Так, в начале «Арлекинов», в описании путаных впечатлений героя о его первых днях на вилле «Ирис», Набокову небольшим набором точно рассчитанных деталей удается в короткой сцене совместить поминки, юбилей, помолвку, partie de plaisir и визит к дантисту:
Но тут дверь в другом конце комнаты со смехом распахнулась и вышел дантист, румяный, при бабочке, в плохо сидящем празднично-сером костюме и со скорее щегольской черной повязкой на рукаве. Последовали рукопожатия и поздравленья. Я принялся толковать ему, что записан на прием, но степенная пожилая женщина, в которой я узнал госпожу Юнкер, перебила меня, сказав, что это ее ошибка. Тем временем Миранда, дочь хозяина, которую я только что видел, втиснула длинные бледные стебли гвоздик, принесенные ее дядей, в узкое горло вазы на столе, который теперь волшебным образом облачился в скатерть. Под общие рукоплескания субретка поставила на него большой закатно-розовых тонов торт с цифрой 50 каллиграфическим кремом. «Какой очаровательный знак внимания!» – воскликнул вдовец. Принесли чай, одни уселись, другие остались стоять, держа бокалы в руках. Айрис жарким шепотом предупредила меня, что это сдобренный пряностями яблочный сок, не спиртное, и я, всплеснув руками, отпрянул от подноса, который внес жених Миранды, человек, пойманный мною на том, что он, улучив момент, выверял некоторые пункты приданого. «Мы и не надеялись, что вы заглянете», – сказала Айрис – и проболталась, поскольку это не могла быть та partie de plaisir, на которую я был приглашен («У них чудный дом на утесе»).
Через весь роман проходит ряд созвучных названий и имен, связанных с роковыми событиями в жизни героев: Медор, «Paon d’Or», «Винедор», Дора, Гандора. Восходят они, разумеется, ко «всем одаренной», но лживой Пандоре, открывшей злосчастный ларец; однако своим возникновением они обязаны мимоходному замечанию авторского alter ego Каннера (от
Подобных примеров незаметного выстраивания в романе внутренних или дополнительных сюжетов (с их собственными экспозициями и развязками) у Набокова немало и в других его книгах, однако в «Арлекинах» они особенно изумляют шахматной точностью и экономностью комбинаций.
Переводить английские сочинения Набокова на язык, которым он сам владел в совершенстве, на тот «ничем не стесненный, богатый, бесконечно послушный» язык, в который он внес столь весомый вклад, – предприятие трудное или безнадежно трудное; однако в доступности его русского писательского багажа есть и неожиданное для переводчика подспорье. Благодаря его русским книгам мы знаем, каких слов Набоков, самостоятельно переводя свои произведения, не стал бы использовать (к примеру: «зонт» вместо зонтик, «ужасное слово „зонт“», как писал Набоков в рецензии на стихи Ходасевича, «дерганый» вместо издерганный, «причиндалы», «трепануть» и т. д.), поскольку этих слов либо вовсе не было в его лексиконе, либо он находил их вульгарными; мы знаем, какие иностранные термины он предпочитал оставить без перевода (к примеру: ватерклозет, бристоль, макинтош); какие разговорные или просторечные слова и выражения он жаловал (снутри, ежели, коли так, смазливый); особенности его пунктуации, подмеченные еще эмигрантскими критиками[1268] (например, тире в предложении как конечный знак вместо многоточия, со значением внезапного обрыва прямой речи или самого повествования – и таким мыслеотделительным знаком и кончается этот роман), и еще многое другое, без чего нельзя всерьез браться за переводы его английских вещей. Все это существенно меняет дело, оттого что путеводный свет его русского слога позволяет двигаться не совсем в потемках, как приходится, например, переводчику Пруста или Де Квинси. Главным же пособием для всякого нового перевода Набокова служит его собственноручный перевод на русский язык автобиографии (1954) и особенно «Лолиты», поскольку это самый поздний (1965) и, стало быть, близкий к нам по времени образчик его русской прозы, с которым следует постоянно сверяться. Несмотря на излишнюю эклектичность слога, вызванную попыткой модернизировать русский словарь романа за счет введения ряда советских слов и выражений, он не только дает возможность взять в переводе верную ноту или интонацию, но еще нередко предоставляет готовые решения для тех или иных типичных конструкций или уже возникавших у Набокова имен или названий. Так, к примеру, выражение «hermetic vision of her» он перевел как «заветный образ ее», «in common parlance» – «выражаясь вседневным языком», «the Haze woman» как «Гейзиха», рефрен из стихотворения По – «A Kingdom by the sea» – «Княжество у моря» (не «королевство»), имя Ivor (дядюшка Куильти) – как Айвор (а не Ивор) и т. д.
Так сложилось, что перевод первой половины «Арлекинов» я подготовил в Лондоне (в ноябре 2011 года и в апреле 2012 года) в доме своего доброго друга Вадима Ш. в Западном Кенсингтоне (всего в пятнадцати минутах пешего пути до того самого роскошного, а вовсе не «маленького» отеля «Рембрандт», в котором в 1918 году остановился наш повествователь). По вечерам я вслух читал ему готовые главы перевода, а он сверял их с оригиналом, часто останавливая меня, чтобы обсудить какое-нибудь трудное или темное место, нередко обусловленное предельной лаконичностью Набокова, фраза которого, по точному определению Веры Набоковой (в предисловии к ее переводу «Бледного огня»), «наполнена до краев содержанием и не заключает в себе ни единого лишнего слова». Я сердечно благодарен ему за его критические замечания и уточнения и с удовольствием вспоминаю те несколько плодотворных недель, когда я имел возможность в равной мере пользоваться его гостеприимством и эрудицией.
В самолете пахнет духами «Красная Москва». Ими пропитаны и леденцы, подаваемые при отлете и прилете, и кусочки красного мыла в гостинице. Цветные занавески в самолете похожи на бумажки для пасхальных яиц (сырое яйцо, бумажка, тряпочка, и все опускается в кипяток). Девицы, стюардессы, в голубых платьях без рукавов, в белых блузах. Полные и деловитые. Без улыбок. Еда, как на всех самолетах, только сахар завернут в бумажку, на которой написано по-украински «Цукор», да в чае плавает круглый ломоть лимона.
Чемоданы трудно отыскать, носильщиков нигде не видно, в будках сидят военные с каменными лицами, без всякого выражения. Немного веселее у толстяка, который проверяет деньги и драгоценности. Нужно объявлять даже обручальные кольца и при возвращении показывать эту бумагу (кому придет в голову продавать обручальные кольца – неизвестно).
При пересадке Москва – Петербург меня подхватила под руку толстая старая стюардесса, тоже в голубом, привела к самолету, раздвинула толпу петербургских пассажиров, приехавших на день в Москву, и велела подниматься по сходням. Вхожу в аэроплан, меня встречают руганью («кто позволил вам лезть» и т. д.), но, узнав от кричащей снизу толстухи, что я интурист, рассыпались в извинениях, просили не жаловаться и посадили в первый класс, [где] нельзя было укрыться от смешанного запаха лука, резины и «Красной Москвы».
В комнате желтые занавески, желтый тоненький сатин на кровати в алькове. Кажется, микрофоны включены в телефон. Лифт в «Астории»: стриженая наглая женщина, вся в бусах. На скамейке лифта разложены газеты. Входит группа невинных розовых старых американок. Одна из них садится на газету. Лифтерша ей по-русски: «А на газеты-то садиться нечего». Американка недоумевает. Я перевожу, и мы обе смеемся. Лифтерша смотрит на меня с ненавистью. Другие же лифтерши – старые, несчастные пенсионерки. В столовой «Астории» ужасные стоячие лампы с цветными стеклянными абажурами в форме лепестков. С утра столы накрыты и стоят бокалы, т. к. многие с утра пьют коньяк. Я присутствовала при приезде делегации из Монголии или Туркмении, их чествовали шампанским в 9 ч. утра, произносили тосты о дружбе, сотрудничестве и т. д. Когда приезжает иностранная группа туристов, то на стол ставят соответствующий флажок.
На Морской на месте двери в кабинет большое грязное стекло. Экскурсионный автобус: девица-гид на очень хорошем английском языке и очень хорошенькая рассказывает, что все русские цари, начиная с Петра, кроме Николая Второго, похоронены в Петропавловской крепости, где тоже похоронен Иван Александрович Набоков, «добрейший», как писал о нем сестре Пущин.
