— Что случилось? — опять спросила она. — Я еще не спала.
— Да тетка одна нас выгнала. Грозилась милицию вызвать.
— Толстая такая… с крашеными волосами.
— Муж у нее вроде бы…
— Он-то не посмел прийти.
Она стала подниматься по ступенькам в дом, студенты шли за ней, продолжая рассказывать подробности того, как эта «крашеная» заявилась к ним и запретила танцевать твист.
Она повела их в горницу, вынесла в коридор полированный столик и разрешила им танцевать сколько душе угодно, это ее дом, и, хоть сто теток придет, ничего они им не сделают.
— Да здравствует наша хозяйка! — закричали молодые люди, а их подруги захлопали в ладоши, как девочки, которым на день рождения подарили новую куклу.
— Спокойной ночи! — сказала Жела и, улыбнувшись, укоризненно покачала головой. Этот жест вызвал у молодежи новый взрыв восторга, так могла поступить только мать — добрая и строгая, заботливая и полная доверия.
«Хорошо, что не начала им глупости говорить, — подумала она, возвращаясь в кухню. — Не маленькие уже. Не устережешь ведь, если понятия нет, что можно и чего нельзя! Ну, запретишь им танцевать, с танцев выгонишь, не разрешишь парню с девушкой постоять… Ну и что? Думаешь, добилась своего? А завтра? Когда они войдут в эту кукурузу, что на километры тянется, тоже пойдешь за ними?»
Так она спорила про себя с председательшей. Потом постаралась забыть о ней, не думать ни о чем, погасила свет, но только закрыла глаза, как услышала первые звуки магнитофона.
Она знала, что такое магнитофон. У ее сына в софийской квартире тоже был магнитофон, сын ставил его на радиоприемник, и она долго наблюдала, как вертятся его колесики и песня перематывается с одного на другое… Зимой в тот год, когда у сына родился мальчик, она жила у них три недели, помогая молодой, неопытной матери ходить за ребенком, который не умел как следует сосать и плакал по ночам. Тогда-то и увидела она впервые магнитофон. Однажды она качала внука, уговаривая его утихомириться, и не сразу догадалась, что сын нажал кнопку магнитофона. Он записал детский плач, поскрипывание плетеной зыбки и ее слова. Она была поражена, услышав из аппарата свой голос. Она никогда не думала, что он такой — что-то хрипловатое и старческое было в нем.
И ей стало грустно оттого, что никогда больше не закричать ей в поле, в страду, как бывало в ее девичью пору, что никогда не откликнется ей эхо из дубрав Чукаревца, никогда не зазвучит ее песня так нежно и мягко, как в то время, когда она баюкала своего сына в колыбели.
— Хорошая штука, правда, мама? — сказал сын и погладил шершавую коробку магнитофона.
— На патефон похож, — сказала она. — Когда патефоны только появились, дядя Георгий первый в нашем селе купил… Все жалованье отдал.
Она вспомнила, как ее брат, учитель, как-то весной принес темно-синий чемоданчик с закругленными углами и вделанной сбоку металлической коробкой для иголок. Она еще не была замужем, они с Пеной сшили себе плиссированные юбки, повязывались шелковыми косынками, а у брата собиралось много его друзей с длинными волосами, в рубашках, подпоясанных шнуром, как у Максима Горького. «О, Танголита…» — пел в мембране приятный женский голос, ей нравилась эта песня, и она быстро выучила ее, а молодые люди с прическами нигилистов выключали патефон и заставляли ее петь… Танголита… Долго звали ее так. Она была молода, всегда была готова петь и смеяться. По воскресным дням они всей компанией бродили по лугам вдоль реки, по полянам Чукаревца, где росла дикая герань и чебрец, вдоль шоссе, где в летние теплые вечера в придорожных канавах была росистая трава, в которой поблескивали светлячки… Танголита…
У брата был сослуживец, учитель, которого все звали просто по имени, Кириллом. Всегда веселый, он любил попеть, и вдвоем у них получался звучный и красивый дуэт — она первый голос, он второй, и все говорили, что они похожи друг на друга, как брат и сестра. Он купил фотоаппарат с гармошкой сзади и снимал всех — она до сих пор хранит эти фотографии, но ни на одной нет его, учителя Кирилла, потому что никто, кроме него, снимать этим фотоаппаратом не умел. Танголита…
Кирилл уехал учиться в офицерскую школу и не вернулся. Пена стала ткачихой на фабрике в Габрово. Жела осталась работать на отцовском поле и играть в любительских спектаклях, играть, пока не сыграла в последней для нее пьесе «Йончовы постоялые дворы». Поздно ночью, после представления Кыню повел ее к себе в дом, а наутро Танголиты не стало. Не стало, и не вернуться ей больше, как не вернуться той девчонке в грубом сукмане, которая стучала по звенящему дереву телефонного столба…
Магнитофон играл где-то за двумя дверьми, шум долетал приглушенно, и Жела думала, что, может быть, среди танцующих хоть один когда-нибудь вспомнит эту ночь, просторную комнату, скрипучий деревянный пол, крутящиеся колесики магнитофона и чьи-то глаза и губы.
