Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Время полдень. Место действия - Александр Андреевич Проханов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он увеличивал напор аргументов, дробя, перемалывая недоверие. И через дробность и множественность, почти неожиданно приходил к прозрачному, наподобие стеклянного шара, выводу. Наблюдал просветление, улыбки.

Ему была нужна эта лекция не меньше, чем им, собравшимся здесь. Он явился сюда, чтобы обнародовать свое детище, свою гипотезу. Говорил о слиянии пространств, стянутых по швам каналами, трассами, нефтеводами. О врастании друг в друга гигантских частей континента. И ему было важно сказать самому об этом, помимо всех книг, диссертаций. Произнести свое живое слово, услышав ответный отклик.

Кончил и ждал вопросов.

Поднялся молодой, невысокий казах с каменно-смуглым лицом, отграненным в скулах и веках.

— Вы сказали в связи с упоминанием о каналах, что пространство — категория не только географическая и политическая, но сегодня и технологическая. Что вы, собственно, имели в виду?

— Что я, собственно, имел в виду? Поясняю, — отозвался Ковригин, с удовольствием вглядываясь в его лицо с вишневым проблеском глаз. — Одно из чудес России — ее три великих низменности, на которые с хребтов и нагорий стекают воды и копятся там. В этих гигантских объемах, пропущенная сквозь тучи и льды, льется пресная вода. Сегодня эти объемы с экономической точки зрения рассматриваются как фабрики пресной воды и учитываются всей мировой промышленностью. В дальнейшем эти уникальные фабрики будут взяты под контроль индустрии, и их конечный продукт — вода будет нормироваться в мировом масштабе подобно энергии. Сегодня на Оби разворачивается операция «Нефть». Завтра, со строительством великих каналов, начнется операция «Вода». А в обозримой уже перспективе я предвижу начало операции, условно называемой «Кислород»…

Он говорил о переброске сибирских рек. О танкерах с пресной водой, плывущих в Японию. О витке водовода, захлестнувшем Западную Германию, Францию. Будто летал по орбите и в визир видел сеть голубых каналов. И все начинало смещаться, будто сдвинули окуляр. Время начинало двоиться.

И опять та веранда на даче с разноцветными разбитыми стеклышками. Пыхают угольки самовара. В тарелке омытая вишня. И семья за чаем. Дед шевелит беззвучно губами в расчесанной жестяной бороде, выплевывает на ладонь розовую косточку, закругляя витиеватую фразу. Отец, беззвучно смеясь, ему возражает, и на губах его сок от вишни. Бабушка сухой тонкой кистью с серебряным кольцом отгоняет осу от тарелки. Мать, молодая, в просторном, воздушном платье, открыла узорный краник, и вода пузырится, булькает.

Он все это видит единым взором, прижавшись худой спиной к плетеному стулу, и на сахарнице с синим грифоном, у самых глаз, пушистое, летучее семечко пристало, дрожит, готово вспорхнуть. И недетское, острое знание о них, о себе: они все еще здесь, еще вместе; их лица, улыбки, и он среди них, окружен их любовью, и что там у всех впереди? Задержать, задержать, помедлить… Только бы семечко не взлетело…

Это длилось мгновение. Ковригин возвратился в аудиторию, в звук своего резко звенящего голоса, в измерение собственной речи.

— Только пространства, подобные нашим, пригодны для гигантских экономических акций будущего. Мы, владея шестой частью света, обеспечили себе простор для глобальной экономической деятельности. Уже сейчас Европа не может себе позволить строительство таких комбинатов, как ваш. У них для этого не хватит ни воды, ни кислорода. Бельгия будет просто раздавлена таким комбинатом, он выпьет одним глотком все ее ручейки, вдохнет одним дыхом все ее маки, тюльпаны… Пространство заложено в сталь как стоимость. Ваши поставки проката в ФРГ и во Францию пока еще этого не учитывают. Было бы важным отыскать неявные, укрытые в сталь компоненты. Ведь если подумать, то и Ермак Тимофеевич свой шлем в вашу сталь перелил!..

И сквозь смех, кивки, понимание — опять ускользание в прозрачное разноцветье веранды.

Отец наклонился к деду, кивает ему в согласии. Темные гладкие волосы. Металлический блеск бороды. Ветер, залетев на веранду, шевелит воротник на дедовой легкой рубахе. В глазах у отца переливы. Пушистое семечко с крохотным темным зрачком зацепилось за сахарницу. Вот-вот оторвется, исчезнет. Еще мгновение помедлить, продлить их близость, единство…

Видение не мешало ему говорить.

