— Саламатин, ты опять со своими глупостями к людям лезешь. Сколько раз тебе об этом говорили, дурак ты толстомордый! Вот обожди, придет капитан, он тебе загривок натрет, — отстраняя говорившего, сказал другой солдат и, подходя к окну, крикнул: — Софья Николаевна, разрешите спросить: когда его высокоблагородие вернутся обратно?
Женская головка показалась в окне. Красивое, скучающее, равнодушное лицо с копной рыжих волос, тонкими бровями и пухлыми алыми губами. Она бегло взглянула на меня.
— Наверное, часам к двум, а что такое?
— Да вот, Софья Николаевна, арестованного поручик Высоцкий прислали. Не знаем, что делать, — капитана дождаться или прямо в Грозный в отделение послать.
Наступает решительная минута. Если я попаду в отделение, то есть в контрразведку, я не выйду из нее. Чувствуя, что от ответа женщины зависит все, я поднимаю глаза и смотрю на нее в упор.
Зеленые, чуть холодные глаза снова оглядывают меня. Секунду мы глядим друг другу в зрачки. Потом женщина лениво отворачивается и скучающим, пустым голосом говорит:
— Не-ет, зачем же в Грозный... да и не с кем послать. Введите в канцелярию и поставьте охрану.
Меня вводят в первую половину вагона, переделанную в канцелярию. Сажусь на стул и жду. У двери на табурете часовой, не сводящий с меня глаз. Из второй половины вагона струится аромат духов, пудры.
Мне становится почему-то весело, и я тихо улыбаюсь. Солдат сердито смотрит на меня, поджимая губы. Здесь улыбаться нельзя — читаю я в его вытаращенных глазах.
Скучно. Канцелярия убогая: два стола, машинка, на стене плакаты: «Остерегайтесь шпионов», «Солдаты Добровольческой армии, будьте осторожны. Коварный враг...».
— Не гляди по сторонам! Тебе говорю, нельзя читать... слышишь! — угрожающе шипит часовой.
И по его лицу я вижу, что еще слово, и этот олух ударит меня прикладом.
Молча открываю саквояж и достаю Гумилева.
— Положь обратно книгу! — вскочив с табуретки, орет часовой. — Селифонтьев! — высовываясь в дверь, вопит он.
Со двора стучат солдатские сапоги. В канцелярию из второй половины входит рыжеволосая дама. Поднимаюсь со стула и кланяюсь ей. Она, еле отвечая на поклон, спрашивает, растягивая слова:
— Что такое? Вы что так кричите, Рыбалкин?
— Дак мочи нету с им, никак не слухает, все по-своему хотит делать, — говорит солдат.
— Простите, но дайте и мне сказать, — чуть улыбаясь, вмешиваюсь я. — Если позволите, я в двух словах объясню вам причину всего этого шума.
Дама снова разглядывает меня. В ее глазах вижу некоторое любопытство.
— Пожалуйста! — разрешает она.
Караульный начальник испуганно просовывает голову в дверь, но, видя, что арестованный и часовой на месте, что мы мирно разговариваем, успокаивается и слушает нас.
— Дело в следующем. Я задержан на станции поручиком и прислан сюда для выяснения каких-то деталей. Документы и прочее все находится здесь, вот на этом столе, и когда вернется капитан, все будет рассмотрено к общему благополучию. Но дело сейчас не в этом, — я даже не обижаюсь за это маленькое недоразумение, — дело в том, что цербер, охраняющий меня, не только не дает мне встать или переменить позу, — дама улыбнулась, — но даже буквально не разрешает смотреть.
— Они плакат читали! — отчаянно кричит часовой.
— Вот, не угодно ли, — делая жест, говорю я. — Да ведь плакат-то этот публичный... ведь он напечатан и расклеен для того, чтобы его все читали и знали, как поступать.
— Конечно, — улыбается дама.
— Но самое главное даже не в этом, а в том, что у меня с собой несколько томиков стихотворений Северянина, Бодлера, Гумилева. Я сам немного поэт, очень люблю стихи и всегда вожу с собой хоть две — три книжки. Когда мне сей грозный муж приказал не глядеть по сторонам и не читать плакатов... — Замечаю, как дама все с большим любопытством слушает меня. — ...я, естественно, открыл свой саквояж, достал Гумилева и стал читать, но в эту минуту часовой поднял такой крик, что не только вызвал караульного, но даже потревожил и вас. Прошу извинить меня, хотя, честно говоря, сейчас даже приветствую поступок моего стража.