Придет и для него день, когда он услышит молодые голоса, как она слышит их сейчас, голоса дождавшихся своей очереди веселиться, своего места в широком кругу жизни, своего часа, такого короткого и невозвратимого…
«Пускай тот, кому запомнится эта ночь, — думала она, — отведет в своей памяти уголок и для нее, для женщины, которая открыла им двери своей горницы, пожелала им спокойной ночи и долго потом не могла заснуть, прислушиваясь к звукам магнитофона, а по щекам ее текли слезы».
В последние дни сентября восходы красны, как гроздья памида, вьющего лозы по склонам Чукаревца. Листья тополей светятся желтым, левитановским светом. Орехи приобретают табачный цвет. Наплывают первые вереницы осенних облаков, улетают стаи птиц. Первыми улетают аисты — они летят медленно, путь их долог, и по вечерам они спускаются на равнины переночевать. Тревожно пищат ласточки за день-два до отлета. Молодые без устали кружатся над домом, чтобы доказать, что крылья их уже окрепли.
Как-то утром Жела проснулась и не услышала крика черных птиц. Моросил дождь, с опустевших телефонных проводов падали светлые капли.
Опустело и гнездо в сенях. Веселые парни и девушки уехали, в доме снова стало тихо. Жела заперла стеклянную дверь и повесила ключ на тянувшуюся к ней ветку яблони. Ветка благодарно закивала.
Она взяла корзину, набросила накидку, которую сама сделала из прозрачной клеенки, и вышла в сад.
В селе было пустынно, только свисток Эмиши да хриплый голос репродуктора доносились с площади. Две девочки вышли из ворот, торопясь в школу. Одна несла в руках альбом для рисования и желтую айву с мохнатым листом.
— Вчерашняя была больше, — сказала она подружке. — Но мы ее не дорисовали… Она на переменке исчезла.
— Мальчишки съели! — уверенно ответила вторая. — Знаешь, они какие!
Под навесом, огороженным снопами ржаной соломы, сидела бабка Йордана и плела связки из луковиц. Возле нее, смеясь большими блестящими головками, лежала уже готовая связка.
— Ого, ты меня обогнала, — сказала Жела, — В передовики тебя запишем!
— Я нарочно рано вышла, — сказала старуха. — Вчера эти опять притаскивались…
Неподалеку от Юглы жили цыгане, делавшие кирпичи, они уже несколько раз приходили к старухе, просили продать им осла.
— Что ж ты решила, продашь или нет?
— Уж и не знаю, Жела, не знаю, что и делать…
— Чем ты его всю зиму кормить-то будешь? Лучше…
— Ой, не говори! Живая душа ведь, без него одной куковать придется…
— Как хочешь, — сказала Жела. Она мочила ржаную солому, чтобы та стала мягче, и скручивала из нее перевясла. — Не продавай.
— Не продавай, — сказала старуха скорее самой себе. — А что он зимой есть будет?