Во время белых ночей сумерки от 1 часа ночи до 2 ч. В 22.30 я писала без света.
Чудовищные выставки дамских шляп: летом зимние ужасные бесформенные колпаки. Галстуки: манишка из грязного картона, потом прицеплен галстук. Все это висит на проволоке, и таких манишек несколько, все с одинаковыми галстуками. Чем-то притягивающее безобразие.
Дивный закат над Зимней канавкой.
В Царском Селе (Пушкине) ночью у пруда чинно гуляли разряженные (в темных, плохо сшитых костюмах) мальчики с девочками, сдавшими экзамен на аттестат зрелости. Некоторые купались в ледяной воде. Отражения зданий в пруду. Дева над вечной струей.
У станции автобусы с надписями: Выра, Даймище, Чикино, Рождествено. Впечатление от этих надписей. В автобусах такие же лица и одежда, как 50 лет тому назад. Так же везут на обратном пути неряшливые букеты черемухи. От СПб-га до Сиверской полтора часа на поезде. На месте тенниса луг. Пасется привязанный теленок.
Старушки-гиды, но о Баксте никогда не слышали. Зал 20-го века закрыт. Старички-гардеробщики, собаки, голуби – единственное, что кажется не чужим. В ресторанах не пускают [в] пальто, мне было холодно, но все-таки пришлось снять и оставить в гардеробе у таких же стариков. У входа в ресторан «Садко» около Европейской гостиницы стоит дурацкая пара: молодой человек в черном костюме и девица в черном платье – и встречают гостей. Все это с намерением «культурно» общаться с иностранцами, а м. б., просто докладывать куда нужно (КГБ называется Большой дом). Все время чувство, что ходишь во сне, что все это декорация. Никакой реальности нет.
Лица и маски в романе «Взгляни на арлекинов!»
В большом своде редакционной переписки ведущего журнала русской эмиграции «Современные записки»[1270] Владимир Набоков занимает важное место: 83 письма из корреспонденции Ильи Фондаминского, Вадима Руднева и Марка Вишняка детально освещают обстоятельства сотрудничества одного из лучших эмигрантских авторов с лучшим журналом русского зарубежья. С 1927 по 1940 год Набоков напечатал в «Современных записках» несколько романов, рассказов, стихотворений, среди которых были его главные вещи довоенного периода. Последний, 70-й номер журнала, вышедший в марте 1940 года, открывался главой из нового романа Набокова «Solus Rex» с ординарным редакторским обещанием в конце: «Продолжение следует» – не исполненным в силу неординарных обстоятельств военного времени. Перебравшись вскоре в Америку, Набоков дал интервью нью-йоркской газете «Новое русское слово», в котором вспоминал свою последнюю парижскую встречу с редактором журнала: «Мне кажется, что с разгромом Франции закончился какой-то период русской эмиграции. Теперь жизнь ее примет какие-то совершенно новые формы. Лучшим моментом жизни этой эмиграции нужно считать период 1925–1927 гг. Но перед войной тоже было неплохо. Редактор „Современных Записок“ Руднев говорил мне, что у него есть деньги для выпуска двух номеров. А это что-нибудь да значит. Но теперь уже ничего нет»[1271].
В очерке предвоенных месяцев Парижа «Определения», написанном в том же году и, вероятно, для той же газеты, Набоков «Современных записок» прямо не называет, однако подразумевает их в заключительном пассаже:
Бедность быта, трудности тиснения, неотзывчивость читателя, дикое невежество средне-эмигрантской толпы – все это возмещалось невероятной возможностью, никогда еще Россией не испытанной, быть свободным от какой бы то ни было – государственной ли или общественной – цензуры. Употребляю прошедшее время, ибо двадцатилетний европейский период русской литературы действительно завершился вследствие событий, вторично разбивших нашу жизнь[1272].
Два утверждения Набокова, в интервью и в очерке, первое, что «перед войной тоже было неплохо», и второе – об отсутствии в эмиграции общественной цензуры, связаны с его сотрудничеством с «Современными записками» и, как показывает опубликованная переписка из архива журнала, не вполне отвечают фактам. В отношении первого утверждения – подразумевая, что «жизнь эмиграции» имела и бытовую сторону, – мы находим в ней немало упоминаний Набокова об отчаянном его материальном положении в предвоенные годы – и это несмотря на обилие его сочинений, напечатанных в это время. В письме к Рудневу от 13 июля 1938 года Набоков просит прислать ему «возможно больший аванс, так как деньги нужны страшно» (или в письме от 10 апреля 1938 года: «мне
В отношении второго утверждения – об отсутствии цензуры – Набоков имел все основания сказать обратное, поскольку дважды столкнулся с цензурными изъятиями в «Современных записках» – когда в «Solus Rex» были выпущены два фрагмента по соображениям пристойности[1275] и когда журнал отказался в 1937 году публиковать четвертую главу «Дара», жизнеописание Н. Г. Чернышевского, вызвав решительный протест Набокова в ряде писем к Рудневу и Фондаминскому.
Вашим отказом – из цензурных соображений – печатать четвертую главу «Дара», – писал Набоков к Рудневу 10 августа 1937 года, – Вы отнимаете у меня возможность вообще печатать у Вас этот роман <…> Меня тем более огорчает Ваш отказ от романа, что у меня было всегда особенное чувство по отношению к «Современным Запискам». То, что в них подчас помещались <…> произведения и статьи, развивавшие взгляды, с которыми редакция явно не могла быть согласна, было явлением необыкновенным в истории наших журналов и представляло собой такое признание свободы мысли <…> которое было убедительнейшим приговором над положением печати в современной России. Почему же теперь Вы говорите мне об «общественном отношении» к моей вещи? Разрешите мне сказать Вам, дорогой Вадим Викторович, что общественное отношение к литературному произведению есть лишь следствие художественного его действия, а ни в коем случае не априорное суждение о нем[1276].
Как известно, Руднев остался тверд и четвертая глава «Дара» напечатана в журнале не была. Не удался Набокову и обходной маневр – выпустить ее в «Русских записках», недавно учрежденном журнале, которым на первых порах руководили редакторы «Современных записок», причем Набоков ради «Чернышевского» соглашался снять из номера свой рассказ «Облако, озеро, башня», уже принятый к печати. В письме к Фондаминскому (от 16 августа 1937 года) Набоков просил его подтвердить данное ему обещание напечатать в «ближайшей книжке» «Русских записок» отвергнутую главу «Дара» и повторил свой упрек, сделанный в адрес Руднева: «Не могу выразить, как огорчает меня решение „Современных Записок“ цензуровать мое искусство с точки зрения старых партийных предрассудков»[1277].
Можно понять негодование Набокова и согласиться с его доводами, поскольку в первом же номере «Современных записок» редакция обещала авторам возможность критического подхода к любой идеологии:
«Современные Записки» открывают <…> широко свои страницы – устраняя вопрос о принадлежности авторов к той или иной политической группировке – для всего, что в области ли художественного творчества, научного исследования <…> представляет объективную ценность с точки зрения русской культуры. Редакция полагает, что границы свободы суждения авторов должны быть особенно широки теперь, когда нет ни одной идеологии, которая не нуждалась бы в критической проверке при свете совершившихся грозных событий[1278].
Однако, вопреки этой декларации, оказалось, что «объективная ценность с точки зрения русской культуры» такого произведения, как «Дар», может быть принесена в жертву субъективным воззрениям редакторов журнала и той идеологической позиции, которая, как полагали редакторы, пострадает из-за публикации острополемического сочинения сына видного кадета и либерала. Как впоследствии писал в своих «Воспоминаниях редактора» Марк Вишняк, «„Современные Записки“ были беспартийным журналом. Но редакторы его оставались членами партии с. р. и ни в какой мере не отказывались от идейной и организационной связанности с ней»[1279]. Набоков, разумеется, отдавал себе отчет в том, что эсеры были прямыми наследниками идей старого народничества (в 1926 году Д. Мирский назвал редакторов «Современных записок» «консерваторами неосуществленных идеалов»[1280]) и что их историко-социальные взгляды во многом основывались на трудах Чернышевского, которого Набоков вывел в «Даре» в беспощадно резком свете своего искусства, стремясь в том числе развенчать те самые принципы, которые он в письме к Фондаминскому назвал «старыми партийными предрассудками».