— У вас есть Гумилев? Можно мне его взять на полчаса? — спрашивает дама.
— Пожалуйста.
— Я так люблю Гумилева... По-моему, это лучший поэт наших дней. Его «Мик» — это ни с чем не сравнимое произведение, а вы помните «Жемчуга»? Благодарю вас, я пойду почитаю, а вы, пожалуйста, читайте ваши книги и не беспокойтесь. Вам никто больше не будет чинить препятствий. Муж мой вернется часам к двум — трем, и когда все благополучно кончится, мы еще поговорим о Гумилеве и стихах.
Она встает и, кивнув головой, уходит к себе.
Караульный начальник, видя, что его потревожили напрасно, сердито смотрит на сконфуженного солдата и молча показывает ему кулак. Солдат сопит, отворачивается.
Читаю Бодлера.
Не проходит и пяти минут, как дама снова появляется в канцелярии. В руках у нее открытый конверт и письмо.
— Вы знаете Мишеля? Вы видели его в Грозном? — бросаясь ко мне, говорит она. — Вы были у них дома?
Мгновенно настораживаюсь. Этот внезапный переход от холодной вежливости к почти дружескому тону ошеломляет и пугает меня. Я все время помню, что имею дело с женой контрразведчика, и вдруг какой-то Мишель. «Что за Мишель?.. Провокация? Ловушка?»
— Оказывается, вы его друг... вот, он сам пишет об этом Неточке, — садясь рядом со мной, говорит дама. — Вы извините, но, прочтя адрес «А. Н. Масленниковой», я не удержалась, открыла письмо, и вышло очень хорошо и забавно. Вот: «Письмо вам передаст один очень хороший, благородный человек, мой личный друг», — скороговоркой читает она. — Смешной он, этот Мишук, а вот, когда отдадите письмо Неточке, увидите, какая и она забавная девчурка. — Она протягивает мне руку. — Софья Николаевна Аристова, урожденная Масленникова, а Неточка, или Анна Николаевна, как ее торжественно величает Мишель, моя младшая сестра.
Встаю, пожимаю ей руку и в свою очередь представляюсь:
— Кирилл Владимирович Дигорский.
— Садитесь, пожалуйста, Кирилл Владимирович, и расскажите, где вы встретили Мишу, как он выглядит в офицерской форме и вообще что с ним.
Я рассказываю все, что знаю о моем «благородном друге» Мише Сазонове, о его производстве в офицеры, привожу все подробности, какие только помню из болтовни прапора. У моей собеседницы остается впечатление, будто бы мы были с ним вместе в Екатеринодаре. Потом перевожу разговор на сестру влюбленного прапора, очень тепло и не без волнения говорю о ней.
— О, Лиза чудесная девушка! Если бы я была мужчиной, я обязательно влюбилась бы в нее, — не без кокетства говорит моя дама, поглядывая на меня чуть смеющимися глазами.
Соглашаюсь с ней, потом рассказываю о больном отце Миши.
— Я их всех близко знаю, это замечательная семья... Ведь сама я постоянно живу в Грозном и только наезжаю сюда к мужу, но последние две недели задерживаюсь здесь. Ему, бедному, так трудно. Работы много, а помогать некому. Он так утомляется, так устает...
Я спешу рассказать о том, как «мой молодой друг» тоскует о Неточке. Дама, приняв томный вид, отзывается:
— Нет, вы только подумайте, какая романтика в наши дни. И Мишук, и Неточка, в сущности, только дети, а сколько высокого и святого, истинно поэтического чувства вносят они в свою любовь. Их отношения похожи на вертерские переживания, и я очень, очень боюсь, как бы суровая проза жизни не сломила их. В этом отношении мы, Масленниковы, отмечены каким-то роком. В нашем роду почти все однолюбы, люди с тонкой, повышенной чувствительностью, исключительным постоянством... «Мы из рода бедных Азров, полюбив — мы умираем»... — декламирует она.
Я с почтительным вниманием слушаю ее, а в голове ехидная мысль: «Что и говорить, чувствительная особа, не постеснявшаяся распечатать не ей адресованное письмо... Жена, достойная своего мужа».
— Ах, я очень, очень опасаюсь трагического конца их недетской любви, — делая печальные глаза, тихо говорит дама.