Минко стоял неподалеку, привязанный к корявому стволу шелковицы. Перед ним лежала охапка травы, две тыквочки и капустные листья, и о зиме он пока не думал…
Подошла Бона, одетая в мужской полушубок с захватанным воротником. На ноги она надела высокие войлочные туфли.
— Что-то холодком потянуло! — сказала она, поеживаясь. — Не знаю, как мы эту зиму переживем, мне так уж сейчас зябко…
Она нарочно говорила про холод, чтобы найти предлог и вынуть из внутреннего кармана полушубка плоскую бутылку с яблочной ракией.
— Вот какое будет у нас паровое отопление! — сказала она и подала бутылку бабке Йордане.
Они выпили, ракия была не очень крепкая, но тепло разлилось у них по жилам. У ракии был еле ощутимый привкус яблок и запах дыма.
Потом они скручивали солому и вплетали в нее луковицы. До самого вечера им предстояло оставаться втроем, потому что Тана поступила в городе на консервный завод, а у Ганеты мальчик пошел в первый класс, и ей приходилось с ним возиться.
Груды лука будут уменьшаться, множество луковиц пройдет через их руки, чтобы составить длинные гирлянды, которые до поздней осени будут висеть под навесом, защищенные снопами, а дожди будут стучать по размякшей соломенной крыше.
— Кто-то идет, — сказала Бона.
Сквозь редкую сетку дождя был виден силуэт человека, приближавшегося к саду.
— Хоть бы не за ослом! — сказала бабка Йордана.
Человек сделал еще несколько шагов, и они узнали его. Это был Милор.
Ивайло Петров
ПЕРЕД ТЕМ, КАК МНЕ РОДИТЬСЯ
1
Отец мой, как и большинство других в нашем роду, умом не блистал, однако первую значительную глупость он совершил, когда ему уже минуло шестнадцать лет и два месяца. К чести его, которую потом надо было отнести и на мой счет, следует уточнить, что вина вообще-то ложится на моих деда с бабкой. В одно прекрасное утро бабка заявилась в хлев, где отец убирал за скотиной и как раз в тот момент пытался выдрать овода, забившегося кобыле под хвост, прошлепала босиком через кучу навоза, выдернула из яслей соломинку и принялась ковырять ею в зубах. Она зябко ежилась в легкой своей безрукавке и, умильно глядя на отца, отрыгивала луковой похлебкой. Будущий мой папаша то ли не заметил ее появления, то ли не хотел обращать на это внимания. Тогда она сказала:
— Петро, нынешней зимой мы тебя женим!
Отец повесил скребницу на гвоздь и вышел из хлева. Бабкины слова до того ошарашили его, что от смущения он лишь далеко за полночь рискнул вернуться в дом. Бабка с дедом никакого значения не придали этой его глупой стыдливости по поводу будущей женитьбы и твердо решили, что еще две рабочие руки в хозяйстве не помешают. Оставалось только определить, в чьи ворота стучать в нашем селе.
Бабка, как всякая женщина, держалась весьма высокого мнения о себе самой и своем семействе, а вот дед был истинным реалистом. Не теша себя пустыми иллюзиями, он сказал, что сноху, конечно же, надо искать в каком-нибудь из соседних сел. Тут взыграло бабкино честолюбие: «Как так, с какой стати нам гоняться за чужими, когда своих полно. Да только скажи, от здешних девок отбою не будет!..» Целый месяц сновали они по селу, посетили множество домов, но визиты эти успеха не имели. В конце концов бабка, несколько даже сдавшая от бесконечного хождения, объявила деду, что не видит здесь подходящей для них снохи, — ей и в голову не приходило, что просто-напросто люди не очень-то высокого мнения о нашем семействе.. Тогда и был призван на помощь Гочо Баклажан.
