Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Первый миг свободы - Гюнтер Кунерт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Тихо, Ада, пошли!

Удаляющиеся шаги. Неужели он оставит меня погибать. Может быть, его отпугнула кровь у него на руках?

— Не мог же ты, старина, в самом деле так думать. Человека не оставляют погибать без помощи. Ты к тому же еще что-то шептал — совсем тихо, еле внятно, но я кое-что разобрал: транспорт заключенных, кто-то спрыгнул с поезда, кого-то застрелили при попытке к бегству. Я железнодорожник, знаю, какие грузы проходят иной раз по Лионской линии. Один я тебя перенести не мог, оттащили в дом вдвоем с женой. Остаток ночи мы просидели на диване; на нашей кровати лежал ты. Жене пришлось потом порядком повозиться, чтобы вывести пятна крови. Ты бредил, хорошо, что никто из нацистов не слышал. Мы мало что могли сделать, только обмотали тебя простыней. Нужен был врач. Но ведь ночь на дворе, а до шести утра выходить запрещено. В последнее время они стреляют, даже не окликнув. Без пяти минут шесть я выехал в город на велосипеде. Тут всего несколько километров, но дорога вся в колдобинах. У первой двери с дощечкой врача я звоню, бью в набат. Врач выслушивает мою просьбу и отказывается. Не могу, не имею права, не поеду. Я-де обязан вызвать «скорую помощь», доставить раненого в больницу. К половине восьмого санитарная машина у наших дверей. Дорогой, когда мы трясемся по ухабистому проселку, ты начинаешь стонать, сквозь простыню проступает свежая кровь, санитар пожимает плечами. Само по себе ранение, говорит он, не такое уж тяжелое, бывает хуже, но очень большая потеря крови — вот что скверно. Ну, здесь, в больнице, все было в порядке, тут худого слова не скажешь. Как только тебя перенесли из машины, врач сделал тебе несколько уколов, и занялся раной. Потом присоединили вот эту штуку, — говорят, там соль. Все сошло гладко. Откуда ты и как это случилось, расспрашивать не стали. Только надежды у них было мало. А ты все-таки выкарабкался. Очень я этому рад, старина!

Спасибо, дружище, спасибо, спаситель мой. Но разве тебе удалось меня спасти? Я ведь опять у них в руках. Вон сидит полицейский — мой, который уже по счету, Бухмайр. Он, как и тот, первый, готов стрелять. Кстати, где он? Вышел. Должно быть, не хочет мешать. Нет, вернулся, распахнул дверь. У него совершенно другое лицо, он сияет, чуть не пляшет от радости, а за ним толпятся еще люди — монахиня, доктор, пациенты в пижамах, с повязками на голове или на руке, и все они тоже сияют и что-то говорят наперебой. Что с ними, что случилось? Чего им надо?

— Они здесь! — кричит мой полицейский, и он теперь совсем не Бухмайр. — Они высадились! Сегодня утром высадились в Нормандии, на севере по всему берегу, через Ла-Манш! Они высадились. Конец бошам! Их уже выгнали из России, теперь выгонят из Франции! Мы свободны, и ты свободен, друг!

Это было 6 июня 1944 года. Наконец-то они высадились! Пройдет еще почти год, прежде чем ликующий возглас моего полицейского смогут подхватить все оставшиеся в живых. Для миллионов освобождение придет слишком поздно. В тот день я тоже еще не был на свободе, и все же в тот день свобода пришла и ко мне. Свобода — это движение, стремление, действие, дерзание. Так вырвись на волю!

Перевод А. Студенецкого.

Вольфганг Йохо

СВОБОДА ПРИШЛА НЕ СРАЗУ…

Когда пронеслась весть о заключении мира, ударили в колокола. В разрушенных городах и сожженных селах все, кто выжил, плача, обнимались, освобожденные наконец от смертей, голода и страха…

Так было, как сказано у летописцев, без малого триста лет тому назад, когда кончилась тридцать лет длившаяся война, которая опустошила Германию и стоила ей девяти десятых ее населения. 8 мая 1945 года на Родосе — Острове Роз — колокола не звонили и не лились слезы умиления. Весть о мире застала меня, одного из тысяч солдат так называемого караульного батальона 999, вот уже много месяцев прозябавших там в ожидании своего конца, питаясь главным образом кореньями, варевом из одуванчиков и скудными ломтями хлеба, в основном из отрубей, в бараке, где кроме меня жили еще четверо.

Вебер, Дилленберг и Брем, как всегда, резались в скат, Янцен сидел в углу, зажав кулаками уши и весь уйдя в книгу; я лежал на своей койке и дремал. Вдруг за дверью кто-то, пробегая мимо, крикнул: «Капитуляция!» Игравшие в карты вскинули головы.

— Что там? Капитуляция?

— Давно пора!

— Восемнадцать, двадцать, я пасс…

И хлопанье картами по столу возобновилось.

Я вскочил, взглянул в угол, где сидел Янцен. Там его не было, раскрытая книга лежала на табуретке. Янцен тихо вышел из барака. С дрожью в коленях я несколько секунд постоял возле любителей ската. Погруженные в свои карты, они не замечали меня, я хотел что-то сказать, но передумал и вышел на улицу.