Пока она рассказывает о вертерской любви прапора к ее сестре, я придумываю объяснение, почему письмо до сих пор находится у меня.
— Не увидите ли вы, мадам...
— Софья Николаевна, — поправляет она.
— Простите, Софья Николаевна... не увидите ли вы вашу сестру раньше меня? Ведь я сейчас еду в Кизляр и только через три дня буду во Владикавказе.
— Ах нет, передайте Неточке сами. Во-первых, я только через неделю уеду отсюда в Грозный, а во-вторых, ей будет приятно поговорить с вами о Мишуке.
За такой беседой нас застает вернувшийся с вокзала поручик Высоцкий. Он несколько удивленно поднимает брови, слушая наш непринужденный, веселый разговор.
— А Владимира Георгиевича еще нет? — спрашивает он, неопределенно поглядывая на меня.
— Пока нет. Он приедет к трем, если не запоздает. Кстати, Серж, вы знаете, кого задержали? — говорит она. — Ведь это близкий друг Сазоновых, ну, помните... наших грозненских друзей... у которых и вы были с нами? Ну да! Вот и письмо от Мишука к моей Неточке... Ведь Кирилл Владимирович через два — три дня должен быть во Владикавказе.
Поручик хмыкает и, глядя поверх меня, говорит:
— Я, конечно, могу и ошибиться и охотно извиняюсь перед вашим знакомым, но, Софья Николаевна, вы знаете, долг службы прежде всего.
— Конечно, конечно, Серж, я понимаю, не подумайте, что я вмешиваюсь в ваши служебные дела. Я даже с Вольдемаром никогда не говорю на эти темы, но здесь такая явная путаница... Кстати, Кирилл Владимирович, что там у вас такое не в порядке? — с милой улыбкой обращается она ко мне.
— Ей-богу, не знаю, Софья Николаевна, по-видимому, господин поручик знает об этом больше, — развожу я руками.
Высоцкий берет со стола мои документы и с плохо скрываемой гримасой говорит:
— Да по сути ничего такого, кроме того, что удостоверение Союза городов написано не совсем по форме... Кстати, скажите, пожалуйста, — вдруг спрашивает он меня, — Андрей Львович разве не переехал ближе к атаману, в Новочеркасск?
— Какой Андрей Львович? — пожимая плечами, спокойно говорю я, чувствуя, что он готовит мне капкан.
— Как какой? — притворяется удивленным поручик. — Ваше прямое начальство, подписавшее это удостоверение, действительный статский советник Круковский.
Ну, на такую удочку меня не так-то легко поймать. Ведь недаром же Остапенко целый вечер посвятил на то, чтобы я твердо запомнил имя и отчество Круковского, его ближайших помощников, адрес учреждения и так далее... Я снова пожимаю плечами и еще спокойнее говорю:
— Вы ошибаетесь, господин поручик, статского советника Круковского зовут Александром Александровичем... Андрея же Львовича я не знаю.
Глазки поручика тухнут, он переводит взгляд на мои бумаги.
— Проклятая память, ошибся, перепутал с инженером Круковским, геологом нефтяного дела.
Дама, настороженно слушающая нас, сдвигает брови и, не скрывая раздражения, говорит:
— Серж, я думаю, что не следует ждать приезда Владимира Георгиевича... Здесь явное недоразумение, и мне будет неприятно, если оно не кончится сейчас. — Она поднимает на поручика глаза и, подчеркивая слова, говорит: — Вольдемар разделит мое мнение!
— Если господин поручик ничего не имеет против, я просил бы послать от его имени телеграмму в Ростов, в адрес Союза, и справиться обо мне, о моей командировке и обо всем, что только найдет нужным господин поручик, — учитывая момент, говорю я.
— Нет... не нужно, — кисло улыбаясь, говорит Высоцкий. — Получите, пожалуйста, ваши бумаги... и прошу извинить — долг службы... — тянет он, но лицо его сухо, глаза недоверчивы и злы. — Часовой, отправляйся к караульному и скажи, что арестованный свободен.
— Вот и хорошо. Познакомьтесь, господа, — говорит хозяйка, и мы. церемонно пожимаем друг другу руки, — Пойдемте ко мне... здесь так неуютно, — говорит Софья Николаевна.
