Ион смутился, досадуя на себя, а мать еще горестнее продолжала:
— Оборвал и шитье и бисер на рубахе, а уж до чего замарал, прямо и не знаю, как теперь отстирать!.. И в кровище-то вымазал… С кем же ты подрался?
Ион внимательно оглядел себя и тут только заметил, что грудь и подол рубахи в крови.
— С Джеордже Булбуком, — буркнул он в ответ и пошел в сени.
Он снял рубашку, надел рабочую одежду, обулся в постолы и потом пошел умываться на Княжий ручей, который возле их дома впадал в Попов проток.
Он был готов в дорогу. Зенобия положила ему в суму краюху кукурузного хлеба, брынзу и лук, все завернутое в чистую холстину. Достав из-под потолочины брусок и брусницу, Ион спросил Гланеташу, который все тыркался, отыскивая что-то:
— Идешь к письмоводителю[8] работать?
— Пойду, третьего дня подрядился, когда он тут, в селе, людей подыскивал…
— Тогда ладно… Только не пропей деньги-то, приберечь надо. Того и жди, пойдут по дворам помощник примаря со стражником собирать подати, — наставительно добавил Ион.
— Ну, будет, я и сам не маленький, — заметил Гланеташу.
— Ты мне поесть положила, мать? — спросил Ион, прикидывая на весу сумку.
— Положила, а в обед сама приду, еще принесу, — ответила Зенобия, усердно раздувая головешки: они шипели, дымили и никак не разгорались.
— Непременно приходи валки ворошить, чтобы мне на это не отрываться, иначе я не управлюсь, покос-то немалый, — сказал Ион и, перекрестясь, вышел.
— В добрый час!
В сенях Ион снял с гвоздя косу, повесил на нее сумку, вскинул косу на плечо и пошел. Он быстро миновал дом учителя Хердели, где все было погружено в сон и только куры попрыгивали в курятнике у забора, кудахтали и вздорили. Пройдя по шоссе, окропленному росой, до его развилины со старой дорогой, он повернул направо и стал подниматься в гору по отлогой тропинке меж кукурузных полей, и широких и узких, разделенных межами, поросшими тучной травой. Он быстро шагал, торопясь дойти до места, чтобы успеть к восходу солнца накосить побольше, — мокрую траву коса режет лучше и легче.
На делянках было еще пустынно. Ему попался только Симион Лунгу, споро косивший луг, арендованный им у Аврума, рядом с овсами Василе Бачу. Мимоходом Ион крикнул ему вместо приветствия:
— Ретив, ретив!
Симион отложил еще несколько рядов, потом остановился наточить косу и ответил Иону, который был уже далеко и не слышал его:
— Что поделаешь?.. Работаем, на то нас господь и на свет явил…
Ион шел с четверть часа. Их покос был на самой середине взгорья — узкая и длинная полоска, с которой снимали воза три сена. Только всего и осталось от прежнего луга на двенадцать возов, простиравшегося до Притыльной улицы, когда его дали Зенобии в приданое. Мало-помалу Гланеташу весь его раскромсал. Старик приохотился к ракии, а работа не очень манила его. В молодости он был большой мастер играть на свирели, о нем шла молва даже в Буковине. Дуда выпевала у него так хорошо, прямо как кларнет. За это в народе его и прозвали «Гланеташу»[9]. Малый он был хоть куда, и хорош собой, и смекалист, но гол, как сосенка, и лентяй, каких мало. Тяжелой работы он избегал. Про него говорили, что он отродясь ни одной путевой борозды не проложил, широкой и глубокой, как полагается, потому что он и за обжи у плуга взяться не умел, с косой он опять же не мог сладить, она у него колом стояла. Ему больше нравились женские работы — полоть, ворошить сено, возить, сажать. Еще охотнее он терся на господских дворах — у письмоводителя, у священника, учителя, а то и у евреев в Армадии и Жидовице. Никогда он не мозолил руки, и земля не въедалась ему в кожу… Его счастье, что была у него Зенобия, бой-баба. Без нее его бы и куры клевали. Она вышла за него против желания родителей, те говорили, что с красоты кукурузы не прибудет, а из смекалки не затеешь мамалыги. Единственная дочка при зажиточных родителях, она могла бы выбрать мужа из первых хозяев. Но она пожелала Гланеташу, и родители, чтобы не неволить ее, после уж выдали за него, отделили ей в приданое четыре кукурузных полосы и две покосных, уступили и свой дом с огородом на краю села. Когда молодые вселились в дом, где прежде жили старики, пока не отстроили себе другой, напротив поповского дома, в нем было все обзаведенье, в усадьбе — пара быков и две коровы, куры, утки. Словом, полная чаша, только бы Гланеташу был радивым хозяином.