Два этих примера малоубедительных утверждений Набокова, относящихся к 1940 году, приведены с тем, чтобы обратить внимание на скорую идеализацию довоенного периода русской эмиграции в устах одного из главных ее представителей. После своего завершения, к началу 1940 года, двадцатилетний период русской эмиграции перешел в иную плоскость восприятия, став богатым материалом литературной жизни, к которому Набоков не раз обращался в своих английских вещах – в рассказах, в автобиографии, в «Пнине» и особенно в романе «Взгляни на арлекинов!», в котором в преображенном вымыслом виде содержится масса референций к кругу авторов и редакторов «Современных записок», к реалиям парижской жизни тех лет и к умонастроениям писателей-эмигрантов. В то время как суждения Набокова середины 1940 года были еще непосредственно связаны с общим эмигрантским строем чувств и мыслей, были лишены наслоений вторичных выводов и переоценок, свойственных его мемуарным вещам конца 40-х – начала 50-х годов[1281], ценность его изображения тех парижских лет и фигур в последнем романе, написанном почти тридцать пять лет спустя после его переезда в Америку, заключается не в суждении, а именно в
Роман «Взгляни на арлекинов!» представляет собой зеркально или, точнее, призматически преображенные мемуары Набокова, в которых фиктивность персонажей, в том числе самого героя и повествователя, Вадима Вадимовича N., уравновешена значительной долей прототипических черт и действительных событий, завуалированных тем или иным способом. Завуалированы в романе и многие эмигрантские обстоятельства 30-х годов. Выявить некоторые из них не составляет труда, другие, напротив, раскрыть весьма непросто. Двуплановости повествования, «всецело построенного на игре между действительностью и вымыслом»[1282], с его двойной экспозицией, соответствует статическая и динамическая (выражаемая в их повторяемости на протяжении всей жизни героя) двойственность одних и тех же ситуаций, лиц, конфликтов, образов, описаний и т. д. «Удвоение» (doubling), как структурный принцип романа, обсуждается исследователями довольно давно[1283], но, поскольку бинарной схемой его замысел не исчерпывается, на основании этого рода наблюдений затруднительно прийти к значимым заключениям относительно его поэтики.
Несколько упомянутых в романе эмигрантских газет и журналов открыто указывают на существовавшие издания[1284]. Так, под газетой «Новости эмиграции» подразумевается самая авторитетная парижская газета «Последние новости», редактором которой был хорошо известный Набокову Милюков, в прошлом лидер партии кадетов и товарищ его отца. В «Последних новостях» Набоков напечатал множество своих рассказов, в том числе самый последний свой русский рассказ «Василий Шишков». Другое издание – литературный журнал «Простые числа» (в тексте «Prime Numbers») – возникает во второй части романа, действие которой развивается в Париже, в русском издательстве «Боян». Набоков описывает процесс учреждения этого нового журнала и его создателей: критиков Василевского, Христова и Боярского, писателя Морозова, романистов Шипоградова и Соколовского, литератора Сукновалова и двух молодых поэтов – Лазарева и Фартука. Владелец издательства Осип Оксман сообщает герою: «Вы только что подсмотрели <…> процесс рождения нового литературного журнала „Простые числа“, по крайней мере, они
Другая группа отсылок к «Современным запискам» связана с фигурой старшего друга повествователя Степанова, и здесь уже числа вычисляются не так просто. Во второй части «Арлекинов» о нем сказано: «Степан Иванович Степанов, известный журналист и человек состоятельный (он был одним из тех, очень немногих русских счастливцев, которые уехали из России и перевели свои средства за границу еще до большевицкого переворота), не только организовал мое второе или третье публичное чтение (так называемый вечер), но и настаивал на том, чтобы я занял одну из десяти комнат в его просторном старомодном доме…» (85). По этому описанию легко заключить, что под именем Степанова Набоков вывел Илью Исидоровича Фондаминского, в просторной квартире которого на рю Шерновиз он останавливался не раз, когда приезжал из Берлина в Париж. Фондаминский, женатый на внучке «чайного короля» Высоцкого, как и Степанов, был человеком со средствами, переехал в Париж еще в 1906 году и энергично содействовал Набокову в его литературной карьере, в частности устраивал вместе с женой, Амалией Осиповной, его литературные выступления. Еще одним указанием на Фондаминского служит упоминание в другом месте его участия в тайной антидеспотической организации. Однако как объяснить, отчего Набоков выбрал для него такое бесцветное имя, Степан Степанов, – особенно бесцветное на фоне других причудливых масок – Иван Шипоградов, Христофор Боярский, Адам Атропович, Василий Соколовский, прозванный Иеремией?
Прежде чем ответить на этот вопрос, рассмотрим другие неявные указания Набокова на Фондаминского во второй части романа.
Овдовевший герой в поисках машинистки обращается за помощью к Степанову. За дело берется его жена, Берта Абрамовна, и рекомендует ему русскую барышню, служащую в издательстве Оксмана. Она предлагает герою немедленно отправиться к нему, несмотря на позднее время: «Она-то знает, хе-хе (русский смешок), что я полуночник <…>» (99). Нигде в романе не сказано, что Вадим Вадимыч, живя у Степановых, ложился спать поздно, напротив, отмечено, что он во время частых приемов в доме Степановых «предпочитал тишком уходить к себе наверх задолго до окончания этих званых вечеров. Звуки прощальной суматохи достигали меня обычно, когда я погружался в бессонницу» (87). Это хороший пример одной из нескольких несообразностей в романе, тщательно рассчитанных и точно соотнесенных либо с другими фактами в книге, либо с событиями в жизни Набокова. Так, фраза жены Степанова, противоречащая словам повествователя, находит подтверждение за рамками романа. В очерке памяти Амалии Осиповны (1937) Набоков описал забавное квипрокво, приключившееся с ним во время его квартирантства у Фондаминских. Однажды, вернувшись «очень поздно, когда в доме все уже спали», он, желая потушить оставленный для него свет в прихожей, «начал осторожно испытывать выключатели – и было неприятно, что один из них никакого видимого действия не производил»[1286]. Наутро выяснилось, что в результате тех манипуляций он зажег свет в спальне Амалии Осиповны и ей пришлось встать с постели, чтобы погасить его.
В другом месте герой, сделав предложение молодой эмигрантке Анне (Аннетте) Благово, отказывается совершить обряд венчания, желая ограничиться гражданской церемонией. Родители его невесты (которая, как и «Муза Благовещенская, или Благово» в набросках к продолжению «Дара», возникающая после смерти жены Федора Годунова-Чердынцева Зины Мерц, появляется в «Арлекинах» своевременно и
Однако вернемся к Степану Степанову и его немотствующему, на первый взгляд, имени – среди стольких говорящих имен в романе. Принцип преображения прототипических черт в романе заложен в образе самого героя – Вадима Вадимовича, который, несмотря на множество схожих с набоковскими примет и обстоятельств, во многом противоположен ему по своей натуре и жизненному пути. Так и несомненное сходство Степанова с Фондаминским зачастую отражается зеркально. Вот лишь некоторые изменения черт избранного Набоковым прототипа: Степанов, в отличие от Фондаминского, очевидно, русский, но (как сам автор «Арлекинов») женат на еврейке; он живет в собственном доме, а не в квартире; еще до войны он переезжает из Парижа в Лондон, где благополучно доживает до преклонных лет (Фондаминского арестовали в 1940 году в Париже и отправили в Освенцим), по романному времени – по меньшей мере до 1946 года (что становится ясно из третьей части). Все это вкупе с его именем, похожим на те нарочито обезличенные партийные псевдонимы, которые были в ходу у эсеров, как будто намекает на какое-то другое лицо, другого русского эмигранта. К примеру, на Евгения Васильевича Саблина (1875–1949), последнего небольшевистского Chargé d’Affaires Русского посольства в Англии (занявшего пост после К. Д. Набокова, дяди писателя), основавшего в Лондоне «Русский дом», в котором Набоков при его содействии выступал с литературными вечерами и где останавливался в 1939 году. Как и Степанов, Саблин был человеком состоятельным и имел отношение к литературным и газетным кругам. Он, кроме того, был казначеем Русского Красного Креста в Лондоне – ставшего в «Арлекинах» Белым Крестом (до 1917 года в России действовало Воинское благотворительное общество Белого креста, основанное в 1879 году), – обществом, оказывающим «помощь русским православным христианам по всему миру» (58), от службы в котором отказывается Вадим Вадимыч. По-видимому, Степанов представляет собой собирательный образ, но на кого же в таком случае должно указывать его тавтологичное имя?