Мы переходим на ее половину. Пьем чай, ведем легкую беседу, часто вспоминая стихи. Дама декламирует: «Или бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так, что сыплется золото кружев, розоватых брабантских манжет...» Потом она вспоминает Бальмонта, которого считает вторым, после Гумилева, поэтом. Вскоре поручик собирается уходить. Стихи — не его удел. Это видно по всему — и по скучающе-вежливому выражению, с которым он слушает нас, и по неуклюжим попыткам вспомнить кого-нибудь из современных поэтов.
— Всего хорошего, еще раз прошу извинить меня и позволю себе напомнить вам, что если вы спешите в Кизляр, то через... — он смотрит на часы, — тридцать две минуты туда отойдет поезд.
— О нет! Кирилл Владимирович останется хотя бы до завтра у нас. Вольдемар будет так огорчен, если не застанет вас, — говорит хозяйка, забывая, что ее Вольдемар вообще никогда не видел меня.
Я долго и горячо убеждаю ее в том, что дело прежде всего и что на обратном пути, через три, максимум четыре дня, обязательно заеду к ним и от них уеду во Владикавказ. Наконец мои уговоры действуют, она соглашается, но берет с меня слово заехать «попросту» к ним. Обещаю, целую ручку хозяйки, беру свои документы и саквояж.
— Вы разрешите до вашего возвращения оставить у меня Гумилева? Я буду упиваться им, — вдруг просит она.
— Не только до моего возвращения, но и вообще, если позволите, оставлю его вам как память о нашей милой встрече, — галантно говорю я.
— Ах нет, что вы, я понимаю вас и вашу любовь к книгам, — несколько секунд, кокетничая, противится она и наконец принимает «жертву», бросая быстрый благодарный взгляд.
* * *
Вот и знакомый полустанок, откуда недавно провожали меня Алена и дед Панас. Нанимаю бидарку у казака, живущего при станции и занимающегося извозом. Через полчаса еду пыльной дорогой. Стогов уже нет, убрали. Станица осталась позади. Сижу молча, продумывая и переживая проделанный путь. Пересекаем железную дорогу. Полосатый шлагбаум; беременная женщина стоит у переезда; вдалеке, по горизонту, облака — сизый лес стелется над оврагом. Все так же, как и тогда, но только другое настроение у меня.
Едем долго. Наконец, сворачиваем с кизлярского тракта. Мелькает господская экономия, вот знакомая аллея, вишневые сады и виноградники. Я снова в имении Богдана Багдасаровича Кочкарова, Бидарка легко катит по тенистой аллее. У сторожки останавливаю возницу.
— Попить хочется... Ну-ка, крикни там кого-нибудь.
Казак соскакивает на землю и идет к сторожке. Метелка, условный знак безопасности, стоит у окна. Из дверей показывается веснушчатое лицо Аленки. Она идет навстречу моему вознице. Схожу с бидарки и с наслаждением потягиваюсь. Однообразие пути утомило меня.
Аленка смотрит на меня, в ее глазенках пляшут искры.
— О-ох, устал! — беря ковш, говорю я.
Казак допивает воду.
— А что, красавица, далеко отсюда до усадьбы господина Тигранова? — спрашиваю я.
— Та ни... якись-нибудь дви версты... только що самого барина там нема... Вин до нашего, до Кочкарова, поихав, мабуть, скоро вернется, — говорит она, не сводя с меня глаз.
Я понимаю ее.
— Вернется по этой дороге?
— По другой ему далеко.
— Ну, так. А что, можно мне у вас пока остановиться? Устал и голова разболелась, а когда он будет ехать обратно, ты мне скажи, я с ним и поеду, — говорю Аленке, подходя ближе к ней.
— А чего ж ни? Конечно, можно. Тилько я одна здеся... Може, вам чого треба?
— Ничего, ничего, красавица, это и хорошо, что ты одна... веселее будет, — смеюсь я и щиплю ее за подбородок.
Мой казак по-своему понимает мое решение. Он многозначительно подмигивает мне и весело советует Аленке:
— А ты, девка, с господином не скучай, он веселый, не обидит.
Даю ему деньги, и он уезжает.
Из открытых сеней глядит улыбающаяся физиономия Сибиряка. Он тискает меня, как будто мы сто лет не виделись.
— Аккурат приехал, а то я утречком, на заре, в камыши хотел податься. А ты вроде как поправился, небось хорошо кормили, — смеется он.