Стояла теплая и ясная ночь, мерцали звезды, стрекотали цикады, а вдали монотонно билось о скалистые берега вечное море. Все было как всегда, и все — совсем другое! Пришел конец тупому прозябанию на грани голодной смерти, лживым обещаниям начальства о великом переломе в войне с помощью чудодейственного оружия и окончательной победе. Конец нацистам! С этого часа никто больше ни дома, ни вне его не умрет от пули или бомбы! Свобода, за которую мы слишком слабо боролись, о которой грезили за тюремными стенами и на отрезанном от мира острове, она словно нежданный дар с небес ниспослана нам…

Я стоял и смотрел на сияющие звезды и ничего не предпринимал из того, что рисовалось в мечтах об этом желанном мгновении. Я не напился, чего, впрочем, при всем желании и не мог бы сделать: никто из ожесточившихся местных жителей, жаждущих своего освобождения, ни за какие деньги не продал бы немцу и стакана вина или рюмочки узо. Я не проглотил сразу весь свой «неприкосновенный запас» по той простой причине, что, вопреки строжайшему запрету, он давно был съеден. Не сорвал с себя так называемые знаки различия, ибо, так же как Янцен и сотни других товарищей, давно это сделал, на что начальство смотрело сквозь пальцы. Даже распиравший меня крик радости — и тот застрял в глотке. Почему — в эту минуту я не мог бы ответить.

Ответил Янцен. Некоторое время он издали незаметно следил за мной и наконец подошел. Я всегда восхищался и завидовал его быстрому уму, его умению точно формулировать свои мысли.

— Добились, значит, — сказал он, по своему обыкновению, сдержанно, холодновато, словно бы с легкой иронией, — но добились не мы… — И на одном дыхании, будто желая предварить возможное возражение, продолжал: — Не будем говорить о том, что мы когда-то сделали или намерены были сделать, надо говорить о том, чего мы не сделали вчера, сегодня, за пять минут до того, как опустился занавес! Пытались мы хоть что-нибудь предпринять, когда наших солдат, полумертвых от голода, отправляли в лазарет, где многие из них умирали от полного истощения? Или отшвырнул кто-нибудь из нас винтовку и крикнул: «Все! Отвоевался!» — когда по приговору военного суда расстреляли двух итальянцев за то, что они украли кочан капусты?!

Он гневно посмотрел на меня, — куда девалась его сдержанность, он казнил себя, меня, нас всех. Он не ждал ответа, да и что мог я ему сказать? Я только опустил голову, я понял, почему из груди моей не вырвался ликующий крик, почему я не почувствовал полного счастья в этот исторический день, день 8 мая.

На шоссе послышались шаги — смена караула. Обе караульные пары протрусили мимо; ложи карабинов 98-К били их по ляжкам, на портупеях позвякивали противогазные сумки, шашки, патронташи — все эти потерявшие всякий смысл в день капитуляции атрибуты. Заведенная машина крутилась по инерции… Мы смотрели вслед растворившимся в темноте фигурам. И опять Янцен выразил вслух то, что было у меня на языке:

— Эту победу нам только теперь предстоит завоевать. Нелегко это будет…

Мы незаметно вернулись в барак. Вебер, Дилленберг и Брем, так и не поднявшись из-за стола, по-прежнему играли в скат. Как каждый вечер.

На следующий день… Но нужно ли рассказывать о нем? Не могу ли я с чистой совестью поставить здесь точку? Ведь я, ни о чем не умалчивая и ничего не прибавляя, уже ответил на вопрос, при каких обстоятельствах встретил весть о мире и что почувствовал в первые минуты. Да, я мог бы поставить точку, если бы свобода в самом деле пришла сразу, как бы нежданно свалилась с неба. Но в том-то и дело, что она пришла не сразу, что ее нужно было, как сказал в тот вечер Янцен, еще завоевывать, завоевывать, идя от рубежа к рубежу, преодолевая сотни препятствий в умах и сердцах людей. А потому придется рассказать и о втором дне, и о многих, последовавших за ним.

На второй день у бараков стояли индийские посты, и командирам наших выстроившихся частей было объявлено без дальнейших разъяснений, что отныне мы должны рассматривать себя военнопленными английской армии. В тот же день произошло нечто невероятное, что мы, месяцами голодавшие, сочли скверным анекдотом: казначей отдал приказ фуражирам открыть продовольственные склады и раздать все запасы, так как с этого дня нас берут на довольствие англичане. И то, что поначалу мы восприняли как скверный анекдот, оказалось на деле нелепейшим сумасбродством и безумием: из раскрытых кладовых вылетали тысячи картонок с ржаными лепешками, мясными консервами, колбасой, жирами, сыром, мешки с сахаром, даже с шоколадом и конфетами. Каждый получал столько, сколько мог унести. Все эти запасы в сказочном изобилии тайно хранились, припрятанные на некий туманный день «Икс», день окончательного, победоносного сражения, который, мол, к несчастью, так и не наступил. Творились непередаваемые, для многих из нас, отвыкших от еды, смертельные жратвенные оргии. Так что день освобождения был все же отмечен, но весьма своеобразно.

