От одного вовсе не глупого человека я услыхал: «Надо им труд облегчить. Придумать, скажем, подъемник. Что же они лазят по соснам, как обезьяны». Сказавший это имеет к данному делу служебное отношение. И будем надеяться, эти заметки его образумят. Оснащать бортевое дело подъемниками или другим каким механизмом все равно что лошади «для облегчения» вместо ног попытаться приделать колеса. Лазанье по деревьям настоящего бортника не тяготит, как не тяготит альпиниста лазанье по горам, а охотника — по болотам. Это спорт для него, и удаль, и способ сберечь здоровье до конца жизни, как правило очень долгой. Помочь промыслу надо мудро и осторожно, всячески поощряя местных людей его продолжать, приобщая к нему не пришлого человека, пусть и с пчеловодным образованием, а местного парня, с детства знакомого с дикой пчелой. И если уж говорить о помощи бортнику, то непременно нужна ему обыкновенная лошадь, нужно доброе к нему отношение и поддержка в его заботах. Нужна такая же мудрость, какой обязаны нынешним процветанием чеканщики селения Кубани и живописцы- селения Палех. Не меньшая.
Заинтересованность наша в бурзянском бортничестве должна подкрепляться еще и тем, что только в здешних лесах сохранилась дикая лесная пчела, не подпорченная повсеместной гибридизацией с южными формами пчел. На всем земном шаре только «бурзянка» способна переносить суровые зимы с морозами в пятьдесят градусов и все другие невзгоды жизни в дикой природе. Для пчеловодства «бурзянка» — величайшая драгоценность, надежный страховой материал в селекции, веками проверенный генофонд.
Таким образом, ценность, как видим, двойная — и «сосуд» и его содержимое. Не расплескать бы, не уронить, не кинуть как устаревшую вещь на свалку — потомкам пришлось бы бережно собирать черепки…
Такие дела и заботы в «медвежьем углу», в бурзянских лесах… Живо сейчас представляю себе этот лес. Выделяются высокие сосны с «тамгой»… Если Булат Мустафыш уже вернулся в родную Деревню, представляю его нетерпение проехать с отцом по лесу. Представляю долгие вечера в деревянном уютном доме. Булат рассказывает о службе, отец — о новостях леса. На столе большой самовар, коржи с сушеной черемухой и, конечно, посуда с мутноватым («пыльца и нектар вперемешку») бортевым медом. В такое время особо приятна беседа о лете, которое было, и о том, которое будет.
Игорь Фесуненко
ИЗ ТЬМЫ ВЕКОВ И ДО НАШИХ ДНЕЙ
Поездка по такому городу, как Лиссабон, — это путешествие не только в пространстве, но и во времени, о скоротечности которого напоминают на каждом шагу неожиданные реликты прошлого: древняя «Испано-сюиза», пытающаяся обогнать юркий «фиат»; рельсы конки, вдруг проступившие сквозь свежий асфальт; бывший керосиновый фонарь, переделанный в электрический; монументальный, как банковский сейф, почтовый ящик, воздвигнутый на тротуаре еще во времена дилижансов и оказавшийся сейчас по соседству с автоматическим «драйв-банком», где можно получить деньги или сделать вклад на свой текущий счет, не выходя из автомобиля. Такие курьезы можно, впрочем, встретить в любом европейском городе, но в Лиссабоне они касаются не только архитектурных стилей или автомобильных марок. В Лиссабоне вы ощущаете дыхание прошлого, буквально попираете ногами памятники давно ушедших эпох. Тех, кто недоверчиво улыбается, читая эти строки, стоит пригласить на знаменитую лиссабонскую Руа-да-Прата — Серебряную улицу, заполненную мануфактурными лавками. Это одна из трех основных торговых улиц, выходящих на площадь Коммерции, что на берегу Тежу. Когда туристы бродят по ней в поисках недорогих сувениров и подходят к улице Консейсао, мало кто из них подозревает, что под ногами у них развалины римских бань, построенных предположительно во времена Тиберия, в I веке до нашей эры. В городе есть и другие памятники римской эпохи. Самый наглядный и впечатляющий находится неподалеку отсюда, между петляющими по склонам холма Сан-Жорже улочками Сан-Мамеде и Саудаде: это римский театр Нерона.
Когда и кем был основан Лиссабон, сказать трудно. Первые страницы его истории безвозвратно утеряны во тьме веков. Как утверждают легенды, его основателем был Одиссей — Уллис, который и дал городу созвучное своему имя: Олисип. Историки предполагают, что он был заложен финикийцами в XII веке до нашей эры. Если такая гипотеза верна, то это означает, что Лиссабон примерно на тысячу лет старше Парижа и на пять веков — Рима. Известно, что Лиссабон завоевывали греки, карфагеняне, римляне. После распада Римской империи сюда пришли племена свевов и вестготов. В XIII веке вся территория Пиренейского полуострова была захвачена арабами и берберами, ну а потом началась знаменитая реконкиста. 25 октября 1147 года Лиссабон был освобожден от «мавров». С этой даты ведет свой отсчет уже гораздо более изученная история города и страны.
