И дело все в том, что идут-то сейчас не от индивидуальности, а от темы. Причем заранее заданной уже оказываются не только тема, но и способы описания, и сам стиль. Естественно, что на такую «непыльную» работу тянет сразу столь многих!
У настоящего писателя — все свое. Групповой метод тут обречен на провал. Искандера узнаешь по двум словам и даже по одному. Не зря его «Джамхух — сын оленя» стоит в сборнике «Современная повесть» в конце. Сколько наслаждения получаешь, читая! Сколько счастья, веселого лукавства, независимых суждений и точных реалий жизни вместилось в эту как бы сказочную повесть!
Рассказы его выискиваешь, как жемчужные зерна. «Новый мир», 1986, №1 — рассказ «Табу». Опять эта пленительная, лукавая, ласковая интонация...
«...Первым мне об этом поведал дядя Сандро. Это был тот период моей жизни, когда он мне смертельно надоел. Господи, если бы кто-нибудь знал, как он мне время от времени надоедает!»
Словно глоток после долгой жажды — именно так я воспринимаю рассказы Искандера. Каким жизнелюбием заражаешься от его простодушных, веселых, упрямых персонажей!
Если он вдруг изменит почему-либо географию своих рассказов и напишет даже о «летающих тарелках» — все равно это будет рассказ Ф. Искандера, полный юмора, лукавства, абсолютной самостоятельности и независимости от того, что «принято говорить» по данному вопросу.
Личность писателя — вот что самое важное в литературе. Он будет «рисовать» кувшин на столе или стул у окна, душа твоя будет переполняться счастьем и гордостью за человечество.
Такой всегда узнаваемый, безупречно искренний писатель живет и у нас, в Ленинграде. Вот вышла в Лениздате книга «Сказки для умных» — и всем, кто достал эту книгу, предстоит радость общения с умным, широким, добрым человеком, прекрасным писателем с абсолютно индивидуальным, им самим изобретенным стилем. («А разве может быть в литературе как-то по-другому?» — хочется спросить.)
Как смешно после В. С. Шефнера читать серьезные сообщения о всяческих сенсациях — телепатии, пришельцах, небывалых открытиях. У Шефнера ко всему этому материалу отношение ласково-снисходительное. Обычный его герой, веселый бедолага, бывший детдомовец оказывается в миллион раз интересней любого «чуда». Веселые, глубокие, человечные повести Шефнера читать радостно и одновременно — грустно. Никакие чудеса не могут облегчить человеку решения главных вопросов его жизни, и не надо тут надеяться на какой-то «прогресс» в этом деле! — так бы я сформулировал одну из главных мыслей «фантастических» повестей Шефнера.
Сколько удобных «мифов» придумано — и о том, что сейчас время какой-то особо «насыщенной информации» и что сейчас время «больших скоростей»... Сколько уловок «ленивых духом», которых нынешнее «как бы особое» время освобождает от привычных человеческих обязанностей и даже — от души.
— Не надо лукавить! — говорит нам Шефнер. — Время обычное, ничего исключительного в нем нет, отвечать за себя нужно точно так же, как и всегда — и никакие «тарелочки» спрятаться тебе не помогут.
Форма «мифа», применяемая Шефнером, не «отменяет», а наоборот — выявляет души героев. Фантастические обстоятельства замечательно оттеняют их неприспособленность к какому-либо компромиссу с самим собой.
Еще раз подтверждается мысль: никакие формы не меняют сути, никакая «навороченность» не скроет того, что в действительности у автора на душе.
Порой «мифологией» пытаются заменить психологию, подменить масками живые характеры. Такие попытки приводят к неудачам — к числу таких неудач я бы отнес роман талантливого А. Кима «Белка». Фантастические превращения героев тут ни при чем. Пусть действуют хотя бы гайки и болты, но у них должен быть свой характер — в книге же А. Кима все «механизмы», все сложные ходы повествования не рождают ни единой «клетки» живого вещества.
Суть проглядывает через все нагромождения — автор натужно «закручивал» все это, туго и читается. Без «живого» все скучно. Попытка, рассчитанная на успех у «как бы интеллектуалов». Ведь сознаваясь нынче в том, что «Белка» не понравилась, как бы расписываешься в отсутствии у тебя «интеллектуализма», в нелюбви к «модерновой» литературе да и вообще к прогрессу. Не всякий на такое решится: для «как бы интеллектуалов» более страшного обвинения не существует. Уж лучше «присоединиться»...