К розыску различных прототипов в персонажах романа читателя подталкивает сам автор. В первой части упоминается лондонский психиатр Муди, смешавший в своем отчете Вадима Вадимыча и некоего «В. С.» (В. Сирина?), также русского эмигранта (20). Другой психиатр в той же главе, профессор Юнкер, назван «сдвоенным персонажем, состоявшим из мужа и жены» (22). Во второй части Анна Благово рассказывает приятельнице, что в «Подарке отчизне» помещены биографии
Ключ к дешифровке имен в романе (а в этом отношении «Арлекины» являют собой классический роман à clef) предложил Омри Ронен, проницательно заметивший, что у Набокова «имена собственные функционируют так же, как и другой аллюзивный материал, но с большей долей междуязыковых каламбуров»[1288] и что в «Арлекинах» Набоков, «склеивая прототипы, сочиняет „лигатурные“ образы писателей и их произведений»[1289]. Ронен раскрыл несколько таких лигатур в романе, обнаружив, что в именах некоторых упомянутых в нем русских литераторов кроются имена англо-американских авторов и наоборот. Так, в имени Ивана Шипоградова совместились Иван Бунин и Торнтон Уайлдер (thorn – «шип»; – ton < town – «город»)[1290], в имени Соколовского – Мережковский и Фолкнер (
Далее, друг Степанова Дмитрий де Мидов, создавший вместе с ним тайную антидеспотическую организацию и владевший особняком в Париже, в котором она разместилась, также, по-видимому, собирательный образ русского космополита и богатого либерала. С тем же литофаническим эффектом в нем проступают черты реального лица – кадета Игоря Платоновича Демидова (1873–1946), входившего в Париже в состав конспиративной антисоветской организации «Центр действия» и ставшего помощником редактора «Последних новостей». Его имя не раз встречается в письмах Набокова, а упомянутый в «Других берегах» особняк Демидовых находился по соседству с особняком Набоковых на Большой Морской улице. Наконец, Степан Степанов также отсылает сразу к двум фигурам: к заведующему литературно-художественным отделом «Современных записок» и соредактору (вместе с Фондаминским) журнала «Новый Град», писателю и философу Федору Степуну и к члену ЦК партии кадетов, министру Временного правительства (в которое входил и отец писателя), одному из основателей (вместе с Астровым) «Правого центра»[1295] Василию Александровичу Степанову (1872–1920). Любопытно, что фамилии Степанов и Степун соотнесены Набоковым не только по фонетическому принципу, как можно было бы подумать (и как соотнесены Савич и Савинков): в книге воспоминаний Степун указал, что «исконное начертание этой старо-литовской фамилии Степунесы, т. е. Степановы»[1296]. Примечательно, что в том же очерке памяти Амалии Фондаминской, который мы уже приводили, Набоков рассказывает, как Федор Степун просил его проверить верность английского перевода его романа «Николай Переслегин» и как набоковское ответное письмо с нелестным отзывом об этом переводе оказалось в руках Амалии Осиповны, которая была одной из переводчиц этой книги. Простые русские имена Федор и Степан соотнесены Набоковым по принципу эквивалентности, точно так же, как, скажем, редкие имена Серафима Савича и Никифора Старова; к тому же довольно переменить одну лишь гласную букву, чтобы имя Степан превратилось в Степун. Еще одним объяснением отчего Набоков выбрал для этого персонажа русскую фамилию Степанов, служит собственный выбор Фондаминским нейтрального псевдонима Бунаков.
Хотя наложение прототипических штрихов в портрете Степана Степанова и без того весьма прихотливо, Набоков этим не ограничивается и переносит некоторые черты Фондаминского на фигуру еще одного эмигранта, имеющего отношение к литературным и заговорщицким кругам, Осипа Львовича Оксмана. Его имя Вадим Вадимыч задним числом прочитывает как «человекобык» (от английского ox – бык и man – человек), связывая его с жертвами вивисекторских экспериментов доктора Моро в романе Уэллса. Принадлежащее Оксману (или Оксу, как иногда его называет повествователь, намекая, вероятно, на известного берлинского книгопродавца Закса) издательство «Боян» расположено в том самом особняке, в котором прежде размещалось подпольное общество де Мидова и Степанова. Он сам вспоминает, как в молодости состоял вместе с Бертой Абрамовной в террористической организации, готовившей покушение на премьер-министра, которое испортил Азеф (Фондаминский некоторое время входил в Боевую организацию эсеров, которой руководил Евно Азеф). Оксман рассказывает герою о выступлении Керенского в Думе – и с Керенским герой встречался в доме Степанова, как сам Набоков – в парижской квартире Фондаминского. Трагическая судьба Оксмана также указывает на обстоятельства смерти Фондаминского: Оксман погибает при «отважной попытке бегства – уже почти что сбежав, босой, в запачканном кровью белье, из „экспериментального госпиталя“ в нацистском лагере смерти» (107). Фондаминский погиб в Освенциме в 1942 году, в который попал, отказавшись от подготовленного для него плана побега (той самой, уже упомянутой матерью Марией) из
Некоторые автобиографические следы в «Арлекинах» обнаруживаются в результате анализа той или иной системы мотивов (являющейся, вообще говоря, одним из важнейших элементов поэтики Набокова, особенно позднего), объяснить которую вне биографического контекста невозможно. Так, к примеру, в романе присутствуют несколько навязчивые кавказские мотивы, в ряду которых описание кавказской вечеринки незадолго до революции, имена «известной красавицы, мадам де Благидзе» (упомянутой в первой части), ее сына Владимира Благидзе и варианты имени самого повествователя (Наблидзе и Бонидзе) указывают на чету Чавчавадзе, с которой Набоков был дружен долгие годы: ровесника Набокова князя Павла Александровича и великую княжну Нину Георгиевну (не потому ли в романе Вадим Вадимыч принадлежит к княжескому роду?). Павел Чавчавадзе, писатель и переводчик, учился в кембриджском колледже Тринити вместе с Набоковым, а с Ниной Романовой Набоков встречался в молодые годы в Лондоне и Кембридже[1298]. В Америке Чавчавадзе жили по соседству с Эдмундом Уилсоном, который близко дружил с ними и часто писал о них своему другу Набокову. Кавказские мотивы «работают» в романе и в важном для него историко-литературном контексте (ср. многочисленные упоминания русских писателей, а также «двоюродную бабку Толстого и двух собутыльников Пушкина», упомянутых среди предков героя), напоминая о кавказской службе А. С. Грибоедова и о его жене – кн. Нине Александровне Чавчавадзе. Обыгрывая в своей последней книге, кроме прочего, классический сюжет путешествия в царство мертвых, Набоков выбирает в качестве прототипов для своих героев (лигатурных или традиционно прототипических) тех, кого уже ко времени начала работы над романом нет среди живых (как Адамовича, Бунина, Уилсона), и выбор Павла Чавчавадзе, умершего в 1971 году, отвечает этому принципу[1299].
Занятные преломления черт и судеб реальных лиц в фиктивных фигурах романа вскоре после выхода книги были оценены поверхностными критиками как нехитрый маскарад, устроенный Набоковым под занавес его писательской жизни, иносказательно описанной в нем. Рецензенты желали видеть в каждом арлекине литературного двойника реального лица, в то время как Набоков предполагал в них прежде всего собирательность черт при значительной доле фиктивности – говоря известными словами Толстого, «взял Таню, перетолок ее с Соней, и вышла Наташа»[1300]. В письме к Глебу Струве от 21 апреля 1975 года в ответ на его предположение, что под именем Оксмана подразумевается Юлиан Оксман, Набоков с досадой заметил следующее: «Я был изумлен и озадачен той чепухой, какую написал некто Пурье о „прототипе“ моего Оксмана (не читав „Остров доктора Моро“ и не зная, что я никогда не был знаком с поэтом Оксупом или Оцупом). То, что ты ввязался в потасовку, предложив своего кандидата – невинного старого пушкиниста, изумило меня еще больше»[1301]. Схожим образом после выхода «Пнина» Набоков ответил Роману Гринбергу, не понявшему, что Жоржик Уранский в романе – такой же собирательный образ продажного критика, как, например, Кончеев в «Даре» – образ честного и талантливого поэта.