Поднявшись на вершину Сан-Жорже, понимаешь, почему древними поселенцами именно здесь было выбрано место для будущего города: Сан-Жорже находится в устье впадающей в океан реки Тежу, и с вершины холма прекрасно видны и река, и окрестные дали. Это давало возможность заблаговременно приготовиться к встрече приближающегося врага. Тежу служила неиссякаемым источником пресной воды и транспортной артерией, ведущей в глубь континента. Столь завидное расположение Олисипа всегда привлекало к нему внимание завоевателей, и поэтому трудно найти другую европейскую столицу, история которой была бы столь долгой и столь многострадальной. Трудно вспомнить другой город, который так часто подвергался бы осадам, пожарам и разрушениям. Но каждый раз город возрождался из пепла еще более прекрасный, чем прежде.
На вершине Сан-Жорже сохранился самый древний городской памятник и самая главная святыня Лиссабона: крепость, которая тоже носит название Сан-Жорже. С этой крепости и следует начинать знакомство с Лиссабоном, подобно тому как осмотр Москвы логичнее всего начинать с Кремля. Но в отличие от Московского Кремля в старой лиссабонской крепости почти нечего осматривать, кроме тщательно отреставрированных стен. Крепость Сан-Жорже пуста и безжизненна, как театральная декорация давно снятого с репертуара спектакля. Но вряд ли найдешь более впечатляющее зрелище, чем вид португальской столицы, открывающийся со смотровой площадки у стен крепости. На первом плане, то есть прямо под ногами, совсем рядом — застывшее буро-красное море черепичных крыш. Крохотные внутренние дворики теснящихся по склонам холма домишек, цветы, вьющиеся по стенам, разноцветное белье на веревках, перекинутых от окна к окну, связки лука за форточкой, кошки, млеющие на разогретых солнцем каменных плитах.
Чуть дальше — городские улицы, неторопливые трамваи, уставленная автомашинами самая большая и самая парадная площадь Коммерции с бронзовым императором Жозе I.
За площадью — серая гладь Тежу, которая, родившись тонким ручейком где-то в отрогах Иберийских гор, на востоке Испании, пересекает весь полуостров, вбирает в себя воды множества притоков и превращается при впадении в Атлантику в широкий и полноводный исток. На другом берегу реки видны окутанные дымом и пылью кварталы фабричных предместий: Алмады, Касильяс, Сейшала, Баррейру. Там уже нет ни памятников знаменитым властителям, ни храмов, вызывающих экстаз у вездесущих туристов. Там кончается экзотика и начинается суровая проза пролетарской жизни: рабочий люд отделен от столицы кордоном реки. Это было удобно: в случае любых «недоразумений» — стачек, забастовок, демонстраций, волнений — войска и полиция могли легко изолировать зараженные «смутой» районы от респектабельных кварталов.
До последнего времени связь между Лиссабоном и его южными рабочими пригородами осуществлялась с помощью паромов и катеров, отходивших от пристани на площади Коммерции. Мост же, соединяющий оба берега, находился отсюда километров за двадцать, в поселке Вила-Франка. Лишь в августе 1966 года был открыт гигантский подвесной трехкилометровый мост, переброшенный в Алмаду прямо из центра города. Он был угодливо назван именем диктатора Салазара, но после победы апрельской революции 1974 г. его переименовали в мост имени 25 апреля. Строил это сооружение консорциум, в котором главные роли играли американская монополия «Юнайтед Стэйтс Стал», шведская «Моррисон Кнудсен» и португальская «Сорефаме». Движение по мосту платное, но гигантские зарубежные кредиты, полученные в связи с его строительством, могут быть погашены, как полагают, только в 1987 году.
За мостом вскоре начинается океан. Поэтому прервем созерцание лиссабонской панорамы, открывающейся с вершины холма Сан-Жорже, и отправимся вниз, к центру, по узким улочкам Алфамы. Тут-то и начнется наше путешествие через века и эпохи.
Это самый древний городской квартал. Сложился он в конце первого тысячелетия нашей эры, когда Лиссабон уже был завоеван арабами. Конечно, не сохранилось здесь строений тех далеких времен, если не считать небольших фрагментов воздвигнутой между X и XII веками мавританской крепостной стены. Они сейчас либо, закрыты со всех сторон строениями, либо использованы как надежная опора при сооружении храмов, дворцов и более поздних городских стен. Найти древнюю кладку поэтому непросто. Но вот вы попадаете на узкую, как горное ущелье, улочку Жудиария, совсем рядом с рекой и портом. В этой всегда погруженной в тень каменной щели правая стена была воздвигнута из светлого камня почти тысячу лет назад! В ее толще на двадцатиметровой высоте вы увидите два узких и высоких готических окна, Они прорублены пять веков спустя.