В этой статье я попытался раскрыть лишь некоторые из механизмов, с помощью которых излишне суетливые авторы «вербуют» читателей. И использование «великих теней», и «актуальность», и даже — разрешенная смелость... За популярность приходится платить. Но каждый раз, когда выглядывает очередной искусственный крючок, сразу опасаешься за естественность, органичность произведения — и опасения эти, как правило, подтверждаются.
Что делать? Наверное, в каждую эпоху картина литературной жизни бывает пестрой. Трагического в этом ничего нет. Шелуха отвеется. Просто хотелось бы слегка ускорить этот процесс.
Смерть Сергея Довлатова
Помню ранний, пустынный коктебельский пляж, быстро идущего по тихой, безлюдной жаре московского критика Чупринина:
— Вы слышали? Ночью передавали: Довлатов умер.
— Как! Мы же встретиться собирались!
...Последнее (во всяком случае — ко мне) письмо Довлатова:
«Дорогой Валера! Твое поручение я выполнил сразу, но отвечаю с опозданием, потому что, извини, у меня был запой, и говорить по телефону я мог, а писать было трудновато...»
Да, наверное, смерть его была не такой уж и неожиданной. Вся жизнь Довлатова — словно специальный набор трагикомических происшествий, закончившихся трагически. Он ясно понимал, что кровь писателя — его единственные чернила, и других чернил не бывает, и кто пишет чем-то другим — пишет плохо. И вот — конец.
Потом я шатался в городе, в тех самых местах, где когда-то шатались все мы, где, просто выйдя из дома попить кофе (или лучше пива), можно было в один час встретить и Осю Бродского, и Сашу Кушнера, и Глеба Горбовского, и Серегу Довлатова. Все почему-то жили рядом, в небольшом, но прекрасном пространстве между Невой и Кузнечным рынком. Эти, тогда еще юные гении уже вполне дерзко были уверены в мировой славе, но шли к ней немножко по-разному. Помню давний звонок Сергея: «Валера! Нужно бы встретиться, поговорить. Я как раз сейчас на Невском — фланирую по той стороне, куда прежде не допускались нижние чины».
Несколько чопорный стиль говорения всегда выделял его из окружающего хлама. Издалека вижу его фигуру, возвышающуюся над всеми на Невском, бегу туда. Вблизи с досадой замечаю, что он идет в сопровождении слегка опухшей, видимо, давней, свиты. Именно им посчастливилось впервые оценить его словечки, его добродушно-убийственные истории, именно они впервые произнесли слово «талант» в его адрес. Рядом кто-то писал для пограничников, кто-то — для квалифицированных рабочих, которых не видел никогда, Сережа сочинял для своих друзей, единственным богатством которых были слова. Именно в этом обществе высокоэрудированных пьяниц и сложился его быстрый, изящный стиль — другого бы они не перенесли. И именно с ними он и должен был ходить, потому что основа его души, таланта — снисходительность ко всем людям, комическое умаление самого себя — да кто я такой, я точно такой же, как вы! Поэтому так и любят его, презирая всех высоконравственных учителей, и любят лишь его — за такую же нелепую, как у всех, жизнь. Кровь писателя — его единственные чернила. Вспомнил его рассказ о солдате, который проломил ему бляхой голову и для которого сам же Сережа сочинял оправдательную речь. Кто так может еще?
И вот я в Америке. Общие наши друзья горестно сообщают подробности последнего его «виража». Да, здесь как-то сильней ощущаешь причины. Даже я, приехавший сюда невсерьез и ненадолго, чувствую, как Америка давит, словно тугой воротничок, не так открываются окна, не так идет вода из душа... Марина Ефимова, заменившая Довлатова на радио, лихорадочно печатает, поглядывая на часы... В России я ее не помню такой, но здесь не Россия.