Меня огорчило, что тебя огорчил мой Жоржик Содомович (как выражался Ходасевич), – писал Набоков к Гринбергу 21 апреля 1957 года. – Позволь мне все-таки сказать следующее. Во-первых, был и другой Жоржик – Иванов, который тоже продавал свое перо за ласковое словечко или жирный обед <…> Во-вторых, имя Адамовича будет жить столько же лет, сколько имя Бунина или Зайцева или даже Гончарова. В-третьих, хотя талантливый критик и имеет полное право быть прохвостом в жизни, некоторые недочеты и странности в его оценках могут быть понятны будущими учеными, только если
Ко времени сочинения «Арлекинов» ни Адамовича, ни Иванова, как и Бунина, Алданова, Мережковского и многих других прототипов персонажей романа, уже не было в живых; Набоков остался тем solus rex эмиграции, на долю которого выпало указать «будущим ученым» на главные моменты их общего прошлого, на то «неизменное присутствие привычно почитаемой и тайно разделяемой высоты искусства, украшавшей печальные жизни неожиданной каденцией» (67), о котором он пишет в первой части романа.
Из приведенных наблюдений над лицами и масками в последнем завершенном романе Набокова следует несколько важных заключений. Первое, что недооцененные именно с этой точки зрения, «Арлекины» посвящены эмиграции и эмигрантам в гораздо большей мере, чем даже его автобиографические «Другие берега». Он ввел в свою книгу, помимо писателей, поэтов и критиков, – редакторов, издателей, дипломатов, общественных и политических деятелей, заговорщиков и лидеров Белого движения. Второе, что ранее встречающийся у Набокова прием моделирования шаржированных собирательных образов критиков и писателей (например, Галатов, Евфратский в рассказе «Уста к устам», Валентин Линев, Христофор Мортус в «Даре») в «Арлекинах» оправдан самим замыслом «окольных мемуаров», выдержан намного более последовательно и на значительно более широком материале, что утверждает онтологические основы созданной Набоковым в романе альтернативной версии его жизни. Из этого следует – третье, что составные образы романа (по его излюбленной аналогии с составными картинками-загадками) за исключением, кажется, одного Адамовича, совмещенного, впрочем, с Эдмундом Уилсоном (в образе американского поэта и эссеиста Джеральда Адамсона, противопоставленного в романе американскому поэту французского происхождения Одасу – маска Ходасевича, русского поэта польского происхождения), не преследуют утилитарной цели поквитаться с литературным обидчиком или задним числом высмеять оппонента. Важно и то, что Набоков не касается в романе истории с публикацией в журнале «Числа» («Простые числа» в романе) враждебной рецензии Георгия Иванова (Борис Ниет?) или истории с отказом «Современных записок» («Patria») от четвертой главы «Дара» («Подарка отчизне») и вообще не пишет «автобиографии с массовыми казнями добрых знакомых», от чего в «Даре» предостерегает героя Зина Мерц. Отсюда – четвертое: изменение угла зрения на двадцатилетний период русской эмиграции, наметившийся у Набокова немедленно по его завершении (с примеров чему мы начали эту работу), сознание своего места в ней и, обратно, ее места в его жизни и в корпусе его сочинений, общности взглядов и преодолевающей разногласия главной цели, состоявшей в сохранении и продолжении русской культуры.
Волшебная палочка арлекина
Несколько замечаний об особенностях перевода поздней английской прозы Набокова на русский язык
Периодизация творчества всякого плодовитого и разнообразного писателя редко бывает бесспорной – легче всего определить границы раннего периода и труднее всего определить границы позднего. Есть писатели, которые в силу самого характера их творчества возвращаются к одним и тем же замыслам и художественным задачам на каждой новой стадии своего развития. К примеру, первая редакция «Искушения святого Антония» была создана Гюставом Флобером в двадцать восемь лет (1849) и ознаменовала завершение его раннего периода, вторая, существенно сокращенная и переписанная, – в тридцать пять лет (1856), тогда же, когда он закончил и свой шедевр «Госпожу Бовари», а третья и последняя, в которой он коренным образом изменил композицию и основную мысль, – в пятьдесят один год (1872), за восемь лет до его смерти.
Иное дело Набоков, в отношении писательского пути которого даже общепринятое деление на «русский» и «американский» периоды можно принять лишь с целым рядом важных оговорок. Как он сам заметил, его движение было спиральным, на каждом новом витке он достигал своей вершины, но затем ставил перед собой новую трудную задачу, которая не всегда бывала реализована в совершенной форме произведения. Написанный год спустя после «Защиты Лужина» (лето 1929 года), первого зрелого и вполне мастерского романа Набокова, «Подвиг» по некоторым повествовательным и изобразительным приемам превосходит его, но по другим пунктам (прежде всего по оригинальности замысла и по раскрытию внутреннего мира героя) представляет собой заметный шаг назад. В письме к Уилсону в марте 1943 года Набоков отозвался об этом романе так: «Вы совершенно правы насчет „Полтавы“. Между прочим, среди сочинений Пушкина „Полтава“ стоит на том же уровне, на каком „Подвиг“ – среди моих. Я написал его двадцать лет тому назад [sic!] и не стану объяснять какое чувство вызывает собственная
И все же, сравнивая сочинения Набокова по различным критериям, можно прийти к мнению, что к его поздней английской прозе следует отнести три его последних романа: «Transparent Things» – «Сквозняк из прошлого», как его называл по-русски сам Набоков[1304] (1972), «Взгляни на арлекинов!» (1974) и недописанный «Оригинал Лауры» (1977). После «Ады», его самого длинного и сложного английского романа, в писательской манере Набокова произошли значительные изменения, позволяющие отнести три последние книги к отдельному периоду.
Прежде всего его поздние романы стали намного короче (особенно в сравнении с «Лолитой» и «Адой»), экономичнее в использовании сюжетных и повествовательных возможностей, динамичнее (в том числе по фразировке и синтаксису), в целом лапидарнее, но вместе с тем изощреннее в использовании идиом, неологизмов, дополнительных значений слов и выражений, псевдоэтимологий и макаронизмов, стали более аллегоричными и во многих отношениях менее прозрачными. На новом уровне владения языком Набоков как будто возвратился к манере своего самого первого английского романа «Истинная жизнь Севастьяна Найта», написанного еще до отъезда в Америку, с его почти детективным сюжетом (именно эта книга часто упоминается в «Арлекинах» под зашифрованным названием «Подробнее см. „Истинная“»).
Чем еще, помимо большего овладения «приемным» языком, обусловлены изменения в поздней прозе Набокова? На мой взгляд, в первую очередь его ростом как ученого-энтомолога, историка литературы, его переводческими и исследовательскими трудами. Как известно, в 1960-х годах Набоков продолжал заниматься классификацией чешуекрылых, собирал материалы для большой книги о бабочках Европы, перевел на английский «Евгения Онегина» с колоссальным комментарием, переводил, часто дополняя, свои русские романы и рассказы, а на русский переложил «Лолиту». На Рождество 1973 года жена подарила ему Оксфордский толковый словарь английского языка в 13 томах (Oxford English Dictionary, 1933), включающий все зафиксированные слова, бытующие или бытовавшие в английском литературном и разговорном языке с 1150 года, с их детальной этимологической и семантической характеристиками. Набоков пользовался им при сочинении «Арлекинов» (хотя, как заметил Гарольд Блум, обративший внимание на «пристрастие Набокова к высокопарным и антикварным словам <…> и не всегда уместному сленгу», у Набокова «встречаются слова, которых не сыскать даже в Большом Оксфордском Словаре, другие „устар., преимущ. Шотл.“, можно найти
Конспективная сжатость, множество нарочито темных мест позволяют говорить об еще одной выраженной особенности его поздней манеры – имплицитной технике повествования, когда логические и семантические связи подразумеваются, но прямо не выражаются. Пример, иллюстрирующий сказанное, в первой части «Арлекинов» (герой, русский эмигрант Вадим N., обращается к своей возлюбленной, англичанке Айрис Блэк):
Кстати, какую нацию представляет этот загорелый старик с седыми волосами на груди <…> – мне его лицо как будто знакомо.
