— Ну, конечно! Маленькая Докторша. Так мы ее называли.
Сколько прошло времени? Час, два… Может быть, больше? Мы сидели, боясь пропустить хоть слово из того, что рассказывал нам Леонид Алексеевич. Он теперь не казался мне чудаковатым. Все, что он рассказывал, было просто к понятно, как хорошая книга, от которой нельзя оторваться…
Я отлично представлял себе то время… Неспокойная была осень. Вокруг носятся тревожные слухи. Слова «бунт», «восстание», «стачка» на все лады повторяли и полицейский чиновник, который приносил Лёниному отцу — чиновнику судебной палаты — папки с делами, и бородатый, звероватого вида дворник Куприян, и кухарка Ариша. Социалисты готовили нападение на самого царя, твердили они.
Как-то дворник Куприян, злобно ворча, принес в дом лист бумаги с оторванными углами. Он снял его с ворот дома, где жили Вольские. В том листке было сказано, что рабочие с оружием в руках должны защищать свои права, на которые посягают царь и его министры. А еще в нем говорилось, что царские генералы гонят на войну с Японией тысячи рабочих и крестьянских сыновей и что гибнут они из-за глупости этих самых генералов и что богачи — хозяева заводов и фабрик — еще больше наживаются и богатеют на военных заказах…
Когда Куприян ушел, отец вслух, хотя и негромко, прочитал весь листок матери, а увидав, что Леня стоит и внимательно слушает, прогнал его из столовой.
С каждым днем, — да что там! — с каждым часом в районе становилось все неспокойнее. Говорили, будто на красильной фабрике рабочие поломали станки, но виновных не нашли… Всюду — в Брестских железнодорожных мастерских, на табачной фабрике «Дукат», на заводе Грачева — сами собой возникали митинги, забастовки… Но особенно часто вспыхивали они на самой большой в районе фабрике — Прохоровской мануфактуре…
Однажды утром Леню не пустили в гимназию, хотя день был и не воскресный, да и праздника никакого не предвиделось. Ариша, охая и суетясь, снимала со стен иконы и для чего-то выставляла их на подоконники так, чтобы было видно с улицы. Отец вернулся со службы еще до полудня, расстроенный, словно бы не в себе.
В полдень за окнами послышалось нестройное пение. Леня тайком приоткрыл занавеску и увидел толпу людей. Они пели и несли в руках иконы и портреты царя. Но вот они поравнялись с бакалейной лавкой, где, сколько Леня помнил себя, торговал маленький близорукий Самуил Шнейдер. Несколько человек из толпы бросились к дверям. Лене почему-то сделалось страшно. Сначала он подумал, что это разбойники собираются ограбить лавку старого Шнейдера. Но тотчас же заметил среди людей, толпившихся у лавки, дворника Куприяна.
Люди ревели и ломились в помещение. Леня увидел, как Куприян поднял с мостовой булыжник и швырнул его лавочнику в окно. Брызнули со звоном стекла…
Внезапно дверь распахнулась, и сам старый Шнейдер, бледный, с трясущимися губами, появился на пороге. Его сбили с ног. Он что-то кричал, путая еврейские и русские слова. Леня тоже закричал, но только от страха, и кинулся в столовую, к матери.
Неожиданно на улице загрохотали короткие револьверные выстрелы. Потом все стихло.
Вечером Ариша, убежав куда-то на полчаса, вернулась и сообщила новости. В тот памятный полдень толпа разбежалась, побросав на землю портреты его величества государя императора, потому что с мебельной фабрики Шмита спешили сюда рабочие патрули. Они заступились за Шнейдера.
С этого дня Леня стал бояться дворника Куприяна, а когда тот ругал политических и студентов-смутьянов, не верил ни одному его слову.
Вскоре, выходя из гимназии после занятий, Леня повстречал своего одноклассника Степу Кукушкина. Степы в тот день на занятиях не было, и все решили, что он заболел. Но Кукушкин объявил, что и не думал болеть, а бегал смотреть митинг на фабрике, где делают сахар.