В общем, ясно, что Сережа не выдержал. Но еще яснее то, что он сделал. Приехав сюда талантливым разгильдяем, стал серьезным и — что главное — состоявшимся писателем. Вдруг представил его двойника — оставшегося и до сих пор жалующегося по пивным на козни обкома. Но он — состоялся, хотя местные антикоммунистические «обкомы» тоже душили, как могли, но он доказал умной Америке, а заодно, кстати, грустной России, что и по-русски можно писать бодро и занимательно. Вспомним его знаменитое: «Был дважды женат, и оба раза удачно». Именно при нем — и при его друзьях — «Свобода» заговорила, наконец, человеческим языком — а не перелицованным из советского протокола языком антисоветчины. Вся вольная, озорная, цинично-сентиментальная русская Америка заимела, наконец, своего писателя — и как они любили его! Говорят, последние годы официанты на Брайтоне не подавали ему счетов: «С русских писателей денег не берем!» Его души, разместившейся в его гигантской фигуре, хватало на то, чтобы любить тех, кого мы презираем, — поэтому и его любит больше народу, чем нас. Это, отчасти, и погубило его, но дай нам Бог всем такой гибели — на фоне всеобщей любви!
В последнюю ночь он оказался не дома, начал задыхаться, умирать. Сперва звонили каким-то модным русским знахаркам, лечащим по телефону, теряли время — и тут он кому-то добродушно не мог отказать. Помню, еще в молодости его били хулиганы, едва достающие ему до пупа... но именно таким мы и любили его. Потом — «скорая» и последний привет от правильной Америки, которая на этой правильности и стоит: «Икскьюз ми! Без страховки не принимаем!» — «Но он же умирает!» — «Сорри!» У другого, конечно же, оказалась бы в кармане страховка, и он спасся бы — но то был бы другой какой-то человек, не Сережа, которого мы любим за то, что с ним случались смешные нелепости, как и с нами, и последняя — не очень смешная...
Какой-нибудь лохматый его знакомец, почесывая пивной живот, скажет с внутренним удовлетворением: «Эх, не выдержал Серега! Сломался!» Смерть Сергея в загуле как бы делает их равными, и этот теперь даже «равнее», потому что — живой. Нет, не равные вы!
Вспомнил вдруг еще одну нашу встречу... Я перехожу Инженерную, навстречу идут два красавца: изящный — Толя Найман и огромный — Сережа Довлатов. Лето, тепло... Левой мощной рукой Сергей грациозно-небрежно катит креслице с младенцем (с детьми Довлатова всегда была некоторая путаница — во всяком случае, для меня).
— Привет!
— Привет! Ты куда?
— В Летний сад.
— А я — на Зимний стадион.
Улыбаясь, расходимся. И даже язвительный Толя Найман усмехается. Быстро, на ходу, поиграли словами.
И вот уже сейчас прохожу по Кузнечному и слышу, как один книжный жучок говорит другому:
— Слыхал? У Сереги новая книжка вышла. Я с завистью вздрагиваю... «У Сереги!» Какая любовь!.. Фамилию уточнять не надо — все прекрасно уже знают, о ком речь.
Тающие льдины
(
Что ни говори, а доперестроечная литература славилась своей монолитностью. Автор, сочиняя книгу, должен был одновременно думать и об идейной зрелости, философичности, и о занимательности тоже, вставляя местами «клубничку», местами юмор. Автор понимал — грош цена его идейности и философичности, если книга его останется непрочитанной. И лучшие перестроечные книги следовали этой традиций. Взять, скажем, «Дети Арбата» или «Белые одежды» — в них крепко сплетены идейность (уже новая идейность) с занимательной, почти детективной интригой. Потому эти книги прочитали все, и дело перестройки поселилось в душах широких масс.
Дальнейшее развитие свободы привело к распаду прежней литературной техники. Все части тела прежней литературной конструкции, подобно прежним союзным республикам, оторвались от прежнего монолита и стали вести свободное, отдельное существование. Вместо прежнего идейного руководства восторжествовал принцип рынка: качество определяется товарной ценой, остается лишь то, что хорошо продается. Идея занимательности, освободившись от вериг идейности, казалась невероятно заманчивой: наконец-то писатели будут писать то, что им хочется, а читатели, что им хочется, читать. Возникло множество процветающих издательств этого направления, и как из-под земли появились сотни новых писателей, правда, очень похожих друг на друга и с какими-то незапоминающимися фамилиями. Писательское «имя» уже не играло роли на этой ярмарке — именитые будут гнуть свое, уж лучше простые ребята, без выпендрежа, которые быстро пишут то, что «хавают». Эта новая литература разрослась удивительно быстро, и вот уже все магазины заполнены их глянцевой продукцией, с обложками столь же стандартными, как и содержание этих книг.