— В сущности, речь идет о гигантской машине пространств. О дальнейшем ее усовершенствовании. О введении в нее новых узлов управления. Эта машина — пусть не пугает вас само слово, — доставшаяся нам по наследству, создавалась общей судьбой всех скопищ наших народов. В ней исторические движения и скорости, столь немыслимо разные по величине и по вектору, нашли свое интегральное выражение… Долгое время — теперь уже, как мы наблюдаем, прошлое, — Запад упрекал нас в отсталости. С петровских времен колол нам глаза своей технологией. Мы и сами себя упрекали, не видели у себя инженеров. Почему-то не могли разглядеть: пока они изобретали и строили свои паровые машины, мы изобретали и строили невиданный аппарат у трех океанов, закладывая в него свой инстинкт и опыт, все понимание пространств, ориентируя его в далекое, даже нам уже с вами не принадлежащее будущее. Они, на Западе, обладали швейцарскими, уникальной работы часами, а мы, не имея часов, владели часовыми поясами. Учились их заводить, прикладывая к уху то Чукотку, то Белоруссию. Наши предки берегли это создание как зеницу ока, пронося его сквозь все пожары и беды. Многое, многое в них теряя, сохраняя одно: великолепную, из земных и небесных колес, грандиозную машину пространств.

Он говорил, облучая зал, направляя вовне рефлектор. В нем же самом слабо горела и теплилась зажженная бог весть каким чудом свеча… Быть может, вчера, в ночном номере и в нем началось движение вспять, к оставленному, позабытому, а теперь вдруг снова открытому, без чего, как без хлеба насущного, и жить невозможно: в нем вся сила, весь смысл…

Семечко дрожит на фарфоре. Ветер, зародившись у океанов, летит на него, готовый сорвать. Но пока еще тихо, вишня на белой тарелке, все близкие вместе, и бабушка гладит мать по плечу.

— Возможно, — продолжал он, напрягая до звона голос, — мы оказались на пороге новых теорий, готовых объединить науки о человеке, пространстве и технике, придав им космический смысл. Ибо в конечном счете наша государственность и культура, личная жизнь и судьба протекают среди законов вселенной. И любое земное рождение — есть выход в открытый космос…

Мать поднялась, взмахнув широко рукавами. Отец шагнул ей навстречу, отбросив со лба каштановую, темную прядь. Вихрь их движений, как начало огромного ветра, упал на летучее семечко, качнул и сорвал. И оно понеслось сквозь дверь на свободу, в размытые дали. Он следил за его исчезновением, зная, что здесь все кончается, для него открывается огромный путь и движение, и где-то на грани всего он догонит пернатое семя, и, быть может, все повторится…

…Ольга сидела в своем кабинете, завершая дела, готовясь к скорой поездке в село. Приводила в порядок карточки с флюорографией. Клавдя, притихшая после вчерашних слез, помогала ей, делая надписи и наклейки. Временами останавливалась, мягко шевелила губами, вздыхала глубоко, осторожно. Словно сливала свой вздох с другим, в ней потаенно живущим.

Окно кабинета было открытым. Слышались голоса ожидавших приема рабочих.

— Эх, жил бы я в Америке! — говорил один, невидимый, с хрипотцой, с простодушной, к другим обращенной мечтательностью. — Нанял бы я убийцу. Заплатил бы ему тысячу. Сказал бы: убей ты нашего буфетчика Федора Тихоныча за то, что пива не доливает. Все на пене копейки выгадывает.

И в ответ смеялись, шаркали подошвами. Тянуло табачным дымком.

— Это Акулькин из конверторного, — подхватила Клавдя с девичьей смешливостью. — Оформляет курортную карту. С ним, как в цирке, не соскучишься.

«Как быстры в ней перемены! — удивляясь, с легким к ней отчуждением думала Ольга. — От рыданий к смешливости. От гнева к добру. Счастливо устроена… Наверное, это и есть здоровье?»

Она вернулась вчера из гостиницы, и ей было так тяжело, словно случилось несчастье. А в сущности, ничего не случилось: какой-то чужой человек, какой-то полурассказ и минутка сочувствия. И после расстались.

Но она сидела вчера у окна, не зажигая огня, глядя на далекие, усыпанные рубинами трубы чужого ей города. Думала о себе, о своем одиночестве, о вечной своей невысказанности. Откуда эта стыдливая боязливость и робость, неверие в себя, готовность уступить, стушеваться? Откуда молчаливое, ставшее внутренним богатством страдание?