Человек этот жил на свете очень долго, а умер нелепо и мучительно. Он провалился в заброшенный колодец далеко за околицей села, и никто толком не знает, сколько времени мучился он там от голода в тщетной надежде, что его спасут случайные прохожие. Судьба жестоко наказала Баклажана за все содеянное им зло, то есть за помолвки и свадьбы, которыми он окрутил сотни мужиков и баб — кого по собственному почину, кого по их просьбе. Что до меня лично, то — скрывать нечего — я испытал острое чувство злорадства, когда узнал, чем он закончил. Я до сих пор считаю, что эта особа — главный виновник моего появления на белый свет. Не возьмись он женить моего папашу, пустив в ход дьявольскую свою способность подыскивать для каждого супругу, отец сам никогда бы с этим не справился. В то время он, правда, хаживал уже на посиделки, но только как оруженосец более взрослых и бывалых парней. Таскал с собой крепкую дубину, разгонял ею собак и, отбивая яростные их атаки, входил в дом последним. И покуда другие парни, пристроившись подле своих зазноб, рылись у них за пазухой, папаша мой шмыгал носом в темном углу, обтирал спиной штукатурку и глянуть не смел по сторонам, боясь, что его кто-нибудь окликнет. Одним словом, к моменту, когда дед с бабкой вознамерились его женить, он если и был способен на что, так только дразнить сельских собак, без посторонней помощи застегивать свои потури[4] и вытирать нос рукавом антерии[5]. Но, как говорили древние, судьба правит желающими и влачит нежелающих. Бабка с дедом позвали в гости Гочо Баклажана, и не было нужды объяснять, почему ему оказано такое внимание. Уже после первой рюмки Гочо категорически заявил:
— Есть для вас сноха в Могиларове. Только она, и никакая другая!..
Бабке с дедом, естественно, захотелось подробнее узнать о будущей снохе, о ее близких. Баклажан залился соловьем, так что дед, хоть и был он неисправимым реалистом и скептиком, тут же спустился в подвал еще за одной бутылью вина. Чтобы не выдать своей заинтересованности, Гочо Баклажан и словом не обмолвился, что состоит в дальнем родстве с моей матерью и что во время своих странствий по свадебным делам часто ночует в том доме. Зато он предложил завтра же к вечеру отправиться в Могиларово и ненароком заглянуть к будущим сватам. Так их удастся застать врасплох, и будущий мой папаша собственными глазами увидит, подметено ли в доме. Эта тонкая хитрость очень понравилась деду. Он держался того взгляда, что тактика внезапности одинаково полезна как в военном деле, так и при поисках снохи.
На следующий день к вечеру Гочо и мой батюшка оседлали двух кобыл и подались в Могиларово. С утра выпал обильный снег, так что лошади с трудом продирались через сугробы. Баклажан хорошо подзаправился перед дальней дорогой и теперь с мельчайшими подробностями живописал своему спутнику прелести предстоящей тому брачной жизни. А тот щурился от резкого ветра, шмыгал носом и прислушивался к петушиным крикам, предвещавшим перемену погоды. Эти осипшие от гриппа крикуны до того растрогали его, что он не мог сдержать слез. Будь он поумней, наверняка бы сказал, что чувствует себя как осужденный на смерть, которого уже ведут к лобному месту. Но он знал лишь какую-то сотню слов, да и теми пользовался только в крайнем случае, так что не было у него никакой возможности выразить свои сложные переживания. Во всяком случае, уже под самим Могиларовым он дважды пытался повернуть назад, но Баклажан оставался неумолим, каждый раз хватался за повод его лошади, тащил ее на буксире.
До Могиларова добрались к девяти часам. В такое время жители села уже спали глубоким сном. Баклажан уверенно направился к нужному дому, спрыгнул на землю и открыл ворота. Два лохматых пса, величиной с доброго теленка, выскочили из-за угла и с нескрываемой яростью ринулись на них. Один из псов с ходу отхватил кусок полы отцовского ямурлука[6]. Баклажан выдрал из ограды кол, замахнулся на собак. Разлаялись и соседние псы.
Дед Георгий (это который с материнской стороны) проснулся, глянул в окошко и увидел на белом снегу две человеческие фигуры, лошадей. Набросил на себя что-то из одежды, выбрался наружу, прогнал собак. Тем временем бабка Митрина зажгла лампу. Только успела она рассовать то-другое по углам, а уж в сенцах затопали гости. Баклажан вошел будто к себе в дом, повесил у двери ямурлук.