Что интересно, без «идейности» и даже классовости и тут не обошлось — без этого вообще ничего не бывает. Если раньше, при тоталитаризме, литература была все же уделом интеллигенции, и общий тон книг, особенно в последние десятилетия, часто был насмешливый, снобистский, интеллигентный, то сразу после «раскрепощения общества», о чем интеллигенция так мечтала, ей-то как раз и пришла хана. Найти на прилавках серьезную, умную и даже просто ироничную книгу стало невозможно — за ними надо было идти в какие-то тайные, заповедные места. Двоечники, уставшие от «высоколобой» литературы, которой их пичкали со школы (образ того-то, образ того-то), сейчас откровенно брали реванш, их время пришло. Читателей-двоечников оказалось значительно больше, чем отличников (долго мучивших своим интеллектом простых людей). Прошли времена, когда двоечникам и почитать-то было нечего. Теперь — бери любую книгу с лотка — и не ошибешься! То будет книга «для тебя» — все твои задавленные десятилетиями мечты и комплексы бушуют здесь. Да, новая и как бы сплошь занимательная литература не оказалась, увы, бесклассовой и безыдейной — но вышли вперед уже другие классы и другие идеи. История парадоксальна: при тоталитаризме фактически не было литературы, написанной со стороны государства, правоохранительных органов, столь дурной литературный тон даже и не мерещился. Теперь же, когда пришла свобода, и люди вроде бы вышли из-под охраны — оказалось, что популярнее всего писания разного рода «особистов», охранников, в общем, реакционеров, которых в прежние времена и близко в ряды писателей не подпускали — и даже среди активных читателей их не было. А теперь, при свободе, вдруг разного рода «менты» стали самыми популярными писателями, а их коллеги и почитатели составили читательскую аудиторию гораздо более широкую, и чуть было не сказал — более демократическую, чем при прежней литературе. Наша «пиррова победа» дала удивительные плоды.
Наша литература, прежде почти монолитная, раскололась на льдины. Элитная, «высоколобая» литература тоже имеет свою «льдинку», на которой теснятся немногочисленные, увы, авторы и читатели.
Эти льдины — льдина массовой литературы и льдинка литературы интеллектуальной — расходятся все дальше, причем и те, и другие старательно «отгребают» друг от друга. При этом теряют обе эти литературы, обкалываются по краям, сужаются, на каждой из льдин побеждают не умеренные, а максималисты. Развлекательная литература все активнее отрицает хоть малейшее «умничанье», оригинальность мысли, а тем более стиля. Высоколобая литература «усохла» еще сильней, в своей целомудренной гордости гневно отрицая все то, что хоть как-то может привлечь более широкого читателя. На этой льдинке установились законы, почти такие же узкие и обязательные, как на льдине коммерческой. Скажем, высоколобые презрительно смотрят даже на малейшую тень какой-либо занимательности, интриги, сюжета, считая все это невыносимой пошлостью. Странные тут законы, если вглядеться. «Разнополый секс?» Фи — это дешевка. «Однополый секс?» ...Пожалуй, это изысканно.
Российское общество, как всегда, непредсказуемо — тем-то оно и прелестно. Как ни странно, побеждает вроде бы холодная льдина «высоколобой литературы», книги с трудночитаемыми фамилиями далеких авторов (и дальше, за обложкой, читать, как правило, не легче) стали вдруг расходиться гораздо лучше, чем боевики. Стало вдруг немодно быть тупым и вульгарным. Если хочешь быть в нормальной тусовке, надо носить в рюкзачке что-то изысканное, и все носят. Жалко лишь, что в этих книгах литературная игра пока что полностью заменяет живую жизнь, удаленность от реалий стала неизбежным требованием для того, чтобы книга котировалась. Но количественно, бесспорно, эта льдина сильно приросла.