Но впрочем, там, в Алфаме, как-то не тянет рассматривать древние архитектурные детали, потому что это, пожалуй, единственное место в Лиссабоне, где вы с первых же шагов по каменным плитам и длинным ступенькам, ведущим сюда либо сверху, от Ларго-да-Граса, либо снизу, от набережной порта, погружаетесь в неторопливо-размеренную, гостеприимно-благодушную, товарищески уважительную атмосферу, которая царит в этих кварталах, где живут портовые рабочие, мелкие чиновники, моряки, грузчики, торговцы, учителя, водители, художники и ремесленники, торгующие своими сувенирными изделиями у входов в рестораны или на смотровых площадках. В Алфаме вы так тесно общаетесь с лиссабонцами, словно входите в их дом.
Алфама — это петляющие по склонам Сан-Жорже улочки-щели, где можно одновременно коснуться руками стен двух стоящих напротив друг друга домов. Это дикий виноград и плющ, вьющиеся по древним камням, старинные фонари, раскачивающиеся на сквозняках, шелестящих по каменным коридорам.
Алфама — это уличные торговцы, раскинувшие свой нехитрый товар на циновке, брошенной на мозаичный тротуар. И копающиеся, не теряя достоинства, в этой пестрой горе тряпья в поисках блузки или лифчика нужного размера две-три Марии из соседнего дома. Обязательно Марии, ибо в Алфаме всех женщин почему-то зовут именно так. И пока Мария-Граса рассматривает чулки, а Мария-Анна прикидывает пояс (не узок ли?), Мария-Амелия примеряет юбку прямо на джинсы и, постанывая от усилий, безуспешно пытается застегнуть молнию на могучем своем бедре.
Алфама — это торговки рыбой, расположившиеся в переулке Сан-Мигель в тупике Посиньо, горластые и веселые. Каждая во весь голос пронзительным речитативом доносит до всех обитателей Алфамы так называемый «прегон» — куплет собственного сочинения, в котором превозносятся неоценимые достоинства ее форели, лингуадо или мерлузы, ее креветок, лангостин и гамбаш.
Алфама — это маленькие окна и двери, распахнутые на улицу, это старушки в черных платьях, присевшие на камни у входа. Это клетки с крикливыми канарейками, висящие за окном рядом со связками лука. Это соседки, обсуждающие свои дела из окна в окно через улочку прямо над головами прохожих. Это звонкий смех путающихся под ногами детишек, синие всполохи телеэкранов, издающих одну и ту же музыку за каждой дверью и за каждым окном.
Алфама — это вечная нехватка воды в кранах (если они, эти краны, есть), и поэтому в любое время дня вы обязательно увидите девушку, женщину или старуху, несущую ведро или бак с водой. Это вечный, никогда не затихающий женский круговорот у лавадо-урос — водоразборных колонок, установленных чуть ли не во времена реконкисты. За пользование ими хозяйка платит четыре эскудо в день, и помимо воды, помимо возможности выстирать белье прямо здесь, на улице, в специально сооруженных для этого цементных ваннах-«танках», алфамские Марии бесплатно получают возможность посудачить во время стирки, пожаловаться на дороговизну, на жару, на сердечные неурядицы, на жестокость домохозяина, который после рождества вновь собирается повысить квартирную плату.
Алфама — это дымок над жаровнями, где потрескивают каштаны. Это запах подрумянившихся на огне сардин, кислый душок сыра и пряный аромат дешевого вина, источаемый громадными черными бочками. Это дым сигарет и стук костей домино в микроскопических барах, которые ютятся чуть ли не в каждом подъезде. В них по вечерам собираются все жильцы этого дома, кроме тех немногих, кто не любит домино, а телевизор предпочитает смотреть в одиночку.
Первый раз, помнится, шел я по Алфаме не без некоторой настороженности. Мне казалось, что вот-вот меня должны окликнуть, остановить, спросить: «Кого вы, сеньор, собственно говоря, ищете здесь?» Но вскоре я понял, что никто таких вопросов никому здесь не задает: эти люди, во-первых, привыкли к праздношатающимся туристам, а во-вторых, обладают счастливым даром безмятежного сосуществования с кем бы то ни было. Если с ними не заговорить, они не обращают на вас никакого внимания. Если спросить о чем-нибудь, вам ответят, а нужно — и помогут. Но сделают это спокойно, с достоинством, без суетливой угодливости и не делая никаких намеков на какое-либо вознаграждение за услугу.