В тот день, да и в последующие произошло еще немало такого, что может показаться чудовищным. Многие из тех, кто уже ранее сорвал со своих кителей знаки различия, лихорадочно шуровали на свалках, выуживая оттуда орлы, нашивки и звезды и нацепляя их снова на свои мундиры. Кто-то — и не без успеха — распустил слух, будто всех, у кого не будет знаков различия, англичане объявят бунтовщиками и заключат в тюрьму, расположенную на ближайшем острове Зими. А незадолго до того, как нас погрузили на судно для отправки в Египет, где на краю пустыни нас ждал лагерь для военнопленных, была разыграна в такой же мере смехотворная, как и весьма характерная, комедия: наш генерал, восточно-эгейский комендант в отставке, пожелал проститься со «своей» воинской частью с соблюдением подобающей торжественной церемонии, на что получил разрешение англичан, этих вчерашних достойных противников и, быть может, завтрашних союзников. Часть вышла, как на поверку, и стала строем. Не хватало только надраенного до блеска оружия, но в этом состоял единственный изъян. В остальном был полный набор: трескучий командирский голос генерала, приглашавшего всех, у кого появится в том потребность, по возвращении на родину посетить его в дорогой ему Силезии; и слезы умиления на глазах тех славных землячков, которые радовались, глядя на эмблемные орлы, опять украшавшие их мундиры. Поражение казалось уже чем-то вроде несчастного случая на производстве, передышкой перед новыми героическими деяниями…

Во время переезда в Порт-Саид эта жуткая игра на краю смерти продолжалась. Те, кто предусмотрительно не забыл спасти, кроме своей голой жизни, воинские билеты и солдатские книжки, печати и штемпельные подушки, нашивки, звезды, иголки и нитки, производили друг друга в унтер-офицеры, фельдфебели, обер-фельдфебели, лейтенанты и капитаны, с занесением в солдатские книжки задним числом, лишь бы не нарушить прусский порядок. Только ли игрой это было? А может, мудрым расчетом на жирное жалованье завтра и на чины и звания в блистательно воскресшей германской армии послезавтрашнего дня?

Но до тех времен, разумеется, было еще довольно далеко. В палаточных лагерях у самого края египетской пустыни они, питаясь белым хлебом и мясными консервами, уже и помнить не желали, как всего каких-нибудь три-четыре недели назад старались убедить нас, что англичане якобы не в состоянии прокормить даже собственную армию. Эти твердолобые настолько оправились от удара, нанесенного капитуляцией, так глубоко похоронили свою ненависть к «плутократам», так основательно перестроились на волну реальной обстановки, что уже на новый лад трубили о грядущем «золотом будущем». Скоро, бахвалились они, их с почетом и внушительными окладами пошлют в качестве вспомогательных английских войск в Индию, Персидский залив, Палестину и Южную Африку, где они, дескать, могут быть весьма и весьма полезны. Как-никак, а ведь немецкого солдата с его превосходной выучкой сбросить со счетов-то нельзя!

Когда англичане попытались наконец, — основываясь на столь же огромной, сколь и сомнительной по результатам, анкете и личных впечатлениях, — выделить в стотысячной массе немцев, обитавших на краю пустыни, антифашистов, пассивных нацистов, твердокаменных нацистов, назвав три эти группы соответственно «белые», «серые» и «черные», то оказалось, что вчерашние фанатичные горлопаны и непобедимые стратеги уже успели основательнейшим образом «перекраситься» и полностью «освободиться» от нацистской идеологии. С непринужденным видом и невиннейшей миной они заявляли спрашивающим, что демократия, по их убеждению, — единственная справедливая форма правления, а Гитлер в их глазах всегда был преступником. При этом они, как авгуры, перемигивались, а потом между собой с циничной откровенностью толковали, что за подобные признания англичане наградят их скорейшей репатриацией…

А я, а мы — те, кто годами томились в гитлеровских концлагерях и тюрьмах и кто составлял незначительнейшее меньшинство в этом английском лагере для немецких военнопленных вблизи маленького солено-горького озера? Мы-то с бо́льшим правом могли рассчитывать на скорейшее возвращение на родину, где были очень и очень нужны. И мы не удовлетворялись платонической надеждой, а тайно пересылали письма депутатам-лейбористам, внушавшим нам доверие, с требованием освободить нас и проставляли за подписями число лет, проведенных в гитлеровских застенках. Но вестминстерские мельницы мелют медленно, а архиконсервативная штаб-квартира в Каире была ближе и пользовалась бо́льшим влиянием, чем лейбористское правительство в Лондоне. И поэтому, когда через полтора года меня, Янцена и других товарищей включили в группу военнопленных, которую отправляли через Англию на родину, «серых» и «черных» в этой группе насчитывалось больше, чем антифашистов… До свободы было, разумеется, еще далеко, однако мы готовились к ней сами и готовили других, старались по мере возможности выполнять роль дрожжей в массе аполитичных, запутавшихся, колеблющихся, деморализованных, ищущих.