— Решили вот заглянуть к вам, малость обогреться, — сказал он.
Им освободили местечко у огня, дедушка Георгий достал ситцевый кисет, протянул Баклажану. Потом они, свернув цигарки, долго слюнили краешек толстой оберточной бумаги, а когда закурили, дед искоса глянул на свою хозяйку. При всей своей бедности он всегда держался с достоинством, не любил разбрасываться словами и требовал, чтоб жена с детьми понимали его с первого взгляда. И они-таки понимали. Бабка Митрина взяла большую миску и направилась в погреб. В это время скрипнула боковая дверь — в комнату вошла будущая моя маманя. Она одновременно с другими услышала о появлении гостей, но, прежде чем выйти к ним, нужно же ей было одеться, причесаться, заплести косы. В обязанности ее входило, когда бы ни заявились гости, поздороваться с ними, накрыть на стол чем бог послал, поднести вина, а там, по отцовскому знаку глазами, выйти или оставаться с гостями до конца. Вот и теперь она подошла к Баклажану, подала ему кончики пальцев, потом обернулась к моему батюшке. Тут до него дошло, что это и есть та девица, на которую они приехали «взглянуть», и он сбычился, будто что-то его рассердило. Успел разглядеть лишь большую перламутровую пуговицу, блеснувшую у нее на платье.
Баклажан принял миску, сделал несколько бычьих глотков и даже икнул от удовольствия:
— Шик-арно-о-о! Ну, дай вам бог здоровья! А вашей красавице скорее выйти замуж!
У папаши моего из-под косматой шапки, нахлобученной до самых бровей, потекли мутные ручьи пота. Перепугался он, что Гочо, воодушевленный первыми же глотками вина, не удержит тайны. Но Баклажан — малый не промах, в таком деле головы не терял. Когда дед Георгий, спустя некоторое время, спросил, откуда это возвращаются они в такое позднее время, Гочо зажал пальцами посиневший свой нос, шумно высморкался.
— Да ездили вот по одному делу; посмотрим, как-то оно обернется!..
— По делу, говоришь, ездили? — проговорил дед Георгий, скрутив себе вторую цигарку.
— Торговлишка, дядюшка Георгий, торговлишка! — глазом не моргнув, заявил Баклажан. — Вот в компании с этим парнем. Не гляди, что он молод, хватки ему не занимать, да и у отца его в кармане блохи наперегонки не скачут. Марин Денев из Волчидола. Может, слышал о таком? Овец для него закупаем.
Те, кто не знал Баклажана, могли и поверить, что он с моим папаней держит в кошельке всю Добруджу, но уж дед Георгий знал Гочо как облупленного, ни единому его слову верить не собирался. Протягивая Баклажану миску с вином, он покачивал головой и тихо кашлял. А уж «торговец», которому не под силу было перемножить три на четыре, застыл на своем месте, не отрывая глаз от носков царвулей[7]. Он боялся встретиться взглядом с будущей моей матушкой, которая, кстати, давным-давно отправилась спать. Спину ему жгло от пылающего очага; он как сел там, где его посадили, так и не осмеливался даже сдвинуть на затылок шапку, а весь собранный по пути холод выходил теперь у него из носа, словно из водосточной трубы. И блохи, забравшиеся дома под антерию, не унимались никак. Растревоженные непонятным для них жаром, они ринулись искать выхода и в панике выскакивали из-за воротника антерии.
Ближе к полуночи Баклажан запел, расчувствовался от собственного пения и заплакал. Из солидарности расплакалась и бабка Митрина, хотя дед Георгий взглядами повелевал ей не предаваться излишней сентиментальности. Было уже за полночь, когда гости вскарабкались в седла и двинулись в обратный путь. Так папаня мой и не смог «взглянуть» на будущую супругу, зато оставил в Могиларове немало нашенских блох.
2
Дед Георгий, как показали события, располагал собственной разведывательной агентурой. Спустя десять дней у нас в селе появилась некая особа и остановилась у своей родни. Ей был дан строжайший наказ: любой ценой проникнуть в дом моего будущего папаши и увидеть все собственными глазами. Сведения, которые она до этого собрала о нашем семействе, особого восторга не вызывали, но, будучи профессиональной свахой, она сочла необходимым довести дело до конца, чтобы получить обещанное вознаграждение.