Алфама — это гигантское общежитие, нечто напоминающее исполинскую коммунальную квартиру, но без скандалов, без мучительного дележа газовых плиток и споров об оплате за электроэнергию. Алфама — это гордая бедность без приниженности, умение довольствоваться малым, Алфама — это улицы, где нет ни служебных, ни. личных машин хотя бы потому, что по этим улицам нельзя проехать даже на мотоцикле. И если кому-то удается скопить денег на новый комод, кровать или диван, то эту обновку будут нести на руках через все эти каменные лестницы и закрученные вензелями переулки, обязательно извиняясь за нарушение привычного ритма жизни, за беспокойство, причиняемое соседям кроватью, которую невозможно было развернуть в тупике Святой Елены и которую поэтому пришлось поднимать в комнату на третий этаж через окно. Впрочем, бог с ней, с кроватью. А вот сколько доброжелательного веселья и всеобщих хлопот вызывает свадебное шествие! Именно шествие, а не езда на увитых лентами лимузинах. Когда счастливые новобрачные поднимаются с набережной по улице Сан-Педро или спускаются с Ларго-да-Граса на площадь Сан-Мигель, где их ожидают расставленные под единственной в квартале раскидистой пальмой столы, во всех окнах им улыбаются и приветливо машут руками. А дети бегут и впереди и сзади процессии. Туристы щелкают затворами фотокамер. Колокольный звон ближайшей церкви катится по черепичным крышам, как футбольный мяч.
Нигде больше не увидишь в Лиссабоне таких шумных и нарядных празднеств, орошаемых вином, но никогда не омрачаемых скандалами и драками. Нигде больше не встретишь такого обилия домовых «клубов», «ассоциаций», товариществ и кружков — спортивных, культурно-развлекательных, музыкальных или «коммунитарных», ставящих своей целью благоустройство и улучшение условий жизни.
Такова Алфама вот уже десять веков. И видимо, будет такой еще долго-долго. Ведь сумела она отгородиться от городских властей и от воротил домостроительного бизнеса. Предприимчивая энергия градостроителей и хитроумная фантазия архитекторов обходят стороной Алфаму. Почему? Да потому, что, во-первых, ни у кого не поднимается рука ломать и перестраивать этот уникальный городской квартал. А во-вторых, и это главное, трудно здесь строить: тягачам и бульдозерам не преодолеть склонов Сан-Жорже, и разве проложишь здесь, в этих древних стенах, отвечающую современным требованиям систему водоснабжения? Вот и оставили отцы города в покое Алфаму т самый славный и самый удивительный квартал Лиссабона, родившийся тысячу лет назад.
В туристских путеводителях и исторических справочниках многовековую историю Лиссабона принято делить на два периода: до и после трагического землетрясения 1755 года. Это была одна из крупнейших в европейской истории катастроф, о которой английская газета «Миррор» писала так: «1 ноября утром около сорока минут десятого город был потрясен подземным толчком неслыханной силы. Его продолжительность была не более шести секунд, но сотрясение оказалось столь сильным, что разрушились все церкви и монастыри города, муниципалитет и прекрасное здание оперного театра. Не было в городе крупного строения, которое осталось бы невредимым. Четвертая часть жилищ была полностью уничтожена, погибли пятьдесят тысяч человек».
Больше всего людей погибло в церквах и храмах, переполненных в этот час утренней мессы, отправляемой в честь «дня всех святых». Среди тех, кто находился в домах, меньше всего пострадали жильцы верхних этажей. Большинство из тех, кто в момент толчка был на первых этажах, оказались погребенными под руинами.
Трагедию усугубили шестнадцатиметровая океанская волна, хлынувшая на низкий берег, и пожары, тут же вспыхнувшие в разных районах города. Воспоминания очевидцев и сохранившиеся документы живописуют картины всеобщего разрушения и ужаса. За первыми толчками последовали новые сотрясения и сдвиги почвы. С первого по восьмое ноября было зарегистрировано двадцать два толчка, уничтоживших все то, что еще сохранилось в первые минуты землетрясения.
О размахе страшного бедствия дают наглядное представление сохранившиеся до наших дней руины храма Кармо в центральной части города. Рухнули своды этого собора, но уцелели стены. Так и стоит с тех пор этот свидетель катастрофы, превращенный сейчас в музей под открытым небом: крыши у собора так и нет. Заплатив сонному служителю несколько монет, посетители обходят скульптуры и надгробия, размещенные между колоннами, рассматривают остатки голубых изразцовых фресок на стенах, каменную резьбу вокруг заложенных кирпичами окон, спугивают бесчисленные стаи голубей, гнездящихся в этих величавых руинах.