«Ах, это Каннер, – сказала она. – Великий пианист и знаток бабочек, его лицо и имя всюду на афишных тумбах. Она как раз пытается раздобыть билеты на два его концерта – по меньшей мере. А там, прямо на том месте, где отряхивается его собака, в июне, когда пляж почти пуст, проводило время семейство П. (она назвала знатный старинный род). Они совершенно проигнорировали Айвора, хотя он знавал молодого Л. П. по Тринити. Теперь они перебрались вон туда. Только для избранных. Видите ту оранжевую точку? Это их купальная кабина. У самой «Мирана Палас».
Я ничего не сказал на это, хотя тоже знавал молодого П. и недолюбливал его.
В тот же день. Столкнулся с ним в уборной «Мираны». Встречен с энтузиазмом. Желаю ли я познакомится с его сестрой? Что у нас завтра? Суббота. Предложил прогулку к «Виктории» на другой день пополудни. Что-то вроде маленькой бухты справа от вас. Я там с друзьями. Вы, конечно, знаете Айвора Блэка. Молодой П. явился минута в минуту со своей очаровательной долголягой сестрой. Айвор – невозможно груб. «Идем, Айрис, ты забыла, что мы пьем чай с Раппаловичем и Чичерини?» В таком духе. Дурацкие нападки. Лидия П. помирала со смеху[1306].
Читатель должен догадаться, что отрывочные фразы переписаны повествователем из его старого дневника (упоминаемого ранее), сообразить, что великий пианист и энтомолог – отражение самого Набокова, выяснить, что его фамилия образована от немецкого Kenner – «знаток», раскрыть, что Раппалович и Чичерини указывают на Раппальский договор 1922 года (время действия этой сцены), подписанный советским министром Чичериным, чья фамилия происходит от итальянца Чичерини. Набоков погружает читателя в гущу событий нескольких дней, но сам не становится, так сказать, его чичероне. Он даже не раскрывает инициалы кембриджского знакомого героев. Вместе с тем эти темные на первый взгляд заметы абсолютно логичны и составлены таким образом, что их художественный (и документальный) эффект не пропадает. С небывалой краткостью очерчен конфликт Л. П. и Айвора, который терпеть не мог так называемые «сливки общества» и английских снобов. Читательское разочарование во всем мире от «Лауры» во многом объясняется не столько ее незавершенностью, сколько непониманием и неприятием этого позднего набоковского стиля – читатели хотели видеть что-то вроде новой «Лолиты» или, на худой конец, куски новой «Ады», а получили очень сжатые эпизоды в нескольких коротких главах с изложением странного мыслительного эксперимента героя (также опирающегося на дневниковые записи), с как будто выпавшими эпитетами, описаниями, сравнениями, к которым привык – или полагает будто привык – читатель Набокова.
Схожим с приведенной сценой образом мимолетное упоминание названия автомобильной фирмы в последней главе «Сквозняка из прошлого» таит для внимательного читателя букет историко-литературных ассоциаций. Повествователь упоминает спешно отъехавший от гостиницы автомобиль с собакой внутри и дамой за рулем: «На заднем сидении „Amilcar’a“, которым правит жена собачника, уезжающая обратно в Трюкс, спит маленький шпиц». В комментарии А. Долинина сообщается: «„Amilcar“ – вымышленное название автомобиля, контаминирующее
Еще одна заметная особенность поздней набоковской прозы, нередкая и в его более ранних вещах, – так называемый «фразеологический тмезис» (P. Lubin), то есть использование чуждых понятий или конструкций среди привычных, повторяемых или ожидаемых читателем сочетаний слов, к примеру в «Лолите»: «Меня также интересовало, не отдал ли бы охотник, зачарованный или нормальный, место в церкви за пса <…>» (читатель привык к иному смыслу и порядку слов, по неоднократно звучавшему названию отеля «Привал Зачарованных Охотников»); в «Арлекинах»: «Большую часть года мы проведем в Париже. Париж становился центром эмигрантской культуры и нищеты» (последнее слово иронично опрокидывает ожидаемое клише «Париж – центр культуры»). Очевидно, что в случае поздней прозы Набокова мы имеем дело с бо́льшим числом приемов повествования при общей меньшей его продолжительности, и метод перевода последних вещей Набокова не может быть аналогичен работе над его более ранними английскими романами, перевод не может выполняться в той обстоятельной риторической манере, которая отличает его русские книги 1930-х годов. Произошла известная эволюция стиля, и сам Набоков, вероятно, не стал бы переводить «Арлекинов» или «Сквозняк из прошлого» языком «Отчаяния» или «Камеры обскура».
Его собственный русский перевод «Лолиты», законченный в 1965 году, тому подтверждение. Исследователи не обращали до сих пор должного внимания на то, каким слогом Набоков перевел этот роман. Русский ли это язык «Дара» или «Приглашения на казнь»? Вовсе нет. Стремясь передать все разнообразие повествовательных элементов оригинала, Набоков в русской «Лолите» создает единственный в своем роде образец прозы, построенной на эклектичном обращении к самым разным историческим пластам русской словесности, от высокого классического стиля, поэтичного и романтичного языка начала века, до советизмов и вульгаризмов, от давно усвоенных русской литературой галлицизмов до прямых заимствований из американской речи, оправданных, надо заметить, положением Гумберта-эмигранта в новой американской среде: брекфаст, рефриджератор, молочный бар, коковый напиток, пушбол, сингли и т. п. Здесь же встречаются слова вроде «лядвии», «сударь», «вчуже», «ледащий», «чресла», но есть и «плавки», «пылесос», «свинюги», «самолет» (не аэроплан), «кино» (не кинематограф), «втюриться», «пойти жрать», «танцульки» и т. п. Этой шипучей смесью старого набоковского слога 1930-х годов и модернизированной и основательно испорченной русской речи, перемежаемой нарочитыми американизмами, отчасти объясняется тот совершенно неотразимый эффект, какой русская «Лолита» произвела на советского читателя, – и тот прохладный прием, какой она имела у старых эмигрантов. Сам Набоков отметил в постскриптуме к русскому изданию романа, что «в неуклюжести предлагаемого перевода повинен не только отвыкнувший от родной речи переводчик, но и дух языка, на который перевод делается»[1310].
Тем не менее не стоит, разумеется, в новых переводах воссоздавать лексику и обороты современной Набокову советской речи 60–70-х годов: многое в ней оказалось эфемерным и случайным, а зачастую и ущербным, как и породившая их система отношений, но все же для перевода поздней прозы Набокова его русская «Лолита», прочитанная под критическим углом, служит неоценимым пособием. Моя работа над переводом сценария «Лолиты» во многом сводилась к рутинному сопоставлению гомологичных мест английской и русских версий романа, оценке авторского выбора того или иного эквивалента и адаптации его для русского перевода, по возможности, с соблюдением жанровых требований киносценария. Одно из достижений Набокова-повествователя – мастерская передача диалога, телефонного разговора, серьезной беседы или короткого обмена репликами. «Лолита» по этой части дает роскошный материал переводчику. В трех поздних романах Набокова диалогов намного меньше, однако в «Арлекинах» есть две или три блистательно выдержанные мизансцены, при переводе которых я ориентировался на интонации диалогов Гумберта Гумберта с Шарлоттой и со школьной директрисой (одной из нескольких у Набокова вариаций образа «мисс Пратт»). Для примера приведу разговор Вадима Вадимыча с четой Степановых, к которой он в поисках машинистки обращается за помощью:
Я позвонил Степанову, полагая, что он может помочь. Он полагал так же, и после приглушенного совещания со своей щепетильной женой на самой кромке мембраны (все, что я смог уловить, было: «сумасшедшие непредсказуемы») она взяла дело в свои руки. Они знали одну очень порядочную молодую женщину <…> Это Анна Ивановна Благово. Знаком ли я с Оксманом, у которого русская книжная лавка на улице Кювье?»