Но Гланеташу и после женитьбы не отстал от своих замашек. Зенобия поглядела, поглядела, видит, что никакой надежды нет, сама стала за мужика дом вести. Она была усердная, расторопная, домовитая. И если хозяйство лучше не шло, не ее вина. Где худой разум, там проку не жди. День ото дня они все больше увязали в долгах. Один долг родит другой. Долг покрывают, милое за немилое сбывают… Нынче уплыл кукурузный клин, завтра — целая луговина… Благо еще господь только одним ребенком их наградил. А будь у них больше детей, прожились бы, верно, до того, что от людей стыд…
Когда умерли родители Зенобии, у Гланеташу только и было — две урезанные кукурузные нивки да две яловые коровы. Со смертью стариков они опять разжились, получив десяток голов скота, пять земельных участков, и порядочных, новый дом… Его тут же продали Ифтоде Кондрату, чтобы уж развязаться с долгами.
Хоть бы теперь приложил руки Гланеташу. Но нет того. Дудку забросил, пьянствовать принялся. Уж на что велика Армадия, а во всех корчмах там завсегдатаем был. Где бы на своей земле косой иль плугом поработать, он вместо того ходил по евреям в Жидовице зарабатывать деньги, а деньги пропивал. Он, правда, никогда не перепивался и пьяным был смирный, смеялся да рассказывал всякие небылицы, одно удовольствие послушать…
Так потом в несколько лет он опять породнился с нуждой. Напрасно клялась Зенобия всеми святыми угодниками каждый раз, как урезывалась земля, что скорее повесится, чем продаст еще хоть одну пядь. Сыпались бумажки из суда, и приходилось отдавать по доброй воле, не дожидаясь, пока пустят все с молотка, разграбят и последнее, чем пробавлялись.
Когда поднялся Ион, они жили от трех клочков земли — от покоса, куда теперь шел Ион, и двух кукурузников за шоссейной дорогой, в пределах села Сэрэкуцы. Чем отец не вышел, тем сын взял. Был он прыткий и работящий, весь в мать. За что ни возьмется, все у него спорится. А уж землю берег пуще глазу. Ни бороздки не отошло с тех пор, как он стал за старшего в доме. Зато в два-три года как-никак выплатили долги, накопившиеся за ними в банке «Сомешана» в Армадии, и уже можно было пустить на разжигу зеленые и красные квитанции, из-за которых столько изводилась Зенобия…
Ион пришел, разогревшись за дорогу. Он остановился у своей полоски на меже, рядом с другим покосом такой же длины и ширины, — его купил у Гланеташу Тома Булбук лет десять тому назад. Жадно оглядел Ион весь участок, прикидывая его глазом. Он испытывал такую огромную радость при виде своей земли, что готов был припасть к ней и обнять. Она казалась ему прекрасной, потому что была его собственной. Густая, сочная трава, пестреющая клевером, зыбилась, притомленная утренним холодком. Он не мог удержаться, вырвал пучок и судорожно смял его.
После сел на меже, укрепил в земле наковаленку, приноровил лезвие косы и стал отбивать его молотком, размеренно, веско, устремив глаза на серебристую сталь.
Когда кончил, встал, вынул из-за пояса брусок, хорошенько смочил его водой из брусницы и потом погладил бруском острие косы, все время перебирая пальцами левой руки. Затем он отер косу горстью травы. Тут взгляд его задержался на скошенной деляне Томы Булбука с копнами сена там и сям, стоящими недвижно, точно испуганные пузаны. Изжелта-черная земля казалась огромным свежевыбритым лицом… Глядя на нее, Ион вздохнул и прошептал:
— Родимая наша земелька!..
Он пораздумал, откуда начать, и решил гнать прокос от стороны села к востоку, чтобы видеть солнце, когда оно будет подниматься из-за Вэрэрских гор. Сначала он попробовал косу в углу, расчистив себе место, потом отложил ряд поперек пожни, чтобы трава подсыхала быстрее и вся разом.