С тех пор как болела мать и вяла у нее на руках, своей болезнью и горечью награждая ее, запрещая ей что-то, возникло в ней чувство вины и знание о невозможности счастья. И теперь, после смерти матери, оставался запрет на счастье как высшая справедливость.

Вчера она наткнулась на материн прозрачный шарф с почти несуществующим запахом ее духов, горьких, полынных дуновений ее лекарств и болезней, залетевший в эту жизнь из другой, где цветы на нем были живые и яркие. Держала на руках невесомую, в линялых расцветках ткань и думала: неужели всю жизнь будут следить за ней темные, ревнивые, готовые к слезам глаза матери, и если погаснут, то откроется невыносимое одиночество?

«Невыносимое одиночество…»

Она сидела, стараясь припомнить, о чем говорил недавно остролицый седой человек — о чем-то родном и понятном, — и было ей тяжело.

За окном балагурили…

— Я его спрашиваю: Федор Тихоныч, как ты, говорю, пены такой добиваешься? Мыло, что ли, в бочку закладываешь? А он кран вертит и так мне нагло, серьезно: это, говорит, пиво не наше. Американский пепси-кола. — Ну, говорю, сам и пей это песье кофе, а деньги давай назад! Взял гроши и ушел…

В ответ хохотали. Кого-то звучно шлепнули по спине.

Клавдя, держа на весу перо, заглядывала в глаза. Но Ольга уклонялась. Озабоченно и быстро писала. Ей больше не хотелось чужих признаний. «В своей тишине и покое…»

Вчера, сидя с материным шарфом в руках, поднося его к сухим глазам, смотрела: сквозь стрекозиную прозрачность расплываются красные на трубах огни. Выдыхала, выговаривала шарфу свои жалобы и свои обещания. Выкликала мать. Думала: надо смириться, укрыться в себе самой. Жить дневной мимолетной заботой, иногда через этот шарф, через другие оставленные ей тут заветы уноситься в прошлое, из которого мать и отец, оба молодые и ясные.

Утром, идя на работу, она повязала этот шарф…

Теперь погружалась в работу, ловя краем глаза выбивавшиеся на груди сиреневые переливы. Повторяла: «В своей тишине и покое».

— Ольга Кирилловна, — тянулась к ней Клавдя белым, полным ожидания лицом, — я к Николаю своему ходила. Свидание дали. Он плакал, руки у меня целовал. Срок, говорит, отработает, вернется. Семьей жить станем. Люблю, говорит, люблю! Прости и жди! Одна ты мое спасенье!.. Я и то думаю, потерплю, а там вернется… Может, правда, жить станем?..

Она заглядывала ей в глаза, ожидая помощи, встречной веры. И Ольга вдруг испытала такую к ней любовь, такое желание счастья для нее, для себя. Протянула к ней руки, коснулась ее, горячих. Они обе обнялись и заплакали по-девичьи.

— Все будет, Кланечка, хорошо! Все будет ладно, славно!

Они сидели обнявшись. И сквозь всхлипы и слезы она увидала: дверь отворилась, и Ковригин, улыбаясь мучительно, возник на пороге…

Они шли вдоль закопченных цехов, обгоняемые самосвалами.

Торопились, почти бежали. Он говорил сумбурно и сбивчиво:

— Я читал… меня попросили… тут, рядом… И показалось возможным зайти… Вы вчера так внезапно… Я и сказать не успел…

Ольга, убыстряя шаг, задыхаясь, отзывалась, не в ответ, а как бы желая опередить его торопливость, уклониться, не дать чему-то случиться:

— А я уезжаю завтра… в село. Мы шефы, и врачей не хватает… Спросили, кто хочет, и согласилась… А после в Москву на ученье…

— Вы вчера сидели и слушали… И мне показалось… Понимаете, после этого приступа, в сущности, рядовое явление… но какой-то сдвиг. Я здесь чужой и один… Да и вообще, если правду сказать… И вот мне вчера померещилось…

— Сейчас заводской автобус должен прийти… А кончится смена, трамваи битком, не сядешь…

— Я читал про свои пространства, а сам совсем про другое. Такая странная двойственность… За собой давно замечал. Но одно подавляет другое, два мира, огромный и камерный…

— Да, я же забыла! Я должна была вас спросить… Как ваше сердце? Ни вчера не прослушала, ни сегодня… Врач называется! Ну как ваше сердце, скажите?

— Плохо… болит… То есть нет, наоборот, все прекрасно! Найден рецепт, чудодейственный! Целительный лозунг! «Если нельзя жить без боли, то жить приходится с болью!»