«Да, немного. Но я хотел бы знать —»
«Так вот, – продолжила она, перебивая меня, – Аннетточка секретарствовала у него, пока его постоянная машинистка находилась в госпитале, но теперь та совершенно поправилась, и вы можете…»
«Все это замечательно, – сказал я, – но я хочу знать, Берта Абрамовна, почему вы назвали меня непредсказуемым сумасшедшим? Должен вас заверить, что у меня нет привычки насиловать девиц…»
«Господь с вами, голубчик!» – воскликнула госпожа Степанова и принялась объяснять, что это она отчитывала своего рассеянного мужа, усевшегося на ее новый ридикюль, подходя к телефону.
Не поверив ни единому слову в этом объяснении (как шустро! как ловко!), я все же сделал вид, будто удовлетворен им, и пообещал заглянуть к ее книгопродавцу[1311].
В тех исключительно редких и благоприятных случаях, когда в распоряжении переводчика имеется авторский перевод большого романа, изучение его словаря, синтаксиса, подтекстов, транскрипций, упомянутых реалий, названий, способов передачи игры слов и проч. – захватывающая и обязательная работа, при условии, конечно, что переводчик ставит перед собой задачу привести свой слог в соответствие с авторским[1312]. В первую очередь это касается, разумеется, верного выбора лексики и математической точности фразировки. Впечатление иронично-нарочитого смешения терминов производит, например, следующее место в недавно переизданном переводе «Сквозняка из прошлого» А. Долинина и М. Мейлаха (назвавших книгу «Просвечивающие предметы» и опустивших набоковское посвящение романа жене): «Разброд и разобщение предметов в пространстве всегда комичны, и мало что может быть смешнее, чем три пары штанов, перепутавшихся на полу в застывшем танце, – коричневые
Весьма полезный англо-русский словарь набоковской «Лолиты», подготовленный А. Нахимовским и С. Паперно, содержит около 7000 статей, предоставляя исследователям богатый двуязычный сопоставительный материал. Он демонстрирует высокую степень свободы Набокова в выборе того или иного эквивалента и те различные значения слов, которые он использовал в переводе. Так, к примеру, слово «beam» и «beaming» передается в одном случае как «лучезарно улыбнуться», в другом как «направить сияющий взор», в третьем как «сладко улыбаться», а в четвертом как «осклабившийся»[1316]. О том, насколько тонко Набоков работал над переводом романа, можно судить и по следующему примеру замены термина (не отмеченному в словаре Нахимовского и Паперно): в гл. 13-й первой части Лолита подбрасывает яблоко, название которого в оригинале – «Delicious», то есть «Red Delicious» – известный американский сорт. В русском же переводе – «Золотое Семечко», то есть «Golden Pippin» – стариннейший
Русский перевод «Лолиты» помогает определить, кроме прочего, общие принципы набоковской передачи «говорящих» имен. В тех случаях, когда по-гоголевски бесхитростно имя персонажа связано с должностью или характером, Набоков создает в русском переводе соответствующий эквивалент; так, например, служащий гостиницы мистер Potts стал в переводе Ваткинсом, Кроваткинсом и Койкинсом (игра со словом «cots» – койки, которая продолжается в слове «покойка», обыгрывающем «покойницу» – Шарлотту); доктор Бойд, о котором Гумберт замечает: «Boyd quite a boy», – в переводе стал «пастором Паром» и о нем сказано: «Пар – парень на ять». Парономазия в русском переводе усложняется: Boyd – boy – Пар – пастор – парень; причем выражение «на ять», получившее широкое распространение, согласно Виноградову, уже в советское время в просторечном значении «превосходно»[1318], точно соответствует американскому просторечию «quite a boy», которое можно было бы перевести нейтрально: «парень что надо» (но Набоков ради передачи игры слов в оригинальном тексте романа избрал более изощренный вариант). Встречаются в переводе и семантические кальки имен, например «miss Beard» стала «мисс Борода», то есть Набоков в этом случае попросту русифицировал английское имя ради сохранения комического эффекта[1319].
В поздней набоковской прозе, однако, очень редко встречается говорящее имя или название, которому можно было бы подобрать остроумную русскую копию. Набоков наполняет их двойным, иногда тройным значением. Так, в последнем романе героиню зовут Флорой, ее русский любовник-писатель в своем романе переделывает ее в Лауру (
К отделу трудных или темных мест в поздней прозе Набокова примыкает особая группа набоковизмов, чаще всего с полисемантическим каламбурным или научным содержанием. Как убедительно показала Ольга Воронина, Набоков знал и умело использовал шекспиризмы в своих сочинениях, предполагая тем самым соответствующее отношение исследователей к его собственным произведениям[1320]. К примеру в «Арлекинах» имя неусыпного греческого великана Аргуса и имя Bella (краткая форма от Isabella, так зовут дочь героя) соединяются в названии несуществующей марки автомобиля «Bellargus» – точнее, два этих значения заимствуются Набоковым из названия ярко-голубой бабочки Lysandra bellargus. В том же романе странное имя Omarus K. представляет собой очевидную игру с шутливо латинизированным русским «
В предисловии к своему переводу «Бледного огня» Вера Набокова заметила, что «в набоковских текстах каждая фраза наполнена до краев содержанием и не заключает в себе ни единого лишнего слова»[1321]. Справедливое само по себе, в отношении поздних вещей Набокова это замечание приобретает особый смысл. В последних романах, как уже было показано на примере имен, содержание зачастую дважды заполняет одну и ту же полость текста. К примеру выражение «by some mnemoptical trick» во второй главе «Сквозняка из прошлого» (переведенное Долининым и Мейлахом так: «по странной мнемонической аберрации») содержит неологизм (проигнорированный этими переводчиками), построенный на соединении двух слов: «mnemonic» (мнемонический) и «optical» (оптический). Нет у Набокова ни слова «странной», ни «аберрации», а сказано следующее: «Уродливое строение из серого камня и бурого дерева щеголяло вишнево-красными ставнями (не все были закрыты), которые в силу некоего
Аллюзия, кроме того, может указывать сразу на два литературных источника – английский и русский. Как показал Пекка Тамми, у Набокова нередко обнаруживается «подтекст в подтексте»[1322]. В Песни Третьей «Бледного огня» Шейд упоминает сборник своих эссе «The Untamed Seahorse» («Неукрощенный Морской Конь»). Кинбот в своих беллетризованных примечаниях к поэме по поводу этого названия замечает: «См. „Моя последняя герцогиня“ Браунинга. См. и осуждай модную манеру озаглавливать сборник очерков или том стихов – или, увы, поэму – фразой, позаимствованной из старого более или менее знаменитого поэтического произведения»[1323]. Следуя его указанию, справляемся со стихотворением Роберта Браунинга, которое завершается строками:
(Кстати, взгляните на Нептуна, / укрощающего морского коня, – считается редкостью, / Клаус из Инсбрука отлил его в бронзе для меня!)
Игорь Ефимов, некогда служивший редактором в «Ардисе», в посвященной Вере Набоковой главе своих мемуаров, плоско названной «Вдовствующая императрица», пишет, что она, получив русский перевод «Бледного огня», подготовленный А. Цветковым для «Ардиса», «испещрила рукопись сотнями замечаний и исправлений», удивляя его, Ефимова, неожиданными заменами с виду простых слов и выражений; к примеру, «правильный перевод английского sea horse как „морской конек“, – пишет он, – заменяла на бессмысленного „морского коня“ <…>»[1324]. Сергей Ильин в своем переводе романа так и написал: «Неукрощенный морской конек», в то время как у Набокова и у Браунинга имеется в виду, конечно, не рыбка семейства игловых, а мифический Гиппокампус, царь рыб морских, – большое и сильное чудище, имеющее вид коня с рыбьим хвостом, нередко изображаемое запряженным в колесницы (поэтому Нептун и считался покровителем всаднических состязаний и носил имя Neptunus Equester). «Бессмысленный», по мнению Ефимова, «морской конь» на самом деле несет ассоциации, не менее значимые для русского читателя, чем для английского. Исследователями, кажется, еще не было отмечено, что помимо хрестоматийных стихов Браунинга, это место романа указывает на стихотворение Тютчева «Конь Морской» (1829?):
– и Ефимову, прежде чем упрекать вдову Набокова в «бессмысленной замене», следовало подумать о том, какими резонами эта замена может быть продиктована, тем более, что английская и русская поэзия, как видно, это не его конёк.