Но самым зримым напоминанием о трагедии 1755 года служат центральные кварталы Лиссабона: во второй половине XVIII столетия на месте дымившихся руин вырос новый город, построенный по единому плану, в едином архитектурном стиле. От обширной площади Коммерции на берегу реки отходят семь строго перпендикулярных набережной и параллельных друг другу прямых улиц. Они пересекаются под прямым углом восемью столь же ровными улицами. По мере строительства каждую из них заселяло купечество. Причем в строгом порядке, который во многом сохранился до сих пор. И сейчас, скажем, на улице Августа разместились лавки с шерстяной и шелковой мануфактурой, на Серебряной — мастерские чеканщиков по серебру, на Золотой — ювелиров и часовщиков, на улице Башмачников — обувные лавки. Конечно, неумолимый бег времени накладывает свой отпечаток на старый Лиссабон, и сегодня никого не удивляет появление на Золотой или Серебряной улицах баров и кафе, магазинов фототоваров. Вывески могут меняться, старые хозяева уступают место новым, предпочитающим игорные автоматы или лотерейные конторы, но общий архитектурный облик «Байши» не изменился с той поры, когда во второй половине XVIII века город поднялся из руин после землетрясения.
Руководил этими обширными работами глава правительства энергичный и деспотичный маркиз Помбал — доверенное лицо немощного и беспомощного короля Жозе I. Именно Помбал в момент всеобщей паники и ужаса бросил клич: «Похороним мертвых и позаботимся о живых!». Помбал взял в свои руки бразды правления, лично рассматривал и утверждал градостроительные планы, разрабатывал системы налогов и пошлин, взимавшихся для финансирования строительства, жестоко судил казнокрадов и щедро поощрял патриотов. Этим, разумеется, маркиз нажил немало врагов, которые после смерти короля Жозе I отправили его в ссылку. Однако историческая справедливость восторжествовала: именем Помбала названа одна из самых красивых площадей Лиссабона, в центре которой стоит гигантский памятник маркизу, напоминающий издали заплывшую от подтеков стеарина толстую свечку, где фитилем служит черная фигура Помбала.
Памятник воздвигнут на пересечении основных транспортных артерий не только столицы, но и всей страны. С площади Помбала одна автострада ведет на юг, другая — на север, третья — на восток. На запад пути нет, ибо там — Атлантика, и неподалеку от Лиссабона, километрах в двадцати к северу, находится мыс Рока — самая западная точка Европейского континента. Здесь можно посидеть в баре, любуясь величественным маяком, купить сувениры, сфотографироваться и получить диплом, удостоверяющий факт посещения этой экзотической точки континента.
На этом высоком мысу, прислушиваясь к свисту никогда не утихающего ветра, глядя, как разбиваются волны о черные скалы, нетрудно вообразить себе мысли и чувства, которые обуревали пять веков назад португальцев, оттесненных по прихоти истории в самый дальний, угол Европы. Где-то далеко в центре материка, за Пиренеями, за враждебной Испанией, всегда помышлявшей о том, чтобы наложить лапу на эту маленькую страну, мрачное средневековье сменила новая жизнь, вырастали города, прокладывались дороги и торговые пути, процветали ремесла и возникали университеты, дымились железоделательные предприятия и шумели ярмарки. Итальянские города монополизировали средиземноморскую торговлю. Ганза держала в своих руках все торговые пути в Северной и Западной Европе. И никому не было дела до далекой Португалии на самом краю Европы.
Сама судьба толкала португальцев в океан на поиски заморских земель, сначала африканских, а потом «индийских», о богатствах которых ходили фантастические слухи. Зачинателем португальского мореплавания, крестным отцом всех великих путешественников этой страны стал знаменитый инфант дон Энрике, вошедший в историю под именем Генриха Мореплавателя. Он создал первую в истории страны морскую школу в поселке Сагреш в провинции Алгарве, в самой крайней юго-западной точке страны.
Как-то раз попытались мы с оператором Алексеем Бабаджаном снять киноочерк о португальских морепроходцах и Генрихе Мореплавателе. Разыскали памятники и монументы в Лиссабоне, дом в поселке Синеш, где родился Васко да Гама. Но вот от школы в Сагреше никаких следов не осталось. Ничего не уцелело, кроме загадочного памятника — гигантской «розы ветров», сложенной из камней на том месте, где учились морскому делу питомцы Сагреша.
Первые экспедиции были робкими: каравеллы осторожно ползли к югу вдоль находившегося в успокоительной близости от родины западного берега Африки. Началось все с захвата португальцами Сеуты в 1415 году. Затем с каждым годом корабли продвигались все дальше на юн. Постепенно успехи придали мореходам уверенности в своих силах, начались более далекие вылазки в океан: острова Мадейра и Порту-Санту, Азорские острова. Все дальше и дальше на юг и на запад уходили корабли. В 1487 году, спустя 27 лет после смерти принца Энрике, Бартоломеу Диаш добрался наконец до крайней южной точки Африканского материка, названной сначала мысом Мучений и переименованной затем в мыс Доброй Надежды. А спустя еще одиннадцать лет легендарный Васко да Гама открыл путь в Индию, бросив якорь в Каликуте 20 мая 1498 года. А дальше были не менее фантастические подвиги: открытие в 1500 году Бразилии Педро Алваресом Кабралом, потом настал черед Восточной Африки, Юго-Восточной Азии. Неутомимые португальские торговцы добрались до Китая и Тимора и прибрали к своим рукам всю торговлю с Востоком. В Лиссабон хлынул поток золота и драгоценностей, пряностей и сладостей, слоновой кости и дорогих тканей. Страну охватила лихорадка. Отправлялись все новые и новые экспедиции. А высокомерная Европа вынуждена была обратить свои взоры к Лиссабону, который стал перевалочным пунктом и одним из самых оживленных портов континента.