— Я понимаю… лозунг… «В своей тишине и покое…»

— А я все думал сегодня, не успел вас разглядеть и запомнить. Днем вчера этот приступ дурацкий, потом эти сумерки… Думаю, какое лицо? Какие глаза? Лекцию читаю, а сам стараюсь вспомнить, какое у вас лицо.

— Это бывает, бывает… Облик помнишь, а черты ускользают…

— Смотрите, у вас шарф развязался… Со старомодным прелестным рисунком… Я знаю, если сквозь него посмотреть, то все начнет расплываться, лучиться, все в таких радугах тонких…

— Хотите взглянуть?

— Хочу!

Они почти бежали. Перед ними, возносясь в белесое, задымленное небо кольчатым бесконечным хлыстом, возвышалась труба, недавно построенная, с открытой амбразурой входа.

Мимо, по путям, с медленным лязгом проходил состав. На платформах, малиново-бледные, окруженные дрожанием и жаром, двигались слябы. Стало больно глазам, лицу.

— Спалят! И шарфика не останется! — увлек он ее к бетонному телу трубы. — Сюда, под защиту!

Они вошли под громадный шершавый купол, наполненный гулом и ветром. Ввысь уносился головокружительный, винтообразный прострел. Шумели сквозняки и потоки.

Она распускала на шее шарф, хранивший вчерашние ее суеверия и шепоты, ее горькие обещания, заветы. Протягивала ему. И воздушные силы вырвали у нее легчайшую ленту, закружили, утянули под купол. Шарф метался, мелькал цветами. Устремился в раструб и исчез возносясь. И Ольге казалось: мать, пролетая над городом, подхватила свой шарф, прижала к счастливому, молодому лицу.

Они медленно брели по вечернему, в этот час многошумному городу, с расходящимся рабочим людом, звякающими трамваями, воплями ребятишек. У подъездов одинаковых пятиэтажных домов собирались говорливые женщины.

Кто-то поливал из шланга еще безлистые, торчащие под окнами деревца. Кто-то в белой косынке зычно кричал в окно по-украински. Какой-то старик, сняв кепку, чесал ею лысину, откликаясь на зов.

После торопливого бега, неловкой, сумбурной встречи они вдруг успокоились, словно нашли и догнали вчерашнее состояние, ими потерянное. И найдя, обрадовались, испытав облегчение.

Они вышли к озеру, блестяще-розовому в сумерках. На берегу мальчишки разложили костер. Плавили в банках свинец, лили над пламенем. Все озеро казалось свинцово-горячим, выпукло налитым в своих берегах. По нему плыла малая темная лодка, в ней кто-то пел и выкрикивал. И вдруг стали пускать высоко желтые ракеты. Они медленно падали, затухая у самой воды.

— Вот, кстати, — сказал Ковригин, кивая на стеклянный куб ресторана с долетевшей гремучей музыкой. — Второй вечер морю вас голодом. Давайте поужинаем.

Она кивнула, сразу согласившись, почувствовав, что голодна.

Они ели с пылу остро-сочное, слезно-наперченное казахское мясо. Пили вино. Ресторан наполнялся, пестрел. Мерцали оставленные музыкантами инструменты. Ольге казалось: трубы, гитары, барабаны выплеснуло на влажную отмель, и они остывают, высыхают, золоченые, с изогнутыми хвостами, еще шевелящиеся рыбы и морские раковины.

Рядом были сдвинуты столики. За ними красовались женщины средних лет, похожие одна на другую своими прическами, кольцами, блузками, своим громким, в зал обращенным смехом. Сидели плотным, шумным множеством, одни, без мужчин, и им открывали шампанское.

По соседству черноликие, остроносые, кавказского типа люди ели быстро и жадно, блестя зубами, белками, хрустя, обсасывая кости. Раскаленные, с гончарными лбами, выглядывали из-за глазированных горшков и мисок, коньячных бутылок с наклейками.

Поодаль молчаливо и сдержанно сидело четверо белесых, степных, районного вида, в одинаковых бисерных галстуках, не касаясь графинчика с водкой, ожидая салат.

— Боже мой, какие все разные и какие похожие! Одним миром мазаные. Только слов не найду, но очень похожие! — сказала Ольга, весело опьянев, чувствуя краями глаз, как пристально, радостно смотрит на нее Ковригин. — Вы можете отгадать, кто они?

— Наши соседи? Ну кто, например?

— Ну вот эти.

— Красавицы? Это может быть залетный, мобильный отряд областных ревизоров, нацеленный на местную торговую сеть. После атак на бухгалтерскую отчетность, после смелого рейда по тайным тылам накладных, еще грозные, неподкупные, как амазонки, но уже очаровательные, нежные, готовы пленять, кружить головы.