К сожалению, полностью затерялась в тумане третья литературная льдина — льдина нормальной, реалистической литературы, здесь работало немало достойных писателей, которых можно было считать продолжателями Бунина, Казакова. Таких теперь слыхом не слыхать, насколько я знаю, их даже в магазины не берут, а модный критик, если вдруг невзначай упомянет какого «почвенника», то навсегда потеряет свое «реноме» в тусовке — поэтому нормальных писателей, составляющих основное «тело литературы» в любой литературной стране, у нас вообще выкинули куда-то...
Может быть, обогнув земной шар, льдины сойдутся — до того еще, как растают полностью.
Мистика для ленивых
(
Один остроумец сказал, что когда вдруг много и открыто говорят о мистике — это к повышению цен. И я сам это уже не раз замечал. Человеческому разуму как бы разрешают, наконец, ворваться в нечто запредельное, тайное, прежде запрещенное — и сладостно упиваясь этим, клиент не замечает, а если и замечает, то уже не так огорчается тому, что облегчают его карманы. Помню, впервые о НЛО открыто заговорили где-то в 70-х, помню возбужденную, счастливую толпу в Доме писателей, где выступал первый «провидец» — и помню одновременное повышение цен, которое прошло как под наркозом — зато «тарелочки» разрешили.
Много есть применений мистики в общественной жизни, но главная задача — попридержать буйный человеческий дух, не дать ему двигаться в опасном направлении, направить энергию людей «к звездам», и еще подальше, — подальше от реальных проблем.
Нужнее всего мистика в безвременье, когда одна идеология сменяет другую, и толпа оказывается без узды... Мистика тут — первое дело. Опьянить клиента безмерностью знаний (как правило, ложных), порадовать его многократностью жизни, увести от конкретных невзгод. Плохо тебе — значит, не прав был в предыдущей своей реинкарнации — терпи молча. Не хочешь и не умеешь работать — виноваты звезды. Успех мистики у нас вполне понятен — раньше все валили на КПСС, а теперь? Своими глазами слышал, как один грузчик у магазина говорил другому: «Да не могу я грузить — сегодня у меня по гороскопу неудачный день!» Получается, что совсем не важно — добьешься ли ты в этой жизни чего-то, сделаешь ли что-нибудь — главное, блюсти мистические законы, и через пару реинкарнаций все будет о’кей.
Знаменитый Дом культуры, где лет сорок назад на танцах я познал силу секса, теперь целиком отдан другой силе: весь фасад клуба увешан афишами магов и волшебников, академиков каких-то таинственных академий — и каждый из них наперебой предлагает избавить нас от жизни, погрузить в другие измерения, в другие эпохи, немного подчистить тебя в предыдущих воплощениях и тем избавить тебя от страдании и от усилий в наши дни. Отменить страдания и усилия, навести общий паралич — единственное, что они могут — хорошо, что не все население верит в них. Но верит довольно большая часть: стайки людей с горящим взором, покончив с современностью, идут к магам. Особенно много женщин, и особенно жалко их... Оказывается для того, чтобы тебя любили мужчины, вовсе не обязательно быть красивой, сексуальной, энергичной — достаточно прийти к магу, бывшему парикмахеру или ветеринару, и он, пошуровав руками возле твоей головы, снимет с тебя «венец безбрачия» — и мужики пойдут косяком. Можно плохо работать, не знать свою профессию и не учиться ей, напропалую хамить, а потом сходить к магу, и карьера твоя, без всяких усилий с твоей стороны, пойдет в гору. Человек как бы избавляется от личной ответственности — все дело в том, что ему «звезды насияли», а маги наворожили. И так-то у нас много неудачников, а маги еще плодят их, добавляя неудачникам качество, которое сделает их уж точно невыносимыми, — самоуверенность, многозначительность, надежду на помощь «высших сил». Ты лучше попробуй аккуратно постричься — это поможет тебе в делах гораздо лучше. Но такой «простецкий» совет мистики встретят снисходительной улыбкой — «ауру» надо причесывать, а не волосы... гляжу я на них: недолго им осталось. Власть укрепит себя, скует новую идеологию — и мистики исчезнут так же таинственно, как и появились. А в том ДК снова откроют танцы, и молодые будут выбирать себе партнерш, не спрашивая их гороскопов.
Рай недалек
В молодости у меня был друг, вернее, сокурсник, обладавший уникальным, а впрочем, не таким уж уникальным талантом.