Мальчики вдвоем побежали к Даниловскому сахарорафинадному заводу в Студеницкий переулок. Еще издали они увидели в воротах множество людей. Ворота, всегда крепко-накрепко запертые, сейчас были распахнуты настежь. Рабочие, в замызганных фартуках, в картузах, стояли молча, сосредоточенные и хмурые, обступив человека в черном пальто и широкополой шляпе.
Незнакомец что-то говорил, стоя на куче ящиков посреди двора. Чтобы лучше видеть и слышать, мальчики взобрались на забор. Человек в шляпе говорил с необычайной страстностью, что черносотенцам-погромщикам надо дать жесточайший отпор. Он сказал, что уже во многих городах рабочие организовали комитеты общественной обороны, милицию и дружины.
Потом на ящиках, являвшихся, видимо, импровизированной трибуной, появилась худенькая, совсем еще молодая девушка в синей шубке и белой меховой шапочке. Голос у нее был звонкий, и мальчишки, сидя на не очень-то удобном заборе, сплошь утыканном бутылочными осколками, хорошо все слышали.
Она говорила, что рабочие не должны терпеть, когда хозяева увольняют их, штрафуют и стараются украсть у них каждую копейку. Этому нужно положить решительный конец. Пусть администрация Прохоровской мануфактуры примет уволенных недавно рабочих, пусть увеличит поденную плату, отведет помещение для больницы…
В толпе послышались голоса, восклицавшие: «Правильно!.. Верно говорит!» А девушка рассказывала, что на многих заводах — она сама была там — хозяева пошли на уступки рабочим. Только нужно выступать всем сообща, вместе, пусть хозяева поймут, что рабочие до конца будут бороться за свои права.
Внезапно Леня услыхал разноголосые полицейские свистки. По улице к воротам фабрики бежали городовые. За ними показались конные жандармы с кисточками над круглыми шапками.
Размахивая нагайками, жандармы врезались в толпу рабочих. Ребята кубарем скатились с забора, причем Кукушкин поранил себе ногу об острую стекляшку, и задворками побежали по домам…
Однажды вечером в двери дома, где жили Вольские, раздался торопливый нервный стук. Отворив, Леня увидел Аришу, которая морщилась, видно, от боли и негромко стонала. А рядом с ней, поддерживая ее под локоть, стояла та самая девушка, что выступала перед рабочими на митинге.
Оказалось, что Ариша, возвращаясь домой от сестры, поскользнулась на улице и упала. Девушка помогла ей добраться до дома. Вместе с Аришей прошла на кухню, велела Лене принести из аптечки бинты, согрела воду… Она командовала так, словно была у себя дома. Маму она совсем загоняла. Усадила Аришу на табурет, разула и принялась растирать ей ногу. Причем делала она это так профессионально, что Леня только диву давался.
После этого девушка уложила Аришу на койку, оглядела стены и, видимо, осталась довольна тем, как живет ее пациентка. Лениной маме она сказала, что Арише необходимо недельку полежать, причем тоном, не допускающим никаких возражений.
Наступил декабрь. Но тревога не рассеялась. А в одно пасмурное утро Леня услышал за окнами странные звуки: будто бы кто-то хлопал доскою часто-часто по листу фанеры. Вскочив с постели, Леня босиком подбежал к окошку. Ему плохо было видно, но он увидел, что его родная Овражная на перекрестке перегорожена кучей каких-то бочек, ящиков, сорванных с петель дверей и железных кроватей. Надо всем этим развевался красный флаг на сером древке. Изредка среди этой груды возникало легкое белое облачко, и тогда раздавался звук, похожий на удар доской по фанере. Леня догадался, что это винтовочные выстрелы…
Вскоре он разглядел и людей, которые прятались за мешками и ящиками. Они стреляли в сторону площади, а тех, в кого они целились, не было видно.
Неожиданно среди этих притаившихся фигур Леня заметил знакомую синюю шубку и белую меховую шапочку. Он сразу же узнал Маленькую Докторшу. У нее в руке был револьвер, из которого она время от времени посылала пули туда же, куда стреляли и остальные.