— Ну, а эти? — смеясь, кивала она в сторону смуглоликих кавказцев.

— Это горные орлы обернулись орлами степными. Бригада кавказских плотников, чьими топорами, гвоздями строится вся колхозная и совхозная Сибирь вплоть до Тихого океана и чей вклад в устроение новых земель еще ждет докторской диссертации на тему «Современная роль кавказских народов в освоении пространств к востоку от Урала».

— А эти, перед магическим графинчиком?

— Из районного объединения «Сельхозтехника», или из районо, или из отдела культуры. Среднее звено управления. Вместе росли, учились. Вместе занимали посты. Знают все огрехи и дыры. Поднимают район, тянут. Из тех, кто не вылезает из газиков, до хрипа кричит: «Алло!», носит сводки в тоненьких папочках. Их любит рисовать «Крокодил», а они в своем простодушии продолжают на него подписываться. И, ей-богу, заслуживают скорее поклона, чем бездарных карикатур.

— Откуда вам это известно? Вы что, в районе работали?

— Было время, поколесил по районам.

— Ну, а мы с вами кто?

— Об этом надо спросить нашего официанта, понимающего в людях гораздо больше, чем люди в нем. Но и он станет гадать на кофейной, местной заварки гуще: то ли дочь с отцом, то ли врач с пациентом. В общем, две неясные птицы.

— Уж действительно птицы! Целый год живу, первый раз сюда залетела.

— А для меня, признаюсь, наши русские провинциальные рестораны столь же бывали важны, как библиотеки, если не больше. Во всех скитаниях, блужданиях для всех командированных лишенцев награда и радость — ресторан, где казенный уют подсвечен подслеповатой, под бронзу люстрой, пахнет слегка парикмахерской, официантки похожи на проводниц и биг бенд областного масштаба зашибает рубли и трешки, а в меню неизменный бифштекс с яйцом царит меж трех океанов, и публика все в том же наборе, словно возят статистов, рассаживая перед твоим появлением. И ты любишь их лица, ценишь постоянство сервизов, зная наперед, кто как кончит вечер.

— Как же кто кончит? Ну эти?

— Красавицы-то? Выпьют шампанское, губки бантиком, щечки маками. Закачают перманентами, подпевая оркестру. Затопчут под столом каблучками. А потом пойдут кружить и плясать вон с теми железнодорожниками, после каждого танца поправляя блузки, позволяя вести себя под руку. Не поддаваясь, однако, на искушение, ибо все-таки верные жены. В конце концов откажут своим кавалерам, споют хором популярную песню и пойдут отдыхать в гостиницу до утренней ревизии.

— Ну, а горные орлы?

— Пахнет на них из рюмок родными хребтами, а они, испытав ностальгию, пошлют в оркестр красненький хрустящий гостинец, и тот исполнит «лезгинку». А они воинственно, яростно, гневно спляшут ее, вызывая восторг местных дам.

— Ну, а наши, родные, с графинчиком?

— Те закажут второй. И, услышав «лезгинку», усмотрят в этом некий вызов, укол самолюбия и вместе с тем богатырский позыв. Пошепчутся с оркестром и спляшут «цыганочку», выделывая такие колеса, на которых далеко бы уехать, кабы не пора закрываться. Пойдут, унося в груди под галстуками грохочущие дизели, и долго еще в номере, сидя на кроватях, будут пить чай из автоклава и спорить по службе.

— Ну, а мы с вами как вечер окончим?

— Мы-то? Про нас до конца неизвестно. Во всяком случае обещаю вам не закатывать приступ.

Умолкли серьезно, до одновременного дрожания губ. Рассмеялись громко.

Возвращались на свои места музыканты, брали инструменты, осматривая их сияющие грани и раструбы, трогая в них невидимые центры звучания. Ковригин наблюдал отрешенные их движения, не адресованные к залу реплики. Будто они принесли с собой нечто понятное им одним, не удостаивая пьющих, жующих.

Вот припали к своим орудиям. Качнулись в согласии. И грянули медью, электрическим, струнным стенанием, громким, сентиментальным и сладостным, известным еще их бабкам, прабабкам, чудесно сохраненным, подхваченным ныне в этой земле и пространстве.

Ковригин испытал мгновенное, знакомое непонимание всего, бывшего дороже любого понимания. Драгоценный абсурд, в котором все то ли было когда-то, то ли вовсе никогда не бывало. Это длилось мгновение, как пролет частицы из того саксофона, и исчезло, оставив крохотную бескровную ранку.



Поделиться книгой:



Регистрация