К нам в руки попадали французские, английские, немецкие газеты. И хотя коммунистической прессы мы не видели, но мы научились читать между строк и таким образом нащупывать правду. Доходили до нас и книги писателей, о которых двенадцать лет мы ничего не слышали. Чтение таких книг было тоже рубежом, ведущим к свободе. Никогда не забуду минуты, когда я — в прямом и переносном смысле слова — в пустыне прочел «Седьмой крест» Анны Зегерс, изданный в Мехико на немецком языке, книгу Абунга «Ложный путь одной нации», новые стихи Иоганнеса Бехера… Это были оазисы среди пустыни. Оружие для завоевания свободы. Шагом к ней, поневоле скромным и урезанным, была также лагерная газета: с разрешения и при поддержке англичан я организовал ее издание. Назвал газету иронически «Голос пустыни», ибо, как известно, в пустыне голосов не слышно. Все же я надеялся, что до чьих-нибудь ушей этот голос дойдет. Выступал я не только как издатель, редактор, типограф в одном лице, но и как автор бесчисленных заметок и статей. Без устали писал о свободе, которую нужно завоевать для Германии завтрашнего дня. Офицеру английской разведки не нравились прямота и четкость моих высказываний. И, хотя официально цензуры не существовало, он, например, наложил «вето» на мою статью о необходимости сломать монополию на университетское образование, назвав статью «чересчур коммунистической». Не удивительно, конечно, — он был студентом Оксфордского университета.

Точно так же, как Янцен и другие товарищи, я делал еженедельно обзор печати о событиях в мире, отдаленных от нас тысячами километров, устраивал занятия по гражданскому праву, по истории, восстанавливая по памяти накопленные за два десятилетия знания, приносившие теперь свои плоды. В палатку, рассчитанную на четыреста человек, многие пришли на первое занятие с самодельными школьными ранцами на спине, настроенные иронически, недоверчиво, все время прерывая лекции выкриками с мест, смехом и громкими разговорами. Но раз от разу на занятиях становилось тише, воцарялось внимание, слушатели задавали вопросы уже не провокационного порядка, а продиктованные потребностью побольше узнать. Нарушителей тишины становилась все меньше, да и тех одергивали их же товарищи. Дела мои выглядели уже не так безнадежно, как вначале. Светлый луч свободы словно бы начинал рассеивать туман в задуренных головах. Одна небольшая битва была выиграна, но победа, о которой в памятный день 8 мая говорил Янцен, все еще была далеко, еще много шлака лежало на пути к освобождению…

Через год, когда мы, по-прежнему еще пленные, хотя и были теперь ближе к родине, сидя во вшивых бараках лагеря под Лондоном, услышали по радио многократно повторенный приговор Нюрнбергского Трибунала: «Death by hanging»[2], — нас потрясла реакция окружающих: многие называли приговор позорным и несправедливым, оправдывали приговоренных к смерти, они, мол, только выполняли свой долг… Выходило, что мы и здесь были лишь небольшой группой, противостоящей большинству. А в Гейльбрунне — Одиссея по пути к свободе еще не завершилась — в американском лагере для освобождаемых наши соотечественники встретили нас с ненавистью, озлобленной бранью, обзывали «патентованными демократами»… То были бывшие эсэсовцы, которым американцы поручили должности начальников лагеря. Не потому, однако, что доверяли им, просто никто из немцев не соглашался на такую работу, кроме тех, кто с полным основанием боялся возвращения к гражданской жизни и кто предпочитал оставаться на американских хлебах, что таким немцам было больше по душе.

Но на этом они не успокоились. В надежде на богатый улов они безапелляционно объявили, что мы якобы по указанию коменданта обязаны сдать им кофе, сигареты и все прочее, привезенное с собой. Янцен, я и все остальные, убежденные, что нас хотят «взять на пушку», кинулись к американскому коменданту, честному антифашисту, какие в ту пору еще были в американской армии. Он подтвердил, что подобного указания никто не давал, и обещал проследить за тем, чтобы у нас ничего не отобрали. Слово свое он сдержал. Коричневые начальники лагеря утопили бы меня и Янцена в выгребной яме, если бы нас повсюду не сопровождали крепкие, сильные товарищи. Но из пятисот военнопленных мы с Янценом покинули лагерь последними. Эту свинью землячки нам все-таки подложили.

И вот в один хмурый ноябрьский день 1946 года я наконец мог сказать себе — я свободен. Правда, мое первое впечатление на свободе нельзя было назвать вдохновляющим: сидя в углу темного, холодного вагона поезда, я стал свидетелем разговора моих попутчиков. Со злобным недоброжелательством ругали они все и вся за то, что бывшим узникам концлагерей выдают улучшенные пайки.

— А ведь в большинстве своем это были настоящие преступники, — сказал один из собеседников.

