, где печатали эту книгу, могло прийти в голову, что послушница Ирина еще жива! Теперь воспоминания Марии Семеновны не раз переизданы; найдены и изданы удивительные дневники отца Никона. Его же святыми молитвами, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас.
2
Коломна, 1989 год. На 14 мая назначен монашеский постриг будущей игумении Ксении, и вот накануне, ночью, мне приснился удивительный сон. Как будто мы всем монастырем оказываемся в Оптиной пустыни, а там три гроба с мощами, мы подходим к ним прикладываться по очереди, и я вдруг вижу, что это женские мощи, знаю во сне, что это мощи дивеевских блаженных, подхожу поближе к первому гробу: в гробу лежит живая старица, в телогрейке, без платка, волосы слипшиеся, почти седые, лоб в каплях пота, как будто ей очень жарко, и она смотрит на меня в упор. Тем не менее я прикладываюсь к ней, как к мощам, и она дает мне три совета, как три заповеди: «Следи, чтобы всегда платок на голове был. Повнимательнее с деньгами», — и еще что-то сказала, что я тут же забыла. Как-то все это странно было, но очень значительно. Денег у меня тогда никаких не было, да и до монастыря их никогда не было и не предполагалось, платок я и так с головы даже ночью уже давно не снимала…
Я сразу рассказала свой сон матушке Ксении, а она промолчала, но потом отправила меня в Лавру: «Езжай-ка к старцу, надо бы это проверить». Батюшка выслушал все и сказал:
— У вас там, наверное, большая духовная связь с Оптиной и с Дивеево. Составьте краткие помянники, дивеевский и оптинский, и поминайте их.
Что мы тогда и сделали. А ведь именно в этот день, 14 мая, пять лет тому назад я впервые оказалась в Оптиной пустыни.
Через два-три года я как-то возвращалась в электричке из Лавры с одной своей знакомой, Татьяной (будущей игуменией Спасо-Елиазаровского монастыря Елизаветой), мы заговорили с ней о разных чудесных вещах, и я почему-то вспомнила этот свой сон.
— А как выглядела та старица? В телогрейке, потная, без платка, волосы слипшиеся, почти седые? Так это же блаженная Анна Дивеевская. Я у нее много раз была. Она ходила в телогрейке зимой и летом, без платка, идет вот так по полю и матом ругается. Ей говорят: «Ну зачем ты так?» А она отвечает: «Хорошо им было при царе блажить, а ты попробуй при большевиках поблажи!» Она умерла в Дивееве именно в этот день — 14 мая 1984 года.
Так вот по ком звонил колокол, который мы в тот день слышали в Оптиной!
Прошло еще какое-то время, и я, кажется, поняла, что означали странные благословения блаженной Анны. Дело в том, что Батюшка мой, когда я жила еще в миру, несколько раз отправлял меня в Дивеево к блаженной Анне. А я так и не попала к ней.
В Посаде, на Пархоменко, жила схимонахиня Никодима, одна из последних дивеевских сестер, ей было 13 лет, когда закрыли монастырь. Матушка рассказывала, что ей приходилось там по ночам работать на мельнице; было страшно, и преподобный Серафим сам приходил к ней и помогал крутить жернова. Он являлся ей семь раз. За матушкой Никодимой как раз и ухаживала тогда та самая моя знакомая, Татьяна, которой я рассказала в электричке свой сон.
Я в то время почти всегда от Батюшки шла к мать Никодиме, вот и получилось, что по своей духовной неопытности рассказала ей о благословении старца ехать к блаженной Анне и услышала от нее: «Подожди, не езжай одна — закрытая зона, опасно, ты ничего там не знаешь. Вот Татьяна там бывает, она скоро поедет и тебя проведет». Батюшка второй раз благословил меня в Дивеево, к блаженной Анне, и снова я не поехала, услышав тот же совет мать Никодимы. А Татьяна все не ехала и не ехала в Дивеево.
— Ну что, так ты и не съездила? Значит, не обязательно, отменяется.
Как же я горевала тогда, ведь наверняка что-то очень важное нужно было мне там услышать, и никогда теперь мне не узнать, что же должна была мне сказать блаженная старица! И вот теперь все связалось воедино, и я вспомнила рассказ одной моей знакомой, Галины, которая уехала в Америку, порушив все в своей жизни, и вернулась в Москву через три месяца: «Там такой слой материальной культуры, что через него к Богу не пробьешься. Свою трагедию я буду доживать здесь». — «Мама, куда ты нас привезла!» — плакали дети, которых она восемь лет готовила к отъезду, а теперь вернула в Москву.