Слышались выстрелы и со стороны площади. Иной раз от какого-нибудь ящика в сторону отлетала щепка. Леня понимал, что в ящик попадала пуля. Вдруг — Леня это явственно увидел — один из защитников баррикады как-то странно дернулся, выпрямился во весь рост, выронил винтовку, и ноги его будто подкосились… Тотчас же девушка в синей шубке и белой шапочке наклонилась над ним, приподняла его голову, и Леня с ужасом увидел, что по лицу его бежит тоненькая темная струйка. Потом она схватила винтовку, которую выронил этот, очевидно, смертельно раненный человек, и стала стрелять, крепко прижимая приклад к плечу.
Но больше Лене Вольскому ничего увидеть не удалось. В комнату вбежала мама с совершенно белым, словно бы сильно напудренным лицом, схватила сына за плечи и потащила в столовую, а оттуда, полуодетого, черным ходом вывела во двор…
— Два дня просидел я в подвале флигеля у соседки — прачки Нюры, старой, очень жалостливой женщины, — рассказывал Леонид Алексеевич. — Даже там, в подвале, было слышно, как стреляют на улице. А потом глухой темной вьюжной ночью меня вывели из подвала. Спросонок я даже не разобрал, кто именно меня вел. Вероятно, отец… А проснулся уже далеко от Овражной — кажется, на Пречистенке. После я узнал, что правительственные войска все-таки разогнали защитников баррикады… — Он помолчал, прикрыл глаза ладонью и проговорил нараспев, словно читал стихи: — В крови родился наш беспутный век…
— А Докторша эта? — нетерпеливо спросил Женька.
— Ее я больше не видел. Но помню, то ли полгода, то ли год спустя отец как-то, вернувшись со службы, за чаем сказал матери: «Знаешь, по делу бунтовщиков будут судить двадцать восемь человек, и среди них одна женщина, почти совсем еще девочка, курсистка… Кстати, жительница нашей улицы…» Мне тогда представилось, что он имеет в виду нашу знакомую — Маленькую Докторшу.
— Ясно, это она! — вырвалось у Женьки. — А как ее фамилия, не помните?
— Ну, откуда же? — развел руками Леонид Алексеевич. — Впрочем, она как будто бы называла свое имя…
— Да имя мы и так знаем, — разочарованно протянул Женька. — Ольга… Нам бы фамилию узнать…
— Ольга? — переспросил Вольский. — Почему Ольга? Она назвалась, по-моему, Людмилой.
— Людмила? — вскричал пораженный Женька.
— Ну, конечно. Мама еще спросила, как ее величать. И она сказала: «Людмилой». — Леонид Алексеевич опять закрыл глаза и наклонил голову. Мне почудилось, что он до крайности утомлен.
— Надо было нам его монеты смотреть! — сердито ворчал Женька, когда мы снова очутились на улице. — Рассказывал бы сразу про баррикады, и дело с концом. Подумаешь, коллекция у него, да еще самая большая в Москве.
— Хвастает, наверно, — поддакнул я.
— Может, и не хвастает. Только нам с тобой не сестерции нужны и не драхмы разные.
— Тетрадрахмы, — поправил я.
— Ну все равно, пускай будут тетрадрахмы. Сдал бы их лучше в музей. Все бы тогда посмотрели. А то сидит, трясется над ними, как паук какой-нибудь.
— Женька, — произнес я, — а что такое ну-миз-мат?
— Не знаю. Вроде монахи такие были в средние века. Пытали всех и убивали.
— Какие монахи? Ты перепутал. То иезуиты!
— Верно, иезуиты. Ладно, Серега! — повеселев, вдруг сказал Женька. — Дальше искать надо. Не все же тут нумизматы. Может, и нормальные люди есть. Ну-ка кто следующий?
Он развернул бумагу — список пенсионеров. Мы оба наклонились, разбирая мои каракули. Внезапно чья-то тень упала на листок. Я поднял голову и обомлел: прямо перед собой я увидел ядовито ухмыляющуюся физиономию Васьки Русакова. Дернувшись назад, чтобы дать стрекача, я на кого-то наткнулся. Там, позади, стоял, засунув руки в карманы короткой курточки, Колька Поскакалов. Рядом с ним я увидел скалящего зубы Петьку Чурбакова.
— Ну-ка давайте бумагу, мы тоже почитаем, — подмигнув ему, сказал Коля, и вырвал ее из Женькиных рук. — Люблю про шпиёнов.