Это было время славное и трудное, навсегда вошедшее в историю страны как самая, яркая ее страница. Это было время, когда «мир, — как писал Фридрих Энгельс, — сразу сделался почти в десять раз больше; вместо четверти одного полушария перед взором западноевропейцев теперь предстал весь земной шар, и они спешили завладеть остальными семью четвертями. И вместе со старинными барьерами, ограничивавшими человека рамками его родины, пали также и тысячелетние рамки традиционного средневекового способа мышления. Внешнему и внутреннему взору человека открылся бесконечно более широкий горизонт…»[1]
Памятником той бурной эпохи осталась знаменитая Белемская башня, воздвигнутая в первой четверти XVI века. Она до сих пор высится на набережной Рештело неподалеку от президентского дворца: напоминающее шахматную ладью сооружение размером с пятиэтажный дом, с верхней террасы башни принцессы и фрейлины махали белыми кружевными платочками морякам, уходившим в многолетние плавания. (И столько здесь откипело страданий, столько было пролито слез вослед отходящим каравеллам и галеонам, что долгое время так и называли это место: Прайа-даз-Лагримаш — Набережная Слез.) Но конечно, не только для этой сентиментальной церемонии проводов возникла Белемская башня в устье Тежу: круглые башенки с бойницами напоминают о том, что она должна была защищать от вражеских судов вход в Лиссабонский порт.
Одновременно с закладкой Белемской башни там же, в Рештело, было начато строительство грандиозного монастыря Жеронимуш, которое продолжалось почти целый век. В результате Лиссабон получил, пожалуй, самый яркий и выразительный памятник той эпохи, который сегодня наряду с крепостью Сан-Жорже, Алфамой и площадью Коммерции входит в обязательный ассортимент туристско-экскурсионного лиссабонского меню. Это наиболее типичный образец свойственного только Португалии архитектурного стиля «мануэлино». Если крепости, подобные Сан-Жорже, можно увидеть в Испании, Италии или Франции, то ничего подобного Жеронимушу в других странах — даже в соседней Испании — не найти, ибо, повторяю, «мануэлино» — сугубо португальский стиль, может быть, самый весомый вклад, который сделала эта страна в копилку мировой культуры. Сооружения, воздвигнутые мастерами школы «мануэлино» в XVI — начале XVII века, словно изливают в камне эйфорию, восторг и изумление, охватившие нацию в то время. Под несомненным и очевидным влиянием мавританских, африканских и даже индийских мотивов, наложившихся на еще привычные, традиционные каноны поздней готики, возникали монументальнейшие сооружения, насыщенные всевозможными резными или лепными украшениями, скульптурными группами, фигурами зверей, каменными цветами, чашами и абстрактными геометрическими композициями, сплетающимися в затейливую вязь.
Под скрытыми в полумраке сводами главного зала монастыря установлены величавые каменные надгробия двух самых великих сынов португальской нации. Здесь покоятся мореплаватель Васко да Гама и знаменитый певец Великих географических открытий поэт Луис де Камоэнс. О жизни и подвигах моряка мы знаем давно. Биография же великого португальского поэта в нашей стране не столь известна. В его судьбе отразились бурные противоречия той эпохи[2].