Когда он дошел до края деляны, остановился точить косу. Теперь перед ним было все село — в прозрачной дымке оно трепетало, то ширилось, то узилось, как будто ежилось от холодных объятий утра. Он видел свой дом напротив дома учителя Хердели, при самом начале села со стороны Жидовицы, между ними пролегла Большая улица, она идет вниз, к Авруму, опять поднимается наизволок, к священнику Белчугу, выравнивается, а потом взбирается в гору, торопясь к селу Сэрэкуце. У нового дома Василе Бачу начинается Притыльная улица, она дает большой крюк, чтобы пройти перед церковью, а там, за поповским садом, снова сбегает в Большую улицу, минуя землянки цыган. Тупиковая улица выходит из Притыльной, от церкви, все углубляется меж гор и у дома Штефана Илины раздваивается. Один конец, покороче, забирает влево, минует три-четыре домика, потом обращается в проезжую дорогу, карабкается по горному склону и пропадает в поле, а другой конец идет прямо меж редеющих домов, а затем вдоль Чертовой речки, становясь все извилистее, пока не вдается в Громовый лес…
Село казалось малюсеньким, совсем игрушечным — горсткой накроешь и в котомке унесешь. А земли его были так обширны, что Ион наглядеться не мог, как верный слуга на величавого, неприступного хозяина.
Близ шоссе от края села начинался отлогий склон, по нему вкривь и вкось шли сотни полос, одни желтые, другие зеленые, третьи серые, кое-где обозначенные грушей или дикой яблоней. Склон плавно поднимается к Вэрэрскому лесу, лиловая гряда которого едва видна, а снижаясь к Жидовице, она делается гуще и темнее, потом плешивеет и сменяется нивами… По ту сторону Чертовой речки высится гора Зэхата, крутая и узкая, с множеством конопляников, вся она оттенена Громовым лесом, который тянется до сел Пэуниш и Сэскуца, но не переходя шоссе. Через дорогу на горизонте синеет лес Повешенного, где, по рассказам, были виселицы во время революций; лес этот отведен селу Сэскуце. Журавлиный курган — тот за крестьянами Припаса. Его вершина еще и поныне одета огромной шапкой леса, а сами раскаты все раскорчеваны, распаханы и засеяны. Прямо у подножья кургана вытянулся порядок домов Большой улицы… Дальше идут Кулиги — от Княжьего ручья до окраины Сэрэкуцы и до Господской рощи, которая спускается на берег Сомеша между Жидовицей и Армадией…
Под ласками зари земля, вся изрезанная на тысячи лоскутьев по прихотям и нуждам стольких душ, живых и мертвых, казалось, дышит и живет. Кукурузные нивы, хлеба и овсы, конопляники, сады, дома, леса — все как будто шушукало, шуршало, резкой молвью сговариваясь меж собой и радуясь свету, что разгорался все победнее и благодатнее. Голос земли врывался в душу Иона как зов, гнетя его. Он чувствовал себя маленьким и слабым, подобным червяку, которого любой раздавит, или листку, подхваченному ветром, который кружит его, как хочет. Он протяжно вздохнул, испытывая смирение и робость перед этим великаном.
— Сколько земли-то, господи!..
И в это же время срезанная и мокрая трава как будто стала извиваться у его ног. Одна былка заколола ему щиколотку повыше постола. Полегший ряд смотрел на него, бессильный, покорный, наполняя его сердце хозяйской гордостью. И ему уже виделось, что он сам вырастает все больше и больше. Странный ропот казался ему величальным пеньем. Его грудь, опиравшаяся на косовище, расширилась, спина распрямилась, а глаза загорелись торжествующим блеском. Он чувствовал себя таким сильным, что по плечу ему было бы властвовать над всей этой землей.