Он входил в незнакомую компанию, произносил пару фраз — и через минуту его уже били.
— Как ты нашел нас?
— По запаху!
И понеслось!
— Ну как же ты так? — в очередной раз вытаскивая его, огорчался я.
— Конечно — правду никто не любит! — сплевывая кровь (или зубы), гордо произносил он, явно считая, что служит чему-то высокому.
В последние годы я нетерпеливо ждал появления его в роли боевитого журналиста или бесстрашного депутата... причем неизвестно, с какой стороны... какая разница? Но не дождался, увы. Почему-то близкие знакомые никогда не становятся знаменитостями. Но дело его живет!
— Куда вы нас посадите? — спросил я официанта, входя в кафе.
— Только на кол, — с наслаждением произнес он.
Не сомневаюсь — он был уверен, что сражается за справедливость, мол, уже сил нет больше выносить этот изматывающий труд!
Конфликтность — главная суть нашей жизни, пьянящий ее аромат. В последнее время я вдруг заметил, что, читая разные воззвания и обращения, я смотрю уже не на содержание, а на стиль. Да — хлесткий стиль, хлесткий!.. Содержание роли не играет. Стиль, в сущности, и стал содержанием... а с рынка нас везут али на рынок — какая разница, раз все равно костей не соберешь?
Как говаривал мой смелый сокурсник: «А если не поверят, что я хороший человек, я так ему будку начищу — век не забудет!»
— Да — жизнь меня не балует! — повторял он.
А за что она должна баловать нас, таких?
Но существует ведь и другое.
Недавно я ехал в метро. В вагоне сидели люди, которым, казалось бы, положено ненавидеть друг друга: какие-то две разряженные дамы, задерганные работяги, дикого вида юнцы.
Вот дверь открылась, и в вагон вошел богатый господин, всем своим видом показывающий, что в метро он едет впервые в жизни. В руке он держал картонную коробку с надписью «Сифон бытовой». Казалось бы, все должны понимать, что это всего лишь прибор для газирования воды... но первыми не выдержали и прыснули дамы, за ними захохотали работяги, потом и молодежь. И даже сам хозяин не выдержал и усмехнулся: надо же, что пишут.
Все вдруг стали на мгновение едины. И эта ЛЮБОВЬ К ЯЗЫКУ, чувство малейших оттенков и объединяет всех нас, не дает разодраться окончательно.
Люди, я уверен, делятся не на классы и нации, а на людей СЛЫШАЩИХ и НЕСЛЫШАЩИХ. И неслышащие ненавидят слышащих: чего это они там нашли? Чему улыбаются?
И при чем здесь политическая обстановка да и цены в конце концов?
Ведь в раю, говорят, нет материальной заинтересованности и политики нет — ничего нет, кроме самого рая. И рай этот вовсе не за океаном, а у тебя во рту, и скрывается за одним легким поворотом языка. Скажи своему собеседнику вместо ледяного «товарищ» шутливо-ласковое «товарышш» — и все, вы оба в раю, хоть и ненадолго...
А почему, собственно, ненадолго? Ведь у нас, слава Богу, хватает букв.
Но нынче, увы, бушует тезис, сколь распространенный, столь и ложный... «Вот будет человеческая жизнь — тогда по-человечески и заговорим!» Это все равно что сказать, слушая Шаляпина: «Мне бы столько платили — и я бы не хуже спел!» Но никто не хочет понять, что когда-то он собрал все силы души и запел — бесплатно. А счастье и богатство пришли потом.
А мы если и дальше будет хрипеть — так в нищете и помрем.
Луч тьмы в темном царстве
(
По-разному складываются писательские судьбы. Одни, например, вместе с приливом стремительно поднимаются, недолго танцуют на блестящей поверхности и вместе с приливом исчезают. Это не значит, что их не помнят и они не нужны — всем приятно вспомнить веселое время, когда хотя бы что-то поднималось — если не уровень жизни, то хотя бы свободы, хотя бы переливались пузыри надежд. Но — остаются камни, их скрывает короткий прилив, но по-настоящему, в вечности существуют только они, и когда пена уходит, мы видим их.
— О чем теперь писать? — вопиют те, кого принесла и бросила волна, медленно засыхая на мели. — О чем? Все кончено!