Родился Камоэнс в семье обедневшего дворянина в 1524 или 1525 году. Биографы полагают, что будущему поэту и драматургу удалось получить отличное по тем временам образование. Юноша отличался чрезмерно веселым нравом, общался с девицами самого нереспектабельного Баррио Алто (Верхнего квартала) и однажды даже вынужден был за какой-то шумный скандал целый год отсидеть за решеткой. По примеру множества своих сиятельных, но оставшихся без эскудо в кармане соотечественников он завербовался в королевскую армию, потерял в Марокко глаз в одном из боев, в 1553 году отправился в Индию и изведал всю неописуемую гамму приключений, переживаний и бедствий, которые уготованы были в те времена отправлявшимся на Восток европейцам. В индийском городке Гоа он вновь оказался в тюрьме, на сей раз как несостоятельный должник. В китайском порту Макао его определили на должность мелкого чиновника, а затем он сдружился с несколькими вице-королями и был назначен даже управляющим одной из колониальных провинций, но не смог занять этот пост. В устье реки Меконг попал в кораблекрушение, потерял все свое имущество, но сумел добраться до берега вплавь да еще спас при этом рукопись своей поэмы «Лузиады». Долгие годы заграничных странствий не принесли Камоэнсу в отличие от многих его соотечественников богатства и успеха. И чтобы помочь ему вернуться на родину, группа друзей вскладчину оплатила его долги и проезд до Лиссабона. Камоэнс ступил на отчую землю в 1569 году. Публикация привезенной им с собой поэмы произвела весьма благоприятное впечатление при дворе, и поэту высочайшим указом даже назначается пенсия, весьма, впрочем, скромная и далеко не регулярно выплачиваемая. Умер он около 1580 года в нищете, и — обычный и горький удел великих людей! — л ишь после смерти португальцы начали постепенно осознавать величие этого человека и значение «Лузиады» как самого выдающегося поэтического эпоса в истории страны.
В этой поэме Камоэнс создает собирательный образ своей родины на протяжении последних веков, рассказывает о Великих географических открытиях, о заморских владениях португальской короны, о подвигах, совершенных его соотечественниками во имя «торжества святой веры». Естественно, как и полагалось в те времена, в захватывающей дух истории странствований лузитан во главе с Васко да Гамой участвуют и боги, которые следят с небес за тремя отважными суденышками, пересекающими Индийский океан. Трогает и умиляет это наивное, но искреннее стремление Камоэнса осенить божественным благословением историческую миссию своих земляков-мореходцев. Но никакого подобострастия перед вседержителем поэт не испытывает, наоборот, он без тени сомнения сообщает взволнованному читателю, что за свои выдающиеся подвиги Васко да Гама даже был удостоен места на Олимпе и любви одной из богинь. И как отмечают сегодняшние исследователи творчества поэта, одной из самых интересных особенностей «Лузиады» стало утверждение торжества людей над богами.
И вот теперь автор поэмы покоится в прохладном полумраке храма Жеронимуш в нескольких шагах от своего кумира и главного героя «Лузиады» Васко да Гамы. Потомки не оправдали их надежд. Сравнительно скоро после головокружительного бума первой половины XVI века, после того, как крохотная Португалия вдруг утвердила свой красно-зеленый флаг от Бразилии до Макао, от Азорских островов в Атлантике до Тимора в Индонезии, наступает разочаровывающее отрезвление: страну захватывает и бесцеремонно присоединяет к себе Испания, причем испанский король Филипп II в 1580 году объявляет себя по совместительству португальским королем «Филиппом I». Это унижение продолжается шесть десятилетий, до 1640 года, когда восставшая Португалия изгнала оккупантов. И в память восстановления, то есть «реставрации» независимости, на одной из центральных площадей города высится каменная игла обелиска Реставрадорес, на гранях которой высечены даты и места сражений с испанцами.
Затем приходит черед англичан. Они, правда, не высаживают на берега Тежу свои войска, а поступают иначе: подчиняют эту страну почти так же, как подчиняла Португалия свои заморские владения. Вот как охарактеризовал В. И. Ленин этот союз всадника и лошади, Великобритании со своим обессилевшим португальским партнером: «Португалия — самостоятельное, суверенное государство, но фактически в течение более 200 лет, со времени войны за испанское наследство (1701–1714), она находится под протекторатом Англии. Англия защищала ее и ее колониальные владения ради укрепления своей позиции в борьбе с своими противниками, Испанией, Францией. Англия получала в обмен торговые выгоды, лучшие условия для вывоза товаров и особенно для вывоза капитала в Португалию и ее колонии, возможность пользоваться гаванями и островами Португалии, ее кабелями и пр. и т. д.»[3].
В начале XIX века, за союз с англичанами Португалия расплачивается дорогой ценой: ее оккупируют наполеоновские войска, королевский двор бежит в Бразилию. Причем особо упорного сопротивления интервентам оказано не было, а великосветский Лиссабон с легкостью привык к незваным гостям и, как утверждают историки, с радушием принимал командующего оккупационной армией маршала Жюно в своих лучших салонах.
Затем англичане изгоняют французов, монархия восстанавливается, чтобы дотянуть до 1910 года, до буржуазной революции, завершившейся отречением короля и провозглашением республики, которая просуществовала недолго, всего полтора десятилетия. В 1926 году произошел фашистский переворот и в стране установился диктаторский режим, продолжавшийся до апрельской революции 1974 года.
Этот очень беглой экскурс в прошлое дает все-таки кое-какое представление о том, сколь бурной была история Португалии и трудной — ее судьба. И каждый ее этап, каждый поворот наложили в большей или меньшей степени свой отпечаток на облик города и страны, повлияли на формирование национального характера, создание того политического, социально-экономического, психологического климата, в котором живет сейчас португальский народ.
