– Ништо, — сказал. — Я им легко не поддамся. Я их с собой прихвачу, сраных Гудерианов!
И полез на прощание из галифе.
Пять минут – пять жадных затяжек.
Так жил и погибал геройский герой Потряскин, которого не сломить никому.
В памяти каждого затаилась война…
…самая для него решающая. И если помечено на этих страницах: довоенные годы или послевоенные, имеется в виду та самая война, которую вспоминать и вспоминать, вздрагивать и лить слезы.
Мы, первоклашки в матросских костюмах, сидели на сцене клуба на Пресне, гребли воображаемыми веслами и пели, а мамы с папами млели в зале от прилива чувств.
Эгей, моряки,
страну береги!
Пусть знают нашу силу
наши враги.
До первой бомбежки Москвы оставалось полгода…
Воскресное утро. Дача в Томилино.
Играли в лото на застекленной террасе, на пол ложились переливчатые тени, обещая теплый покойный день, речку Пехорку за лесочком, бумажный кораблик на покойной волне.
Прошел мимо сосед, сказал: «Война». Запомнил столб на улице, черный громкоговоритель на нем, оттуда доносилась речь Молотова. То воскресенье стёрло из памяти прежние приметы детства, дальше помню всё.
В лесочке за дачей выкопали «щель», покрыли сверху бревнами. Прилетали немцы, швыряли осветительные ракеты с бомбами, а мы сидели в «щели» друг против друга, тлел огонек в лампе. Упала бомба, земля содрогнулась, лампа перевернулась и потухла, керосин вылился, но, к счастью, не загорелся.
Все кинулись к выходу.
Меня прижали к земле.
Оно и теперь, то ощущение, не вытравить: в темноте, страхе, щекой к холодной глине, под удушливый запах керосина…
1950 год.
Не утихала борьба с «безродными космополитами».
Мелькали фамилии в газетах, вызывавшие раздражение, чесотку, зуд по телу: Юзовский, Гурвич, Борщаговский, Шнейдерман с Бейлиным, Гальперин, Шнеерсон, Шлифштейн… А также Холодов. Не просто Холодов, а Холодов (Меерович), чтоб не спутали.
«Злопыхательства безродного космополита», «Клевета идеологического диверсанта», «До конца разгромить и разоблачить», «Вот уж поистине предел злобы, клеветы и оголтелой диверсии…»
– Куда он идет? Да с отчеством Соломонович? – нашептывали соседи с подобными именами-фамилиями. – Туда таких не принимают…
Приняли.
Шесть лет в авиационном институте, где не обучили мыслить иным образом на листе ватмана. Впихивали теории, множество теорий по шесть-восемь часов в день; в дипломах пометили уважительно «инженеры-конструкторы», – кому-то удавалось из ничего творить нечто, кому-то нет.
«Люди! – сказала бы бабушка Хая, которой найдется место в этом повествовании. – Посмотрите на этих инженеров‚ люди! У нас на весь Бобруйск один инженер был‚ так он свой дом имел. Три этажа с подвалом…»
Рядом с нами, вчерашними школьниками, учились солдаты, прошедшие войну. В галифе, сапогах, гимнастерках, один даже прихрамывал на протезе. Поселились они в общежитии, жили скудно, порой голодно. За неделю до стипендии в институтской столовой выставляли хлеб, много хлеба и квашеную капусту в мисках, – платили только за чай с сахаром, малые копейки.
Они были упрямыми, наши солдаты, учеба для них походила на бой без прикрытия; окончили институт, стали инженерами, и отношения к нам, необстрелянным, проявляли дружеские.
Ходил на лекции и бывший солдат аэродромной службы. Пилоты летали на задания, сбивали, бомбили, сгорали в жарком пламени, а он заправлял бензобаки к дневным и ночным полетам. До одури, до свирепой головной боли, нанюхиваясь, пропитываясь парами бензина, который входил в поры его тела, в легкие и кровь. Самолеты ненасытно заглатывали топливо, липучие запахи обволакивали, всё, казалось, пропахло бензином: воздух, трава, еда, люди, иных запахов не существовало в природе.
Его не ранило, не контузило, с наградами было слабовато, ведь он не летал, не сбивал, не сгорал в жарком пламени – всего лишь заправлял баки. Кому-то летать, а кому-то заправлять. Вот и всё.
Бездетный, бессемейный, вялый и снулый, лысоватый не по возрасту, с парой медалей на груди и несмелой улыбкой, жил вдвоем с мамой, болел, отставал по всем предметам.
Имя было под стать ему.
Виля.
Краткая форма от Вильяма или Вильгельма.
Мужчина с именем Виля, полагают знатоки, обязан быть легким, беззаботным, улыбчивым и благодушным. Не был он беззаботным, бензин всё выел. Легким – сомнительно. Улыбчивым и благодушным тем более. И не объяснишь, отчего проливалась его слеза, без видимой на то причины. Это ее право – проливаться.