Никто не возразил ему, а я слишком устал и слишком был угнетен такой встречей с родиной, чтобы вступить в разговор. Да, будет нелегко, как сказал тогда Янцен. Он был прав. Путь к свободе был еще долог…

…Первый час свободы? Быть может, он пробил, когда меня после трехчасового перехода по заснеженной пограничной земле, ведущей из Западной в Восточную зону, задержал военный патруль, так как у меня не было разрешения на переход в Советскую зону оккупации… Патруль привел меня в местную комендатуру, и я вместо необходимых документов предъявил фотокопию повестки в суд и бумагу об освобождении из концлагеря, после чего советский комендант назвал меня по-немецки «товарищ» и тотчас отпустил. Быть может, час этот пробил позднее, в Берлине, когда я на улице встретил и заключил в объятия товарища, которого не видел со времен подполья и которого считал погибшим или пропавшим без вести. А может, он пробил в тот день, когда вышла в свет моя первая книга. Не знаю, не знаю… Вероятно, много было таких первых часов на пути к освобождению, которое мы сами должны были завершить, а 8 мая 1945 года было, правда, его непременным условием, но в то же время только первым его рубежом.

Перевод И. Горкиной.

Отто Готше

ПЕРВЫЙ ЧАС

Далеко на горизонте ночное небо бороздили всполохи. Тяжелая зенитная батарея в низовьях Гейзеля вела редкий заградительный огонь. Двухсотмиллиметровые зенитки, расположенные поодиночке, молчали. Расчеты круговой зенитной обороны, уже много лет назад оборудованной для защиты крупных химических комбинатов на Заале и Гейзеле, в панике оставляли позиции. Линия фронта фашистского вермахта, обращенная на запад, фактически не существовала; верховное командование перебросило все мало-мальски боеспособные силы на Восточный фронт. Здесь оставалось только находившееся в состоянии полного разброда зенитное отделение, у которого не было ни резервов, ни надежного тыла.

С ревом одолевая холмы, вырвавшиеся вперед танки и самоходки генерала Паттона покрывали ураганным огнем долины, которые раскинулись перед ними, как на макете. Осветительные ракеты озаряли красноватым светом грозное действо. Господствующие над городком Мюхельн высоты, запятые в эту ночь американцами, многослойным полукругом обступали с запада люцкендорфский бензозавод и расположенные по соседству разработки бурого угля и электростанции.

Сидя на чердаке дома, принадлежащего моему другу С. в Лангенэйхштедте, я лишь урывками мог наблюдать через слуховое окно захлебнувшееся наступление американской армии. Мой друг С., активный член боевой антифашистской группы «Центральная Германия», предоставил мне убежище. Мы знали, что в долине Гейзеля у фашистского вермахта нет сколько-нибудь серьезных сил. Если не считать зенитных установок, размещенных вокруг крупных заводов, здесь вообще не было немецких частей. И тем не менее исключительно мощные армии Эйзенхауэра не решались ни предпринять массированную атаку на промышленные районы Галле и Вейсенфельд, ни взять Мерзебург. Они только блокировали переправу через Заале. Дороги, ведущие с запада на восток, были безнадежно забиты. Танки, самоходки, понтоны, обозы и бесчисленные части моторизованной пехоты могли продвигаться вперед лишь шагом.

Положение у меня оказалось не из завидных. Я был попросту захлестнут волной наступления и застрял в районе боевых действий. По решению тройки, возглавлявшей боевую антифашистскую группу «Центральная Германия», я был обязан после занятия индустриального района Галле войсками союзников незамедлительно прибыть в Эйслебен. Здесь мы хотели попытаться создать организационную базу для политической работы среди населения и при всех обстоятельствах одновременно с этим взять в свои руки ключевые позиции управленческого аппарата. Для этой цели мы разработали четкую программу. Мы хотели, мы должны были оказаться первыми, наш опыт подсказывал нам, что в первые решающие часы все зависит от того, кому принадлежат ключевые позиции. При этом мы исходили из предпосылки, что наш район займет Красная Армия.

И вот пришли американцы.

В захваченных и уже ставших ближним тылом областях они сразу же после закрепления своих позиций начинали охоту за мужчинами, годными, на их взгляд, к военной службе. Административные вопросы, обеспечение населения продовольствием их почти не интересовали. Так было и здесь. Войдя в деревеньку с утра пораньше, части военной полиции перевернули все вверх дном. Большое число жителей Лангенэйхштедта было отправлено в тюрьму. И, однако же, мне надлежало предпринять попытку 13 апреля сорок пятого года попасть в Эйслебен. Хотя ситуация для нас сложилась непредвиденная и хотя я уже не мог посоветоваться с ответственными товарищами из нашей группы, я решился тем не менее действовать, как уговорились раньше.