Что касается психологического климата и эмоциональной стороны жизни, то весьма любопытна оценка, которую дал в прошлом веке выдающийся португальский писатель Эса де Кейрош: «В Лиссабоне жизнь течет медленно, его обморочный пульс слаб и редок. Он лишен честолюбивых устремлений; нет в нем сияющих улиц, полнящихся топотом коней и возгласами всадников, вихрями золота и волнами сладострастных шелков; нет мелодраматических страстей, нет блистательного расцвета душ, влюбленных в искусство, нет феерических празднеств и судорог индустриальных умов.
Есть скудость жизни; холодный, здравый смысл; забота исключительно о пользе дела; нарочитая серьезность и мещански-блаженное обожание монеты в пять тостанов — монеты в пять тостанов, белой, чудесной, божественной, чистой, незапятнанной, утешающей, искупительной!»
Сейчас трудно судить, насколько точной была эта не лишенная язвительного скепсиса характеристика. Но наблюдательного и тонкого Эса де Кейроша нельзя упрекнуть ни в недостатке патриотизма, ни в неумении видеть и анализировать окружающий мир. Вот поэтичный, импрессионистский эскиз города, принадлежащий этому художнику слова: «Лиссабон сохранил еще изначальную томность света и свежести: невзирая на асфальт, на фабрики, на газовые фонари, на мощеные набережные, здесь весны все еще слушают слагаемые ветром стихи; и на кровлях все еще целуются голуби; и все еще будто слышно в тиши, как воздух струится сквозь щели каменных зданий, словно живая кровь меланхолического сердца города…»
Пожалуй, вполне приложимы к нынешнему Лиссабону последней четверти XX века и эти поэтические строки, и те суровые и едкие фразы насчет «скудости жизни» и «мещански-блаженного обожания монеты в пять тостанов». Правда, самой этой монеты давно уже нет: она пала жертвой всепожирающих инфляционных процессов, и сегодня лиссабонец вынужден «обожать» уже иные денежные символы и знаки, в основном бумажные, ибо монеты могут пригодиться разве что для приобретения коробки спичек или чашки кофе.
А остальное все то же: нет в Лиссабоне «сияющих улиц», хотя и порываются патриоты города сравнивать величавую авениду Либердаде с парижскими Елисейскими полями. Нет «мелодраматических страстей», нет «феерических празднеств», а «судороги индустриальных умов» по-прежнему отделены от города широкой лентой Тежу.
Продолжая цитировать Эса де Кейроша, примеряя его оценки к сегодняшнему Лиссабону, не могу не привести еще одно наблюдение писателя: «Как-то раз Париж рассердился и изгнал королей; в другой раз он рассердился и принял императоров. Иногда Лиссабон сердится — и окунается в политику.
Лиссабон тогда встает в позу, взывает, устраивает заговоры по углам, лениво разгоняется полицией — и снова идет, покрытый славой и гордясь свержением тираний, разглагольствовать на эту тему!»
Уже после того, как были написаны эти строки, Лиссабон по-настоящему «рассердился» дважды. Первый раз «вспышка гнева» привела к отречению короля Мануэля II и провозглашению республики. Второй раз это произошло 25 апреля 1974 года. Вскоре, после этого я и увидел Лиссабон, «окунувшийся в политику», заклеенный, расписанный и разрисованный лозунгами, плакатами и призывами от тротуаров до крыш. Революционный энтузиазм не пощадил ни древние монументы, ни церковные храмы, ни аристократические особняки. Буквально каждый день в городе бушевали митинги, радиостанции транслировали патриотические песни и марши, слова «социализм» и «свобода» стали самыми употребительными не только в газетах, но и в обыденной речи лиссабонцев. Но поскольку слишком много было противоречивых «разглагольствований на эту тему» и слишком разобщенными оказались силы истинных патриотов, пытавшихся повернуть революцию в надежное и правильное русло, реакция сумела сдержать революционный порыв и сделать так, что в Лиссабоне и в стране — по крайней мере в тех кварталах, где живет «чистая публика», привыкшая к «мещански-блаженному обожанию монеты», — вновь восторжествовал «холодный здравый смысл». История сделала еще один виток, и, на взгляд постороннего, не слишком проницательного наблюдателя, жизнь португальской столицы опять «течет медленно» и ее «обморочный пульс слаб и редок». Но так ли это?..
Рассказав о городе, следует, видимо, сказать несколько слов о его жителях, о лиссабонцах, которые воплощают в себе все самые типические черты португальского национального характера: дружелюбие и оптимизм, какое-то извечное умение спокойно, с достоинством переносить житейские невзгоды, терпеливо ждать попутного ветра в море, конца нескончаемого автомобильного затора в городе, благоприятного поворота в своей многотрудной жизни.