Если бы, как предполагалось, ей удалось нагрянуть к моей бабке внезапно, переговоры с Могиларовым прекратились бы раз и навсегда, поскольку сваха не в силах была бы закрыть глаза на то, что увидела. Но Баклажан и на этот раз спас положение. Уж он-то знал своих коллег во всей околии. К тому же опыт подсказывал, что в скором времени следует ожидать лазутчиков из Могиларова. Словом, Баклажан был начеку, и та, из Могиларова, при всей своей хитрости, даже представить не могла, какую ловушку готовит ей наша контрразведка.
Как-то спозаранку Гочо Баклажан прибежал к нашим и еще с порога прокричал:
— Дядя Иван, тетушка Неда! Из Могиларова подослали Каракачанку. Так что держите ухо востро, но… будто вы ни сном, ни духом!..
Осторожность требовала, чтобы он тут же испарился, даже не пригубив обычной своей чарки. Дед и бабка ужас как встревожились, но тревога эта была радостной. Из Могиларова подавали знак, что готовы вести переговоры, если их посланец принесет добрые вести.
Первое, что нужно было сделать, это, естественно, прибрать в доме. Дед мой и папаша принялись расчищать снег перед домом, а бабка — подметать. Она знала, что дело это не из легких, и все же масштабы его потрясли ее. Трое соплячишек, которых она мобилизовала себе на подмогу, перетаскали на помойку семь ведер мусора. Затем, подмазав полы коровяком и выколотив циновки, она налила в корыто горячей воды и позвала деда, чтобы вымыть ему голову. Обычно дед мыл голову только от пасхи до пасхи, перед тем, как отправиться в церковь, но сейчас исключительные обстоятельства вынудили его отступить от заведенного порядка и упасть на четвереньки перед корытом. Бабка натерла его плешивое темя здоровым и твердым, словно кирпич, куском мыла, сполоснула двумя кружками воды и насухо вытерла. Глянув затем на деда, она с трудом его узнала: дед настолько преобразился, что, ежели бы надеть ему еще белую рубашку да повязать галстук, легко сошел бы за податного, а то и за околийского начальника. Кого уговорами, а кого боем, поскольку все они испытывали ужас при виде воды, заставили пройти через корыто и троих соплячишек. Как только волосенки их просохли, бабка сунула каждому по ломтю хлеба и выставила на улицу — чтоб не топтались по чистому полу! Папаша мой не рискнул приблизиться к корыту. Видно, опасался, как бы не утонуть в канун столь значительного события в своей жизни, а потому предпочел скрыться где-то во дворе. Для него достаточно было протереть руки снегом и вытереть о рукава антерии. Короче говоря, посещение свахи произвело подлинную революцию в домашней гигиене дедова семейства.
Теперь деду предстояло серьезное испытание, совсем ничтожное, впрочем, по сравнению с мытьем головы: надо было зарезать курицу. Целый час понадобился, пока кукурузными зернами удалось ему заманить этих глупых птиц в хлев. Захлопнув двери, он принялся в темноте ловить их. Поймал одну, пощупал — показалась слишком жирной, выпустил ее наружу. Поймал вторую, третью, четвертую… Под яслями добрался наконец до последней. И надо же — эта оказалась самой жирной! Но уж делать было нечего, скрепя сердце вынес ее во двор, зажмурился и отсек ей голову. Курица перекувырнулась в снегу несколько раз, окровавила его и отдала богу душу. Дед, сжимая в ладони еще теплую головку, подумал, что никогда не простит себе такой роскоши.