А писать есть о чем. О том, что никогда не уйдет — о человеческих страданиях, о тех тяжелых камнях на человеческой душе, которые не смоет никакой прибой, никакой прилив, разве что еще раз болезненно пошевелит.
Тяжелая доля Долиняка — стоять на дне жизни, с его тяжестью и основательностью не поддаваясь ни приливам, ни отливам. Его мрачная стойкость, его полное отрицание каких-либо уступок выработалось в тяжкие годы застоя. Прожить долгие десятилетия, и при этом много писать — и ни на миллиметр не дрогнуть, не покачнуться в сторону лжи или просто небольшого хотя бы приукрашивания, выстоять, ни на что не надеясь, — в этом и состоит подвиг Долиняка, который мы можем оценить только теперь, когда при опускании пены стали появляться одна за другой его тяжелые, как камни, повести.
Помню, как, молчаливый и мрачный, он появился, наконец, в писательской компания и долго недоверчиво приглядывался. Помню, первый рассказ, прочитанный им вслух, назывался «Прогулка в дурное общество» — о райкомовском лекторе, который после отвратительно-лживой «беседы с трудящимися» напарывается на заводских хулиганов, погибает и оказывается... в аду. Сразу же поражала авторская мрачная ярость — ни одной лазейки для спасения грешника он не находил. Лгал — гори в аду!
Потом, опять же в рукописи (публикация еще была невозможна), появилась повесть «Подлянка» (не напечатана и сейчас), в которой молодой главарь ворующей и буйно гуляющей овощебазы обретает возмездие (и страдание, а значит, и очищение) еще на этом свете. Оказывается, что настоящая любовь, которая вдруг сваливается на него, как божья кара и очищение, не подвластна никаким зверским методам, которыми он добивался всего, — она абсолютно отдельна, нематериальна — и недоступна той грязи, в которой он вымарал уже все. Помню, какое сильное, горькое и одновременно светлое ощущение оставила эта повесть. Много писателей жило тогда, да и сейчас живет в Питере — но кто еще может так?
Потом он стал появляться в печати — и заржавленный рычаг литературных весов, давно уже засохший в одном положении, пронзительно заскрипел и склонился в сторону мрачного, тяжелого Долиняка.
Так получилось, что очень многие (если не большинство) из петербургских писателей долиняковского поколения выросли (или вырвались) из технической интеллигенции. Многие из нас лучшие годы провели в застенках загадочных в/ч и к/б, за железными воротами которых могло твориться (и творилось) все что угодно. Но мы хотели жить и не хотели страдать — мы спасались: в туризме, альпинизме, где у костров облегчали души туристскими песнями и антисоветскими анекдотами. За железными оградами, под стук кованых сапог охранников процветал флирт, самиздат и вполне официальные еженедельные «дни рождения» — мы спасались. Настоящую, ничем не подслащенную картину жизни тех застенков написал лишь Долиняк, не пожелавший спасаться тем легкомысленным (и, по его мнению, недостойным способом), каким спасались мы. В повести «Большой Хинган» герой не спасается, а погибает в борьбе с безжалостной бандой, превратившей завод в грязную лавочку. Здесь особенно четко проявилась разница настоящего писателя (которых единицы) — и бытописателей, которых сотни. Мир Долиняка абсолютно реален и в то же время таинствен, индивидуален, мистичен, фантастичен именно по-долиняковски — поэтому картины его так врезаются в сознание. Никакому «литературному фотографу-реалисту» недоступно то сильное, будоражащее, как страшный сон, воздействие, что остается от прозы Долиняка. На реальном, узнаваемом заводе, среди жалких и узнаваемых фигур появляется какая-то страшная запечатанная комната с пыльными портретами ушедших вождей... происхождение этой забытой комнаты объясняется абсолютно просто — и в то же время ощущение мистики, ужаса происходящего преследует нас. Так писать — реально и в то же время абсолютно космически может только большой писатель, который не «факты рассказывает», а создает прозу — одну из самых загадочных субстанций на этом свете.