— Это не про шпионов, — принялся объяснять Женька. — Это список пенсионеров…
— Але, плохо слышу! — издевался, приложив ладонь к уху, Поскакалов. — Про пионеров?..
— Нам задание дали в кружке… — запинаясь, пояснил я. — Мы героиню одну ищем… На баррикадах она здесь сражалась в девятьсот пятом году…
— Фью, героиню! — присвистнул Васька. — А мы что же, за героев разве не сойдем?
— Да будет с ними разговаривать, — нетерпеливо перебил Русакова Петька Чурбаков. — Дадим им, чтобы по нашей улице больше не ходили.
— Вы лучше не деритесь! — попятившись, вдруг закричал Женька. — Вы… послушайте лучше!..
Но тут я почувствовал оглушающий удар по затылку. Кто-то подставил мне ножку, кто-то толкнул так, что я полетел на мостовую. Рывком за шиворот меня снова поставили на ноги, и я опять упал от крепкого удара в грудь. На Женьку наседало сразу двое — сам Васька и Колька Поскакалов. Я слышал, как он, отбиваясь, отчаянно кричал:
— Двое на одного, да?.. Двое на одного?.. Нумизматы проклятые!..
— А, ты еще обзываться? — завизжал Поскакалов.
Наверно, изловчившись, Женька здорово стукнул Ваську Русакова, потому что он охнул и заорал.
Очутившись на свободе, я очень быстро на четвереньках пополз к тротуару, всхлипывая от боли и обиды, подхватил свою шапку, которая свалилась у меня с головы еще в начале драки, вскочил на ноги и бросился бежать не оглядываясь.
— Сережка, сюда!.. — донесся до меня отчаянный Женькин вопль.
Но я мчался во всю прыть, налетая на прохожих, ничего не видя перед собой, забыв обо всем на свете.
Мать отворила мне дверь и в ужасе отшатнулась. Я покорно приготовился к взбучке. Но мама молча схватила меня за руку и потащила в ванную. Там она принялась умывать меня. Затем она подняла мою голову так, чтобы я мог увидеть себя в зеркале.
— Хорош?
Что я мог ей ответить? Из зеркала на меня глядел мальчишка, несчастный и жалкий, с расцарапанной щекой. Под глазом красовался громадный синяк с фиолетовым отливом — я даже не помнил, когда и кто мне его посадил. Но хуже всего было то, что я покинул Женьку, и как раз в тот момент, когда он звал меня на помощь.
Мама что-то еще говорила, но я не слышал ее голоса. Тупо я глядел перед собою и с тоской представлял, что теперь будет. В том, что Женька на этот раз не простит моей трусости, я не сомневался.
Мама вскоре отошла от гнева. Она ласково обняла меня за плечи, поцеловала в макушку. Ни словом не напоминая мне о случившемся, позвала за стол обедать…
Медленно тянулось время. А мысли, одна другой страшнее, одна другой невыносимее, одолевали меня ежесекундно. Стемнело. И с сумерками стало еще тоскливее. Я включил телевизор. Передавали какой-то концерт. Мощный бас выводил:
Это была ария из оперы «Иван Сусанин». «Иван Сусанин!.. И он, зная, что идет на верную смерть, не струсил, не предал своих людей, свою родину. А завел врагов в дремучий лес, откуда они не могли уже выбраться. А я? Испугался какого-то Васьки и позорно удрал. И Женька остался один…» Я с силой выключил телевизор.
Совсем стемнело. За окнами закачался фонарь. Наконец в прихожей хлопнула дверь. Это вернулся с работы отец. Обычно я встречал его, помогал снять пальто. Но сегодня мне не хотелось, чтобы он меня видел с заплаканными глазами.
Он вошел и, увидав на моем лице синяки и царапины, спросил:
— Знаки препирания? А ну рассказывай, что случилось?
Но я не смог ничего рассказать. От его ласкового голоса, от мучительных раздумий целого дня вся горечь и весь стыд, что накопились у меня в сердце, вдруг подступили к глазам неудержимыми слезами, защипали в носу, сдавили горло…
— Ну что ты, что ты? — поглаживая меня по голове, успокаивая и утешая, говорил отец. — Зачем же реветь? Ведь уже совсем не больно… А если компресс из свинцовой примочки, то и вовсе пройдет.