Но где-то на дне души его точил червь сожаления, что из стольких владений ему принадлежат лишь два-три клочка, тогда как всем своим существом он жаждал иметь много земли…
Любовь к земле владела им с юных лет. Он всегда завидовал богатым и ожесточался в страстной решимости — он должен иметь много земли, должен! С давних пор земля стала ему милее родной матери…
Когда он ходил в сельскую школу, он был любимым учеником Хердели, который постоянно донимал Гланеташу, что надо бы отдать Иона в училище-лицей в Армадию, в господах будет. Гланеташу под конец согласился еще и потому, что на все это дело не требовалось больших денег. Только и траты что на книжки, а их можно было купить подержанные, да плата за обучение — три злотых. Херделя избегался и исхлопотался, пока не скостили и эти три злотых, — очень уж прилежный и смышленый был паренек. К хозяйке селить его не было надобности. Он мог ходить в лицей из дому, брать с собой еду на день, а вечером возвращаться, — от Припаса до Армадии пройтись полчаса… Однако после двух месяцев ученья Ион больше не захотел ходить в училище. К чему трудить голову разной наукой? То, что ему требуется, он знает. И потом, куда милее пасти коров на жнивье, ходить за плугом, косить, не разлучаться с землей… И Гланеташу насколько неохотно отдавал его в лицей, настолько же легко примирился с тем, что Ион перестал учиться, только жалко было выброшенных на книги денег. Уж лучше бы пропить их, чем пускать на иные бесполезные чудачества. Ион, однако, вовсе не отказался от книг. Он хранил их и почитывал по праздникам, пока не зачитал до лоскутов. А после стал для развлечения брать у учителя то сказки, то старые газеты…
Теперь Ион косил вовсю. Валы ложились ровные, тяжелые, пахучие. Когда взошло красное и заспанное солнце, Ион чувствовал легкое онемение в пояснице, а его пальцы точно приросли к косовищу. В конце ряда он распрямлял спину, вытирал косу пучками мягкой травы, трогал бруском и, отдышавшись, снова принимался за дело. Усталость только разжигала его, как страсть. Труд, каким бы он ни был суровым, манил его, как искушающее желание.
Солнце выше всходило на небо, сбирая своими теплыми лучами капли росы с полей, и все живительнее был воздух. Всюду кругом люди копошились, как белые букашки, с великим напряжением сил добывая плоды земли. У парня пот катил градом по щекам, по груди, по спине, капли скатывались по лбу между бровей и, падая, уходили в глинозем, как бы роднее связывая человека с землей. Ноги у него болели, спина горела, руки отяжелели, точно свинцом налились.
Время подходило к завтраку, он остановился отереть жаркий пот, ливший с него ручьем, от палящего зноя так и горела кровь. Он опять посмотрел в низину, на село. Лицо его засияло радостью. По тропинке медленно взбиралась в гору Ана, неся корзинку и то и дело переменяя руку.
— Эгей, Ануца-а-а! — крикнул Ион, вмиг забыв и жару и усталость.
Девушка была еще далеко, она вскинула голову, увидела его и откликнулась тоненьким, как волосок, голосом:
— Ээ-эй, Ионикэ!..
Ион пошел ей навстречу, в конец покоса, обращенный к тропинке. Лицо у Аны раскраснелось от жары и покрылось потом. Она поставила корзинку и медленно сказала:
— Несу вот поесть отцу… Он с двумя работниками сено косит на горе.
Ион смотрел на нее и невольно думал: «До чего же худущая и некрасивая!.. Ну как полюбишь такую?..»
Девушка, потупившись, попрекнула его с укоризной в голосе:
— Ты не пришел вчера вечером… А я тебя прождала до самой ночи…
— Уж больно я озлился, Ануца, сама понимаешь… Ты видела, как меня осрамил дядя Василе?..
— Будто ты не знаешь, какой он, когда напьется… — Потом, помолчав, она добавила: — А ты и выместил на Джеордже…
— Да потому, что Джеордже ого какой зловредный! — отрезал Ион с таким диким блеском в глазах, что Ана даже содрогнулась.
Они постояли еще немного, не говоря и не взглядывая друг на друга. Потом девушка растерянно взяла корзину и сказала:
— Ну я пойду, а то отец, верно, заждался…
— Иди, иди, — просто сказал Ион.
Ана пошла по тропинке на гору. Пройдя несколько шагов, она обернулась с кроткой улыбкой, а Ион при этом снова подумал еще угрюмее:
«Страх какая худущая и некрасивая, бедняга!..»
Он провожал ее глазами, пока она не скрылась за поворотом. И когда увидел, как она покачивается на ходу, точно захирелая тростинка, в которой нет ни крепости, ни жизни, в нем дрогнуло сердце и он с горечью подумал: «Эх, из-за кого терплю обиды и ругань!»
Он постоял в забытьи, но вдруг опомнился, тряхнул головой, как бы противясь слабости, и сурово сказал себе: «Кисну, как старая дура. Будто уж я не сумею выбиться из нищенства… Чего там, не плоха Ануца! Надо быть остолопом, чтобы отворачиваться от счастья из-за каких-то там слов…»
Он хотел опять приняться за косьбу, когда позади раздался звонкий голос:
— Все лентяйничаешь?