Тринадцатого апреля была пятница. Фрау Амалия Штибер, соседка моих родителей, которую я помнил с детства, наверняка самым категорическим образом отсоветовала бы мне предпринимать в этот день какие бы то ни было акции, пусть даже самые незначительные. Мало того, что тринадцатое, так еще и пятница!.. Это к добру не приведет. Но я отогнал подобные мысли, хотя в этом древнем как мир суеверии таилась, возможно, крупица истины. В случае неудачи мамаша Штибер непременно заохала бы: я ж говорила, я ж говорила…

Я распрощался с хозяевами дома, пошел задворками и, не замеченный американцами, выбрался из села. Прямиком через поля, через овраги, стороной обходя дороги, забитые колоннами солдат, я достиг Обхаузена. В заброшенном саду за околицей Шледорна я подождал, пока меня догонят два парня в каких-то лохмотьях. Даже на расстоянии было видно, что это солдаты гитлеровского вермахта, которые где-то ухитрились переодеться. Они ехали вдвоем на дребезжащем велосипеде по узкой тропинке между вишнями. Как раз перед оградой, где прятался я, они упали. Завидев меня, они пустились бежать и пожертвовали своим велосипедом. Я их окликнул.

Они пробежали еще немного и лишь тогда сообразили, что с моей стороны им не грозит никакая опасность. Мы обменялись сведениями. Я узнал, что Обхаузен покамест не занят, и, в свою очередь, призвал их к осторожности, если они намерены пересекать шоссе Кверфурт — Шафштедт. Жалко, чтобы два молодых парня, по горло сытые войной, кстати сказать, вовсе им не нужной, угодили в плен к людям, которые столько лет мешкали со вторым фронтом.

Насколько справедливо было мое предупреждение, я мог убедиться два часа спустя. Я исходил из того, что если американцы через Артерн и Кверфурт вырвались к Мерзебургу, значит, они подошли и к Галле через Нордхаузен — Зангерхаузен — Эйслебен. Но я ошибался. Маленькое вспомогательное шоссе Альштедт — Гросостерхаузен — Рэблинген было забито. Здесь в два ряда стояли впритирку танки, орудия, всевозможные машины, они-то и преградили мне на развилке возле Ротенширмбаха дорогу Кверфурт — Эйслебен.

Меня схватили, затолкали в джип и отвезли в деревню. Здесь у меня вывернули все карманы, после чего отправили к другим пленным, которые стояли возле какого-то амбара, лицом к стене, сложив руки на затылке.

С севера доносились взрывы. Поначалу я думал, что это бомбардировщики, которые должны поддержать захлебнувшееся наступление, но затем понял, что воздух, то ослабевая, то усиливаясь, сотрясают взрывы артиллерийских снарядов. Я судорожно обдумывал возможность побега. Следили за нами не очень строго. Два или три немолодых фольксштурмовца, — они были схвачены здесь, в деревне, без оружия, солдат-зенитчик лет шестнадцати — он, судя по всему, проблуждал много дней и теперь от слабости едва держался на ногах, его качало из стороны в сторону, — апатичные и безучастные, стояли лицом к стене. Кончилось военное время, должно быть, думали они, началось послевоенное…

Тогда я еще не понимал, что несмолкающие залпы орудий имеют непосредственное отношение к моей родной деревне, которая лежит как раз перед Эйслебеном.

Одно событие почти комического толка отвлекло мое внимание. В нем проявилась основная черта немецкого характера: порядок есть порядок, все должно идти своим чередом. Даже и в тот час, а правильнее сказать, минуту, когда чужеземные войска занимают твою страну, твою деревню.

Возчик, ежедневно собиравший у крестьян бидоны с молоком и отвозивший их на молочный завод, прибыл и сегодня на паре лошадей по боковой дороге со стороны Ротенширмбаха.

Свято соблюдая заведенный порядок, он собрал бидоны со всех хуторов. Криками «хеллоу» американцы его остановили и с молодецким хохотом разгрузили повозку. Потом они отцепили от грузовика полевую кухню и начали варить какао.

И даже сегодня, спустя четверть века, то, что случилось потом, причиняет мне такую же — нет, еще более острую — боль. Я до сих пор вижу перед собой долговязого, краснолицего и рыжеволосого американца, осторожно держащего за край банку горячего — прямо с огня — какао на молоке. Он подходит к молоденькому зенитчику, что стоит рядом со мной, и предлагает ему выпить какао. Мальчик запуган, он боится, за последние дни он не видел ничего хорошего, он колеблется, вопросительно глядит на меня, потом обращает взгляд к американцу, и лицо его трогает жалостная гримаса, намек на улыбку. А у американца глаза поблескивают, как у коршуна. Он торопит, понукает мальчика, одетого в слишком просторный мундир. Грубым, гортанным голосом громко кричит:

— Hey boy!..[3]

И мальчик берет банку. Но едва он подносит ее к губам и делает первый глоток, как американец из всех сил бьет ладонью по дну банки. Горячее, только с огня, какао выплескивается мальчику в лицо. Он издает звериный вой и хватается руками за лицо. Банка откатывается к моим ногам, мальчик едва не падает, я его поддерживаю. Со злобным, издевательским смехом американец возвращается к приятелям, чтобы должным образом живописать свой героический подвиг. Солдаты безучастно глядят на мальчика. Я снимаю пальто, расстилаю возле стены и укладываю его. Больше я ничего не могу сделать…

А мы все стоим и стоим… Вот она, человечность, изготовленная в США, думается мне. Они, конечно, припоздали, но тем не менее пришли и теперь освобождают нас… Только как же она будет выглядеть, эта свобода, которую они нам принесли?