Он выделил меня среди прочих, бывший солдат Виля, просил навещать, приносить конспекты лекций, которые пропускал по болезни.
Бывал у него.
Сидел у постели.
Слушал рассказы о полевых аэродромах от Украины до Германии. О бесконечных заправках самолетов. Об авиационном топливе с высоким содержанием свинца. А свинец – яд, боли от него, обмороки, и Виля растворился без следа в бензиновых испарениях.
Никто за нас не станет жить.
И не проси.
Однажды на меня прислали похоронку…
…из военкомата Краснопресненского района Москвы.
«В связи со смертью Канделя Феликса Соломоновича просим вернуть его воинский билет».
Родители получили послание, посмеялись, показали соседям, а к ночи встревожились – были на то причины.
За пару недель до описываемых событий Кандель Феликс Соломонович погрузился в теплушку вместе с сокурсниками и лихо пил теплую водку‚ сидя по-турецки под верхней нарой‚ запрокидывая голову, стукаясь затылком о доски.
Кандель Феликс Соломонович, рядовой, необученный, маршировал по жаре в противогазе, брал штурмом высоту Песчаную: ориентир – отдельно стоящее дерево, с песней шагал в столовую, печатая шаг. Даже посвистывал в два пальца, завлекая солдат срочной службы, истосковавшихся в казармах без женского участия.
Прощай, Маруся дорогая,
Я не забуду твои глазки,
И может быть,
В последний раз
Гляжу я в голубые глазки…
Попробуй не запеть, так и будешь маршировать вокруг столовой без принятия пищи. Которая – надо сказать – была отвратительной.
Воскресным утром нас повели на железнодорожную ветку, велели разгружать вагоны. Начали не спеша, пересмеиваясь, но явился командир, зычно позвал:
– Кандель!
Я подошел.
– Письма родителям посылал?
– Посылал.
Показал телеграмму: «По сведениям военкомата наш сын умер. Просим срочно ответить».
– Я жив, – сказал я.
– Вижу, – сказал командир. – Беги на почту, звони родителям.
Почта была в поселке, за пару километров от аэродрома.
– Срочно! – закричал с порога. – Соедините меня с Москвой!
Девушки не шелохнулись.
– С Москвой? – переспросили.
– С Москвой!
– Подождешь, парень. Может, до вечера, а то и к утру. Линия перегружена.
Вытащил из кармана телеграмму.
Закричал: живого похоронили! Родители с ума сходят!
Девушки переглянулись.
– Звони.
Одна из них подергала рычажки, попросила:
– Светик, Москву надо. Срочно.
Та ответила – я разобрал:
– Москву захотела. Запишу на завтра.
– Светик! – закричала. – Парня живым похоронили! Надо ему родителей успокоить, – дай Москву, Светик!
Светик подышала в трубку, и донесся ее голос:
– Ленка, дай срочно Москву. Парня живым похоронили. Надо родителей успокоить, – дай Москву, Ленка.
Ленка упросила некую Зойку, совсем уж отдаленную, через пять минут у телефона были родители, но успокаивать их не пришлось. Посреди ночи они прибежали в военкомат, разбудили дежурного, и он обнаружил ошибку.
Девушки на почте выслушали рассказ и сказали:
– Знай, парень, примету. Схоронили не по настоящему – долго жить будешь.
Я не возражал.
Гибель – самая настоящая – подстерегала автора в клубе авиационного института, на сцене, с оголенными проводами в руках.
Работа была простая, не в первый раз: отключить предварительно рубильник, подсоединить фонари для выступления на сцене, но электрик увидел непорядок на щите, вернул рубильник на прежнее место. Я рухнул на спину, меня колотило о пол‚ ломало и корежило; электрик, заметив непредусмотренные мучения, отключил электричество и удалился от греха подальше.
На тихого Бог нашлет‚ а резвый сам наскочит.
Пока автора откачивали‚ ребята прикинули силу тока и выяснили, что по правилам должно было убить‚ отчего не убило – неясно‚ но теперь всем своим видом я, Кандель Ф. С., бросаю вызов закону Ома, основному закону электротехники.
Были потом ожоги на ладонях, ныло сердце – как-то оно обошлось.
Homo felix, человек удачливый.
На чердаке загородного дома грудами лежали газеты…
…неподъемной тяжестью прогибавшие потолок.
Хозяин получал их, складывал по датам после прочтения, собирался, быть может, выявить динамику лжи, запрятанной на его чердаке.
Ибо недаром сказано: «Окно в мир можно загородить газетой».
В конце года хозяин покупал отрывной календарь на двенадцать месяцев, не проглядывая, укладывал на том же чердаке.
– Зачем? – спрашивали его.
– Пусть будет, – отвечал уклончиво.