От души его отлегла вся забота, когда он увидел приближавшуюся Флорику, румяную, круглолицую, улыбающуюся, резвую, как само искушение. Оторопев от радости, он пролепетал:
— Отдохнул малость… Шла тут Ана Бачу, и я…
Он сразу осекся, заметив в глазах девушки набежавшую печаль. Он пожалел, что проговорился, и хотел поправить дело, перевести разговор. Но Флорика не дала ему даже начать, сказала с укором:
— Видела… Как не видеть… Небось не слепая… Бегаешь за ней, ровно кобель… Диву даюсь, как только тебе не совестно…
Ион попробовал рассмеяться. И не смог, а сказал тепло, лаская ее взглядом:
— Иль не знаешь, каково нынче на свете, Флорика?.. Жизни не рад… Поверь мне! А в сердце у меня королевной так ты и осталась…
Глаза у девушки налились слезами, она едва выговорила:
— На смех себя выставляешь, лишь бы жениться на ней…
Ион молчал. Потом вздохнул. Кровь кипела в нем. Не проронив ни слова, он обхватил ее, сжал, душа в объятиях, и стал целовать в губы с какой-то дикой страстью. Флорика увертывалась, но с каждым движением еще теснее прижималась к его груди и шептала меж поцелуями:
— Ионикэ… пусти меня… Люди видят… Пусти… Видят ведь… люди…
— Эдак ты работаешь, сынок? — крикнула в ту минуту Зенобия, которая пришла с едой, торопливая и сердитая.
Парень и девушка сразу отпрянули. Флорика, вся багровая от стыда, едва пролепетала что-то и исчезла. А Ион, чтобы скрыть смущение, напустился на мать:
— А ты тоже, наскочила, готова живьем проглотить, словно я день-деньской сложа руки сижу. Лучше бы пораньше пришла, сама суди, солнце-то вон на полдне, вся кошенина в труху пересохла…
Ана пришла на гору, еле переводя дух.
Василе Бачу с двумя работниками усердно косили, лишь изредка перебрасываясь замечаниями.
— Пришла? — неприветливо спросил Василе, увидя Ану.
Ему хотелось повременить с едой, чтобы косцы могли побольше наработать до обеда, он и так им платил довольно дорого.
Старательный был мужик Василе Бачу, когда не блажил. Жизнь у него была тяжелая и вся прошла в труде, но всегда он держался в крепких хозяевах. Родители, кроме худой жизни, ничего ему не дали. Женился он на богатой и некрасивой девушке, но надышаться на нее не мог, потому что она олицетворяла собой весь тот достаток, который вывел его из нужды, — земли, дом, скот. Богатство открыло простор его трудолюбию, жажда копить добро завладела его душой. Он жил в вечном страхе, что грянет беда, как гром среди ясного неба, и прахом пойдут все кровные труды. Первые трое детей у него померли, и года им не сровнялось. Ана была четвертой. После нее родились еще двое, но не жили… Василе Бачу все ждал мальчика. И наконец дождался, но и тот был не жилец, вздумал явиться на суетный свет ногами вперед и причинил одни муки и горе. Повивальная бабка, сама мать роженицы, перепробовала все заговоры и травы. Тщетно. Неделю напролет в доме стоял стон и крик. Тогда Василе кинулся звать доктора Филипою из Армадии. Доктор как посмотрел ее, так и ахнул, обругал их всех за то, что не дали раньше знать, потом сказал, что теперь поздно, она уже синеть начала, чудеса один только бог творит, надо было свезти ее в больницу в Бистрицу, чтобы ребенка из чрева извлечь. Бачу заплатил ему один злотый серебром и отвез его домой на подводе. Пока сам вернулся, жена испустила дух. Ребенок часа два еще шевелился, бабка даже собиралась заколоть его иглой, чтобы, кой грех, не погребли живым, некрещеным, и будет тогда по ночам являться с того света, людей страшить… Вместе с женой похоронил Василе Бачу и часть своей души. Не стало той охоты к работе, как будто уже не для кого было стараться… Осталась в утешение Ана, походившая на мать, но она же и озлобляла его, потому, что ребенок свел в могилу жену, его опору в жизни. Он попробовал заглушить тоску ракией. И так как действительно забывал все, когда был пьян, он стал напиваться все чаще. Ему осточертело все на свете, душа его была точно выпотрошенный кошель. Что ни наживал теперь, пропивал. День ото дня он делался бесшабашнее. Только землей дорожил по-прежнему. Страдал при мысли, что придется кромсать ее, чтобы выделить Ане приданое, когда пойдет замуж. Не раз бился, придумывая способ, чтобы ничего не давать, пока сам жив. Джеордже Томы Булбука казался ему единственным, кто бы мог и так взять дочь, подождав с приданым до его смерти. Ана открыто не противилась. Это еще больше раздражало его. В Ионе он чуял врага. Каким он был сам в молодости, точно таков и сын Гланеташу. Хочет завладеть его добром. Потому он и кипел лютой ненавистью, едва только видел его. И тем яростнее изливал свою ненависть на Ану, потому что она была ближе его сердцу…
Он метнул на нее исподлобья гневный взгляд, потом, натачивая косу, спросил через плечо:
— А с кем ты под горой стояла?