Иллюзий на сей счет у меня не было.

Когда начало смеркаться, я решил бежать из этого плена. Сделав вид, будто мне надо справить естественную надобность, я зашел за цепь танков, стоявших вдоль дороги. Танковые экипажи сидели на гусеницах, кто курил, кто дремал, мной они, во всяком случае, не интересовались. Я упал в придорожную канаву и несколько сот метров полз по колкой стерне и сухой крапиве. По левую руку от меня раскинулись небольшие садовые участки. Я перевалился через первый забор и долго лежал там. Стемнело. Пригнувшись, я добежал до второго забора, потом до третьего, до четвертого и так далее. Когда сады остались позади, я выпрямился во весь рост и припустил трусцой. Лес принял меня в свои объятья и укрыл от чужих глаз. Утром следующего дня я добрался до своей деревни. Она была разрушена.

Нетрудно понять, что все события, происшедшие до этого момента, я отношу к тем последним часам издыхающего преступного режима, когда он, уже корчась в злобных содроганиях, громоздил одно злодеяние на другое, прежде чем началась его предсмертная агония.

В эту субботу я не много успел сделать. Товарищи из деревни собрались у меня. Мы назначили бургомистра-антифашиста и взяли на себя управление общиной. Было очень любопытно наблюдать, как между двумя фронтами двигающихся с запада и с востока союзных армий скопились, всякие подонки; они метались здесь, как крысы в сундуке, с единственной мыслью уцелеть. Вольфероде тоже кишело такими темными личностями. А предпринять мы ничего не могли, комендантский час с шести вечера до шести утра приковывал нас к дому. Многочисленный гарнизон, увеличивающийся за счет все новых частей и обозов, затруднял и делал невозможными какие бы то ни было действия с нашей стороны. Американцы превратили деревенские улицы в свою мастерскую и одновременно в ночной притон. Здесь шел ремонт танков и грузовиков, здесь бесчинствовали солдаты. Сразу после наступления темноты стали известны первые случаи изнасилования в районе Гартенштрассе. Несколько женщин были самым гнусным образом изнасилованы целыми подразделениями.

Лишь в воскресенье я смог добраться до Эйслебена. Мои друзья успели до вступления американских войск занять ратушу. Старые власти бесславно, бесшумно ушли в отставку. Обер-бургомистр, шеф полиции, крейслейтер, комиссар гестапо, а с ним заодно их подручные второй руки, многочисленные соратники по партии, чиновники, осведомители и тому подобные деятели куда-то исчезли. Можно было только удивляться, с какой легкостью наша добрая мать-земля предоставляла убежище всем, кого она во имя высшей справедливости должна была поглотить. Наши товарищи при содействии советских граждан и поляков, угнанных в рабство, а также военнопленных, с которыми они давно вели совместную нелегальную работу, обезоружили фольксштурм и отправили по домам последний гитлеровский призыв, Противотанковые ежи были разобраны. Новый обер-бургомистр — антифашист, наш товарищ Б., один, без всякого сопровождения, отправился к коменданту города. Он бесстрашно потребовал у полковника Зегера, чтобы тот отдал приказ немедленно прекратить всякое сопротивление американским частям, которые находятся на подступах к городу.

Полковник лишь растерянно помотал головой. Он не считал для себя возможным предпринимать какие бы то ни было шаги, не получив приказа свыше. И потому, вопреки здравому смыслу, предоставил событиям идти своим чередом, однако не дерзнул применить какие-либо санкции к нетерпеливому посетителю. Последовавший затем разговор обнажил всю пустоту кодекса чести, принятого среди офицеров гитлеровского вермахта и определявшего поведение и тактику национальной военщины.

— Неужели вы хотите, чтобы в последние минуты войны тысячелетний город Эйслебен обратился в развалины?

Обер-бургомистр беспомощно молчит.

— Неужели вы действительно намерены в последний час взять на себя такую вину?

Пожимает плечами.

— Неужели у вас нет ни малейшего чувства чести по отношению к своему народу, к своей стране? Неужели вы готовы взять на себя такую ответственность?

Неразборчивый лепет.

За окнами усиливается орудийный гром. Дело происходило именно в тот час, когда американские солдаты в Ротенширмбахе автоматами загоняли меня в свой джип.

— У вас осталась только одна возможность, господин полковник. Распустите свою инвалидную команду. Отправьте людей по домам, им место в лазарете, а не на войне. Жители города будут вам только благодарны. Но в противном случае…

Товарищ Б. возвысил голос. Полковник застонал.

— Я не могу… Моя офицерская честь… Моя присяга… Вот если бы я получил приказ…

На что посетитель резко сказал:

— Я, я приказываю вам, полковник Зегер, немедля приостановить военные действия. Отправьте ваших солдат по домам. Хватит! Пусть сложат оружие!