Нет, он не понимал, мой умный, мой смелый отец, что я плачу совсем не от боли и что не помогут мне никакие компрессы и примочки.
Мать все-таки настояла на своем: всю субботу и все воскресенье я просидел дома, уткнувшись в телевизор и глядя подряд все передачи — от «В мире животных» до «Спокойной ночи, малыши». Я вздрагивал от каждого звонка и мчался к дверям — открывать. Но оказывалось, что это пришел вовсе не Женька, а то почтальон приносил газету, то точильщик спрашивал, не нужно ли поточить ножи-ножницы…
Утром в понедельник я проснулся очень рано. Наверно, меня разбудила все та же смутная тревога, которая не покидала все предыдущие дни: как-то мы сегодня встретимся с Женькой?
Возле школы нагнал меня Олежка Островков.
— Какая приятная встреча! Сам Кулагин! Салют-привет!..
Я очень обрадовался, увидев его, — мне не хотелось входить в класс одному.
Хотя было еще рано и до первого звонка оставалось минут пятнадцать, вся школа уже гудела от голосов, громкого топота и суетни. В коридоре около нашего класса толпились ребята. Тамара Гусева, староста, за что-то распекала Гешку Гаврилова. Он уныло шмыгал носом, уставясь глазами в пол. Он, пожалуй, один был сегодня такой невеселый. У остальных ребят лица раскраснелись, как после бани.
— Кулагин пришел! Здорово, Кулагин!
— И Островков здесь!..
— Ты, Сережка, что такой кислый? — хлопнул меня по плечу здоровяк Борька Кобылин. — Небось все каникулы проспал. Что-то тебя на катке не было видно?
Костя Веселовский, председатель совета нашего отряда, деловито подошел, помахивая какой-то бумажкой. За страсть вечно командовать мы в классе прозвали его Комиссаром.
— В хоккейную команду запишешься? Гаврилов уже записался, и Кобылин тоже. Мне Никита поручил команду собрать.
Я рассеянно кивнул. Женьки среди ребят не было.
Я сел за свою парту, третью от учительского стола. Мое место было с краю, а Женька сидел у стены. Но почему же его так долго нет? Что с ним случилось? Не заболел ли после драки с Васькиными ребятами? Может быть, его так поколотили, что он лежит теперь дома и не в силах подняться?..
Едва только я подумал об этом, как в дверях показался Женька. Его встретили звонкими возгласами. Совсем не так, как встречали Островкова или меня. Но я не кричал. Только сердце забилось вдруг часто-часто, как будто меня должны вызвать к доске, а я не приготовил урока.
Вот сейчас, думал я, он подойдет и скажет, как говорил обычно: «Ну-ка пропусти меня на мое место, расселся, как три толстяка». Но Вострецов окинул взглядом ребят, причем взор его промелькнул поверх моей головы, и у меня сразу же упало сердце. А он подошел к Гешке Гаврилову и произнес:
— С тобой никто не сидит?
— Никто, никто, — обрадованно закивал Гешка, поспешно отодвигаясь на край скамейки.
— Тогда я с тобой сяду.
Признаюсь, в эти минуты я просто ненавидел Гешку. Эта ненависть перемешалась в душе моей с горечью обиды, с болью и удивлением. Женька! Мой лучший друг!.. Неужели так вот и кончилась наша дружба?.. Но в то же время вместе с ненавистью и обидой закипала во мне упрямая гордость. «Пусть, — со злостью думал я. — Пусть не хочет сидеть со мной… Пускай не хочет дружить… И не надо. Обойдусь как-нибудь и без него». Но в то же время я сознавал, что никогда мне не оправдаться перед Женькой и что дружбе нашей пришел конец.
Прошла неделя. Женька ни разу за это время ко мне не подошел и не сказал ни словечка. Меня будто бы и в классе не было. А если нам случалось на перемене столкнуться нечаянно в коридоре, он просто обходил меня, словно я не человек, а какой-нибудь неодушевленный столб. Однажды я все-таки не вытерпел и окликнул его, сделав вид, будто мне до зарезу нужен красный карандаш. Но в ответ мой бывший друг даже на меня не взглянул. Он только процедил сквозь зубы:
— С трусами и предателями не разговариваю.