— С Ионом, — простодушно ответила девушка.
— Гм, с Ионом, — пробурчал Василе Бачу. — Значит, так… Видно, попусту я тебе по-отечески говорю, ты все равно делаешь, как тебе вздумается… Хорошо, дочка, хорошо… Будем знать. Раз такое дело, я тебя наставлю на путь истинный…
Говоря, он все сильнее разъярялся, сыпал бранью и попреками. Однако не выпускал косы из рук, даже вроде спорее откладывал ряд. Два косца волей-неволей должны были поспевать за ним, потому что он шел впереди. Таким образом он и отводил душу руганью, и не давал работникам прохлаждаться.
Ана вынимала из корзинки горшки в тени дикой яблони на краю покоса… Крупная брань, при людях, так и хлеставшая ее, была ей мучительна. И все же она примиренно терпела, утешая себя тем, что страдает ради Иона. Подумав это, она села подле корзины и обратила взгляд на косогор, где он должен был работать. Она увидела, что он все там же, но вроде как не один… Ее бросило в дрожь. Она замигала, точно туман застлал ей глаза. Нет, зрение не изменило ей. Он обнимал какую-то женщину. Ее он небось не поцеловал, а с той вон обнимается. Вся кровь бросилась ей в лицо, и тут вдруг она совершенно ясно, как вооруженным глазом, увидела Флорику. Тяжкая боль пронзала ей грудь, но она не могла оторвать от них глаз. Точно сквозь сон, слышались ей угрозы отца:
— Скорее на куски тебя изрублю, а Гланеташам на посмешище не достанешься… По крайней мере, буду знать, что сам породил тебя, сам и порешил…
Но голос отца не затрагивал ее души, потому что душа ее окаменела от горечи. Ана чувствовала себя обессиленной и покинутой. Обниманье Иона с Флорикой казалось ей нескончаемым, поглощало все ее внимание. И только побелевшие тонкие губы еще могли прошептать, дрожа от муки:
— Не любит он меня… Нет, не любит… О, господи, господи!..
Село бурлило. Стычка на гулянье и особенно баталия в корчме передавались из дома в дом с разными прибавлениями.
Тома Булбук чуть свет поднял с постели священника Белчуга и нажаловался, что Ион изувечил его сына. Поп возмутился, потому что Тома, щедрый на приношения, был столпом церкви, и пообещал в ближайшее воскресенье сделать с амвона внушение драчуну Гланеташу, научить его людскому обращению. Тома, страшно довольный таким ответом, рассказывал потом каждому встречному, как рассердился священник и что говорил ему, а после отправился работать вместе с Джеордже, который отделался лишь огромным синяком и встал здоровешенек, как ни в чем не бывало.
Женщины — те и вовсе, где только сходились, приплетали все новые подробности. Многие божились, что сами были при этом и видели, как у Джеордже раскололся череп, когда Ион ударил его горбылем, как у него все мозги вывалились на землю… Другие доподлинно знали, что сын Томы при смерти, а кто посмелее, кричали, что он еще ночью помер и Тома ходил к попу сговариваться насчет похорон…
В семье учителя Хердели весь день только и разговора было что о вчерашних происшествиях. Титу, обыкновенно не вылезавший из постели до полудня, на этот раз поднялся в девятом часу и тут же бросил вопрос:
— Слыхали, какая нынче ночью драка была?
Все уже знали, потому что Херделя, ложившийся с курами, вставал чуть свет и выходил во двор обмениваться новостями с прохожими. Самое важное ему рассказал Мачедон Черчеташу, который по понедельникам выискивал себе работу дома, чтобы исцелиться от воскресного перепоя.
— Я как раз попал туда, когда это произошло… — загадочно сказал Титу, обувая ботинки.
Лаура и Гиги, младшая в семье, насели на него, требуя рассказать все до точности. Даже и г-жа Херделя, занятая стряпней обеда у печки, навострила уши. Но, вопреки их настояниям, Титу замкнулся, как сфинкс.