Десять минут спустя последние солдаты полковника Зегера сложили оружие и, не оглядываясь, разбежались кто куда. Первые же патрули вступивших американцев были приняты товарищем Б. в здании ратуши. Они немало удивились, встретив уже исправно функционирующее антифашистское управление. Прибывший несколько позднее американский офицер выяснил причины такого явления. Возражать он не стал, он сам был антифашист. Множество фронтовых солдат и офицеров, которые первыми вошли в Германию, хотели только одного — покончить с нацизмом.

Лишь когда за ними пришли вторые, интендантство и прочие службы, стали яснее истинные цели американской армии.

Мой друг, обер-бургомистр Б., встретил меня упреками.

— Где ты пропадаешь? — ворчливо спросил он.

И сообщил, что к нам уже назначен комендант, некий обер-лейтенант, по профессии учитель, из Нью-Йорка, человек неглупый, скромный и выдержанный. Обер-лейтенант Снедекер занял кабинет обер-бургомистра. Товарищ Б. обосновался по соседству. Снедекер был явно доволен тем, что эйслебенские антифашисты с первого дня взяли на себя активную заботу о жизни, о порядке, о снабжении и о куче других повседневных мелочей. Сорок тысяч беженцев из Кёльна и Бреславля, из Берлина и Штеттина, голодных, бездомных, неприкаянных, заполонили улицы. Сорок тысяч угнанных в рабство поляков, украинцев, голландцев, французов, итальянцев, военнопленные, узники концлагерей, дезертиры, оборванные, порой босые и полуголые, требуя, грозя, умоляя, захлестывали через край оазис порядка, созданный нашими товарищами…

Нельзя было терять ни минуты. Надо было действовать быстро и без бюрократических проволочек. Нужен был хлеб, свет, вода, одежда, обувь, кров для десятков тысяч.

Мы уже не раз обсуждали, как будем действовать. Теперь оно настало, это время. Менее чем за пятнадцать минут мы пришли к твердому убеждению, что должны немедленно взять на себя все государственные функции, включая и сельские округа.

— Тебе надо стать ландратом!

Это было сказано в мой адрес. Стать ландратом? А что должен делать ландрат? Никто не мог сказать. Да и к чему? По улицам слонялись десятки тысяч людей. Прибавьте к этому сельское население, сто шестьдесят тысяч мансфельдцев. Ландрат каким-то образом участвует в управлении округа и занимается жизнью деревенского и городского населения. Надо так надо. Я достал пишущую машинку и вложил туда лист бумаги. Затем с превеликим трудом, то и дело смачивая правый указательный палец, ибо ему досталась львиная доля работы, я печатал приказ о своем назначении. «Настоящим господин Отто Готше назначается ландратом обоих мансфельдских округов. Приказ вступает в силу с момента издания». Б. заглядывал мне через плечо. Я до сих пор не забыл его беззвучный, но высокомерный смешок. Впрочем, нет, не смешок, а злорадную ухмылку, во всяком случае, именно как ухмылка она сохранилась у меня в памяти. Друзья так не смеются. И я рассвирепел…

— Ну, старина, вот это документик! Сила! — сказал он. — Ты наш козырный туз, ты прирожденный чиновник государственного аппарата. Взять хотя бы эту изысканную формулировку…

Я поглядел на руки товарища Б., движения которых подчеркивали глубину его восторга. Ну да! Товарищ Б. по профессии мельник. Мешок, вмещающий центнер муки, — не легкая ноша. Правой рукой надо схватить мешок за узел, а с помощью левой закинуть его на плечо и донести до подводы. У товарища Б. руки были вполне пригодны для этого дела, большие, загорелые руки, которые в случае надобности могли заменить и лопату.

Но пишущая машинка? С ней ему было гораздо трудней совладать. Его указательный палец нажимал на две клавиши разом. А такой машинки, где каждая клавиша была бы величиной с ладонь, попросту не существует. И потому его неколлегиальное поведение не должно было меня оскорбить. Пусть так, но тем не менее я злобно выдернул лист, и в руках у меня осталась узкая полоска, сантиметров в восемь шириной. Три отпечатанные мною строки выглядели на этой полоске как-то несолидно.

Со стыда я хотел было скомкать полоску, но товарищ Б. этому воспротивился.

— Сейчас добудем подпись коменданта, — сказал он и принял важный вид.

Потом важный вид сменился выражением суровой решимости. Мы вышли в коридор. Часовой перестал жевать и кончиком языка прилепил свою жвачку к верхней губе. На нас он даже не поглядел. Мы его не занимали. К коменданту мы вошли без доклада. Обер-лейтенант Снедекер стоял у окна. Наморщив лоб, он выслушал нас.

Переводчица переводила быстро и, пожалуй, точно. Задав мне несколько вопросов, комендант подошел к письменному столу, повертел мою полоску и так и этак, недоверчиво перечитал ее и поставил свою подпись: «Снедекер. Обер-лейтенант». Я стал ландратом. Дело было в воскресенье 15 апреля сорок пятого года.

Конечно, приказ о моем назначении выглядел не бог весть как. Но свою роль он сыграл. Если память мне не изменяет, я так ни разу его и не предъявил.



Поделиться книгой:



Регистрация