Игорь Долиняк вовсе не меланхолик. Он весьма взволнованно и страстно наблюдает за переменами в нашей жизни, но наблюдает их с самой реальной и самой показательной нижней точки жизни нашего общества. Через рассказ «Инкогнито» прокатываются гигантские и вроде бы очищающие волны перемен, но лучше всего качество этих перемен может оценить несчастный, обездоленный кочегар, в каморке которого находит временное пристанище опальный «партийный король». Сюжет острый, динамичный, публицистический, но портреты героев абсолютно объемные, живые, достоверные: у каждого своя правда, и каждый кровь прольет, лишь бы доказать, что его правда самая правдивая. Причем «король», естественно же, предпочитает чужую кровь. Убогий шалаш, который выстроил себе герой, спасаясь от невзгод, рушится под напором начальственного брюха, хотя и сам обладатель брюха гибнет, сгорает как бы в очистительном огне. Впрочем, как показало дальнейшее, никакого очищения жизни не произошло, она так же трагична и безысходна. И так же трагична и безысходна и последняя из напечатанных на сегодняшний день долиняковских вещей — повесть «Мир третий». Открываешь ее — и сразу же охватывает неуютный, нервный озноб — сначала в пустынном колхозном поле, по которому бродят пьяные командированные, зачем-то вырванные из своей и без того нелепой жизни, затем погружаешься в пучину неуюта еще глубже, оказавшись в послевоенных годах на опасных, темных улицах Петроградской стороны. И вдруг понимаешь: ничего не изменилось — и даже бандиты стригутся так же коротко, оставляя лишь челки, как тогда! И как всегда у Долиняка — в центре повествования герой, который принимает на себя всю трагедию окружающего мира, а не уезжает, подобно другим персонажам (и другим авторам), на дачу. И один, ни на кого не надеясь (а на кого надеяться?), он борется с окружающим со всех сторон злом и побеждает его — хотя бы в своей душе, выкидывая его оттуда вместе с ужасом надвигающейся опасности. Это настоящий детектив, боевик с туго закручивающимся действием — и в то же время тут атмосфера, портреты, достойные лучших мастеров русского пера. Сейчас, когда люди завалены книгами, написанными как бы самими преступниками в их собственной эстетике, появление детектива, сделанного на высочайшем литературном и моральном уровне, ценно вдвойне.
Недавно Долиняк, место которого в литературном мире теперь уже определилось (хотя критика, которая непонятно на что реагирует, тут промолчала), получил премию журнала «Звезда» за лучшую вещь года. Получил. Мрачно улыбнулся. И ушел в свою тяжелую, мужественную жизнь. Выдерживать ее нелегко — но и настоящей прозы без этого не напишешь.
Вампиры
(
— Скажите, и Гумилев здесь жил? — Цепкий взгляд на узкий диванчик. Мол, как же они тут размещались?
От таких «любителей поэзии» я скоро устал — и встречал их уже у калитки. «На кладбище, на кладбище! — командовал я. — Все — на кладбище! Там ее мемориал! А здесь — „все расхищено, предано, продано! Ничего нет!”»
На безумный этот интерес к жизни поэтессы я пожаловался своему другу-поэту. Что скажет он?
— Маразм! Мне в Доме книги сказали: книг об Ахматовой раскупается гораздо больше, чем ее собственных книг! Ну что за люди у нас — еще интеллигентами себя считают! Из Цветаевой лесбиянку сделали, Ахматову по могиле ее знают — а чтобы стихи прочесть!.. И про меня, если заслужу, будут знать только, сколько раз был женат и как часто попадал в вытрезвитель! Вампиры они! «Культуры похавать» хотят.
Но в то весеннее утро было спокойно. Рабочие, делающие ремонт, должны были прийти через час, и я блаженствовал на раскладушке, среди рулонов обоев и банок краски. «Да-а, — размышлял я, — обои, конечно, не ахматовские... А какие они — ахматовские обои? Хорошо хоть — не с Микки Маусом... И дыр в стенах хотя бы не будет!»
Мои блаженные размышления прервал хруст шагов. Я приподнялся... Нет, это не маляры: те идут все сразу и громко галдят. А это — одиночка! Первый вампир? Я выскочил на крыльцо... Точно! Типичный! Бородка, трубка... в глазах — скорбь: «До чего же мы довели культуру!»... До чего?! Вот — ремонт делаю!
— Вы делаете ремонт? — спросил он.