А тем временем бабка, вся в муке, руки по локти в тесте, раскатывала баницу[8]. Вот она — еще одна роскошь, на которую дед пошел с болью в сердце! Но Каракачанка (эта черная цыганка, как удачно окрестил ее потом дед) собственными глазами должна была увидеть, что куриная яхния и пироги — будничное меню в нашем семействе. А уж о праздниках нечего и говорить… Материальное благополучие всегда было более убедительным аргументом в пропаганде, нежели слова, и бабка моя еще в те времена недурно разбиралась в этом. Хотя вообще-то, как мы увидим потом, бабка придерживалась идеалистических взглядов, была набожна, каждое воскресенье ходила в церковь, даром, что голову не мыла, — в отличие от деда, который в церковь ходил только на пасху, но перед этим обязательно мыл голову.
Наконец подошла и гостья. Напрасно вооружалась она тяжелой дубинкой — дед заблаговременно посадил на цепь собак и поджидал ее появления, выглядывая во двор сквозь опутанное паутиной оконце в хлеву. Так что, едва она показалась в калитке, дед, будто бы ненароком, вышел из хлева и проводил гостью в дом. Она и в самом деле походила на каракачанку[9]: черная, что твой уголь, тощая, во множестве пестрых юбок и фартуков. Истинное удовольствие получили бабка с дедом, когда она стала объяснять причину своего посещения: прослышала, дескать, что бабушке удалось вылечить малыша от лихорадки, а у нее самой ребенок горит огнем. «Трясет его, бедняжку, как бы еще не ослеп от жара!» Вот она и пришла попросить совета или снадобья.
Излагая все это, Каракачанка зыркала по сторонам, но ее черные, живые пронизывающие глаза не смогли уловить ничего такого, что бы шокировало ее эстетический вкус. Хозяин дома казался переодетым в новые крестьянские одежды интеллигентом, волосы хозяйки блестели, словно вороново крыло, горница — хотя потолок и стены малость покосились — сверкала чистотой и порядком. Воздух в доме был напоен смешанным и потому вдвойне соблазнительным ароматом только что испеченной баницы и куриной яхнии.
Бабка подробно рассказала, как проводила лечение, как купала больного в отваре из ореховых листьев, как эти листья ну прямо-таки впитали в себя хворобу. Бабка не упустила ни одной, даже мельчайшей, детали, чтоб подольше насладиться своим превосходством над Каракачанкой, которая продолжала играть роль хорошо законспирированного шпиона, не подозревая, что коды ее уж расшифрованы.
Когда подошло время обедать, Каракачанка собралась уходить. Дед с бабкой отлично видели, что она просто прикидывается, и все же долго и настойчиво уговаривали ее оказать честь их скромной трапезе. Наконец Каракачанка снова села, заявив, однако, что есть ей не хочется. Таким вот образом люди в нашем краю обычно показывали свою скромность и воспитанность. Считалось хорошим тоном, застав хозяев дома за обедом или за ужином, упорно отказываться сесть за стол и твердить, что ты не голоден. Поломавшись этак некоторое время, можно было отщипнуть маленький кусочек, «только чтоб не обидеть хозяев». Ну, а уж потом, выполнив весь этот ритуал, лопай себе за обе щеки!..
Деда даже оторопь взяла, когда он увидал, как набросилась Каракачанка на еду. Глядя на то, как ее черные пальцы погружаются в аппетитную яхнию, он тут же предположил, что у нее прохудился желудок и проглатываемая пища из-под пестрой юбки вываливается на пол. А когда Каракачанка с той же страстью принялась за баницу, одним духом выпивая при этом по мисочке вина, дед обложил себя в душе за свою щедрость, настроение у него окончательно испортилось. Эта баба, думалось ему, никогда не восполнит причиненного убытка, даже если приведет в дом золотую сноху.
Трое малышей, привлеченные запахом баницы и яхнии, давно шмыгали носами под дверью, но им пришлось довольствоваться постными щами, приправленными красным перцем. Каракачанка лишила их большого праздника, и они еще многие годы спустя вспоминали о ней с ненавистью: «Это та, черная, что слопала баницу и яхнию…»
И все же Каракачанке удалось завоевать благорасположение хозяев дома, так что они забыли и про пироги, и про курицу, и про вино. Подзаправившись как следует, она решила пренебречь правилами дипломатии и заявила, что она из Могиларова, что прибыла не на смотрины, а сразу просить их согласия на сватовство. Ну, уж тут бабка с дедом не преминули напустить на себя важность: дескать, людей мы этих не знаем, такие дела с налету не делаются!.. Утвердив таким образом свой престиж, они тут же раскрыли и свои карты, не замедлили дать согласие.