Наличие русского поэтического подтекста в названии сборника эссе Шейда наводит на мысль о том, что Набоковым в романе могут быть учтены и другие русские поэтические подтексты, прежде всего имеющие эквивалент в том или ином английском названии. Логично, что многозначительное название поэмы и всего романа должно быть рассмотрено с этой точки зрения в первую очередь. В поэме Шейда указывается, что название для нее, «Pale Fire», взято им у Шекспира (из «Тимона Афинского»)[1325]. Однако его эквивалент обнаруживается в стихах русского поэта, причем в близком к замыслу романа контексте, в «Pro domo» (1917) Бориса Пастернака: «В час, когда писатель только вероятье, / бледная догадка
Строки Пастернака об огарке и бледном огне в контексте романа Набокова напоминают также знаменитое блоковское
Безусловное новшество Набокова в поздний период – многозначность и возможность различных прочтений самих заглавий книг. «Transparent Things», с его всезрящим наблюдателем, подразумевает не столько «прозрачные вещи», сколько прозрачные души – по одному из значений «thing» – создания, живые существа, – и потому на всем протяжении книги потусторонний рассказчик-писатель R. как бы заглядывает в чужие судьбы, в далекое прошлое интересующих его людей. Что он выбирает людей в качестве своих персонажей, следует из самого начала книги, с его повествованием от первого лица (в первой главе повествование ведется от первого лица, затем – от третьего, время от времени прерываемое вмешательством этого автора-наблюдателя): «Вот персонаж, который мне нужен. Алло, персонаж! Не слышит. Быть может, если бы будущее существовало, физически и индивидуально, как нечто, что может быть осознано умом получше моего, прошлое не было бы столь притягательно – нас влекло бы к нему с той же силой, что и к будущему»[1328] (он называет своего героя Хью Пёрсон – Hugh обыгрывает
Слова покойного R. подготовлены предыдущим предложением, в котором также используется идиома («this is it» – началось, вот оно), и продолжают его мысль: «Последним ее [ «приснившейся жизни»] видением была накалившаяся до бела [incandescence] книга или коробка [book or box], становящаяся совершенно прозрачной и полой. Вот, кажется,
О том, что в названии этого короткого, но сложного романа подразумеваются живые создания, а не вещи, говорит еще одно значение слова «thing» – литературное произведение. Люди, герои – только часть книги, их жизни – произведения, что напоминает нам и стихотворение Набокова 1939 года «Мы с тобою так верили в связь бытия…» (с его строчками: «Ты давно уж не я, ты набросок, герой / всякой первой главы») и финал его первого английского романа, в котором служащий госпиталя путает Найта с другим умирающим пациентом – мистером Киганом – Киган – Книга. Так и Флора / Лора из неоконченного романа 1977 года должна была прочитать в книге своего русского любовника о собственной «потрясающей смерти». Следовательно, перевод на русский язык «Transparent Things» как прозрачные или просвечивающие вещи или предметы утрачивает всю эту богатую игру значений.
Еще сильнее Набоков насытил значениями заглавия «Арлекинов» и «Лауры»: «Look at the Harlequins!» содержит акроним LATH – планка, рейка; «The Original of Laura» содержит акроним TOOL – инструмент, орудие, резец. Первый акроним имеет прямое отношение к commedia dell’arte: планка, batte (изначально короткий золоченый деревянный меч) – атрибут арлекина. Как писал еще Исаак Дизраэли в заметке «Персонажи пантомимы» («Литературные курьезы», 1791–1793; 1823), назначение и происхождение легкого деревянного меча арлекина («light lath sword»), долгое время оставалось загадкой. «Д-р Кларк[…] обнаружил его среди темных мистерий мифологии незапамятных времен! С равным любопытством и изумлением мы узнаём, что современная пантомима берет свое начало из языческих мистерий, что Арлекин – это Меркурий с его коротким мечом, называвшимся
Эта генеалогия многое объясняет в романе Набокова. Так, в нем упоминается книга «Невидимая планка», которую собирался написать Вадим Вадимыч; так, герой легко перемещается в пространстве – то совершая «стремительный визит в Ленинград», то вдруг оказываясь на юге Франции и затем, как по волшебству – в Калифорнии. Эта планка-кадуцей прямо соотносится в романе с волшебной палочкой, с итальянской пантомимой и с поэзией: «Я расселил на белой полке Китса, Йейтса, Кольриджа, Блейка и четырех русских поэтов (в новой орфографии). Хотя я и говорил себе со вздохом, что она, без сомнения, предпочтет бульварные книжки с картинками моим драгоценным, осыпанным блестками мимам с их волшебной палочкой из раскрашенного дерева <…>»[1333]. По воспоминаниям Александра Бенуа о петербургских пантомимах в театре Егарева, напечатанных в издательстве имени Чехова одновременно с «Другими берегами» Набокова, Арлекин представал волшебным существом, фея, воссоединяя его с Коломбиной, дарила ему «волшебную палочку, получив которую он становился могущественнее и богаче всякого царя»[1334]. В другом месте Бенуа писал, что его «batte <…> приобретала чудотворную силу, и все, чего он ни касался ею, сразу становилось ему послушным»[1335].
В «Лауре» схожим образом акроним TOOL связан с героем и самим сюжетом: тучный ученый Филипп Вайльд, записывающий свои эксперименты по мысленному уничтожению своей обильной плоти, умозрительным резцом как бы срезает ее. Но он не только выдающийся ученый, он еще и автор таинственных записок, «писатель на свой лад», как говорит о нем его красавица-жена Флора, и его tool становится волшебным инструментом для изложения сделанных им невероятных открытий. Так вскрывается еще одно подспудное значение в этих двух взаимосвязанных заглавиях – Набоков указывает этими lath и tool на
Разумеется, в русском переводе невозможно без значительных искажений воссоздать соответствующий акроним, прежде всего потому, что четыре буквы в слове «lath» по-русски превращаются минимум в пять и дают неподходящее слово «рейка». Требовалось подобрать что-то вроде короткого «МЕЧ» (с удачной отсылкой к стихотворению Блока «Свет в окошке шатался…», в котором арлекин на стене «мечом деревянным начертал письмена»), но с буквой «а», без которой в акрониме нельзя обойтись. Переводя роман, я вынужден был остановиться на паллиативе, озаглавив его так – «Взгляни на арлекинов!». В этом названии имеются две обрамляющие «в» – как в начале имен Владимир и Вера, что напоминает первое название автобиографического романа Набокова – «Conclusive Evidence» («Убедительное доказательство»), нравившееся ему из-за сближения двух английских «v». Поскольку последний завершенный роман Набокова отчасти преломляет его настоящие мемуары и в конце обращен к возлюбленной, названной «Ты», как и мемуары Набокова (см. финал «Других берегов»), мне показалась удачной мысль наладить в его русском заглавии тайное сообщение с заглавием его английской книги воспоминаний.
Традиционный образ Арлекина с его сценическим атрибутом
И наконец последнее наблюдение, относящееся к генезису сверхъемкого набоковского стиля 1970-х годов. Как в первой половине 1920-х годов драматургия и поэзия Набокова, и в особенности его поэма «Солнечный сон», пьеса «Смерть» и большая стихотворная «Трагедия господина Морна», опередила и отчасти определила его крупные прозаические сочинения берлинской поры, так истоки новой поэтики поздней английской прозы Набокова следует искать, как нам представляется, в его экономно-выразительных, пуантированных, по-научному точных русских и английских стихах 50–60-х годов. К примеру, в этих:
«Искусства милая скудель»
Оригинал Лауры
Увы, я обречен с нищей страстью пользоваться земной природой, чтобы себе самому договорить тебя и затем положиться на свое же многоточие…
В феврале 1998 года в Москве на премьере «Лолиты» Адриана Лайна я задал Дмитрию Набокову неделикатный вопрос о судьбе рукописи неоконченного романа Набокова «The Original of Laura». Он немного помрачнел и ответил, что не может решиться уничтожить ее, как завещал отец, и что, возможно, ограничится публикацией нескольких фрагментов в своем переводе на итальянский. Владимир Набоков оставил своим близким – жене и сыну – очень трудное нравственное задание, да еще с contradictio in adjecto (следует из любви к нему исполнить его волю – уничтожить рукопись неоконченного романа, но сама любовь к его сочинениям не дает это сделать), и нет ничего удивительного в том, что принятию решения о публикации предшествовали многолетние раздумья и колебания.