Под вечер Каракачанка отбыла восвояси с тяжелым желудком и полным фартуком гостинцев, неся будущим сватам привет и самые приятные новости.
3
Спустя некоторое время переговоры с Могиларовым достигли такой фазы, когда личная встреча между отцом моим и матерью стала неизбежной. Согласно требованиям тогдашнего этикета, брачующиеся должны были встретиться до свадьбы хотя бы один раз и обязательно при этом понравиться друг другу, поскольку дело-то ведь все равно уже слажено между их родителями. Эта встреча была поблажкой со стороны родителей, иначе ведь не исключалась опасность, что молодожены не признают друг друга в день свадьбы в отличие от нынешних молодоженов, которые до брака сходятся весьма близко, а вот после свадьбы предпочитают тянуть каждый в свою сторону. Но в те давние времена люди жили проще и пробные браки не практиковались.
Инструкции, которые Гочо Баклажан дал моему батюшке, налагали известные обязательства на весь наш род. Отец должен был представиться в Могиларове как торговец скотом. Как об этом уже говорилось, люди в те времена были простые и необразованные, но так же, как и мы сейчас, знали, что бытие определяет сознание, и предпочитали выходить замуж за торговцев или соответственно жениться на девицах с приданым посолиднее. Иначе любовь — как, кстати, и сейчас — была настоящей.
Как бы там ни было, дед взял напрокат у бай[10] Мито смушковую шапку (шапка эта поженила немало бедняков в нашем селе), а у бай Костадина — кожух. Кожух был новехонький, да и бай Костадин не вчера родился. После долгих уговоров он выдал этот кожух, «еще ни разу не надеванный», но дед обязался при этом, что сын его и сноха в пору жатвы четыре дня отработают на бай Костадина.
Батюшка мой нахлобучил шапку, надел кожух и с помощью деда забрался в седло. Он уже понял, что предстоящая женитьба — дело серьезное, и чтобы почувствовать себя настоящим мужчиной, весь путь до Могиларова пытался думать о своей суженой. Но как ни старался представить ее себе, в памяти вставала одна лишь перламутровая пуговица — единственное, что он успел разглядеть в то первое свое посещение. Время от времени эта блестящая пуговица возникала на фоне черной лошадиной гривы, разрасталась до размеров тарелки и опять исчезала. И тогда отец начинал думать, что скоро женят его на этой пуговице и заставят с ней век вековать. Поглощенный такими любовными мыслями и томлениями, он и не заметил, как добрался до Могиларова. Отыскал дом Каракачанки и остановился там.
Каракачанка времени даром не теряла — встреча моего отца с матерью должна была состояться на посиделках, которые устраивались в одном из соседних домов. Встреча эта готовилась втихомолку, и все же в молодежных, как сейчас бы сказали, кругах Могиларова пошли разговоры, что некий малый из некоего села нынче вечером встречается с Берой Георгиевой.
Могиларовские парни не проявляли особенного интереса к моей матушке, равно как и к достатку ее отца. Однако все они были ревнивы от природы, а потому не могли спокойно отнестись к вторжению в их мир чужака и, как мы потом увидим, устроили моему родителю такой номер, который ясно показал, что они начисто отвергают возможность мирного сосуществования двух сел с различными нравами и обычаями. У нас, во всяком случае, считают, что могиларовцам, ослепленным своим квасным патриотизмом, ничего бы не стоило, попади им в руки атомная бомба, нажать на кнопку и стереть нас с лица Добруджи вместе со всеми нашими собаками и блохами.
Каракачанкин сын, тоже холостой еще, должен был ввести моего отца в местное общество, и оба они направились на посиделки. Хозяйка дома встретила их очень любезно, девушки — тоже. Их было семь. Одни сидели за прялками, другие пришли со своим вязаньем или вышивкой. Все расположились на полу вокруг бидона из-под керосина, на котором горела лампа.