Игорь Адамацкий
АПОКАЛИПСИС НА КЛАРНЕТЕ
Высокие белые чистые небеса плывут, плавясь, над степью, рыжей пряной травой, над горячим дыханием обездоленной скудости, над горьким жаром опустелого пространства, влекутся плавно с комариным звоном за край земли, за приплюснутые плешивые бурые холмы, где ждут, таясь хитростью и коварством, бессчетные полчища темных от злобы конников.
Егор перекатился на живот, поднял стриженую голову, вгляделся остро из-под выгоревших бровей — сердце сжалось чутким сладким страхом: привиделось, — за дальними плоскими холмами мелькнуло тонкое черное копье с серебристым волчьим хвостом у наконечника. Мальчик осторожно подтянул отброшенную саблю в побитых голых ножнах, плюнул сквозь выбитый зуб густой слюной в пыльную редкую траву, позвал свистящим шепотом:
— Яш!
Старый осел не отозвался, он спал в трех шагах, раскидавшись на боку, вытянув изношенные, широкие и в трещинах копыта, равномерно дышал, вздрагивая большим, облысевшим брюхом; толстая, обиженно вздернутая верхняя губа обнажала огромные желтые зубы; короткая седая щетина на морде топорщилась; сквозь редкие длинные ресницы полуприкрытого морщинистого века проблескивал гневно закатанный под лоб снежно-желтый глаз.
— Яш! — снова позвал Егор, всматриваясь напряженно в пугливую дрожащую даль.
Осел шевельнул ухом, сморщил нос, чихнул, открыл огромную пасть и громко, натяжно зевнул.
— Тихо, дурррак, услышат.
Осел не ответил, напружинил живот и морду и, воздев копыта, перевернулся на другой бок, показав грязную холку, узкую облезлую спину и костистый хребет.
— Ну скотина! — рассмеялся Егор. — С тобой навоюешься. С хода в плен уволокут.
Мальчик потянул из ножен эфес с обломком сабли, осмотрел тупое, в зазубринах, матовое лезвие, привычно небрежно толкнул обратно в ножны, опрокинулся на спину, смежил веки и принялся вочеловечивать недругов, которым отмщение после взросления. Лениво думал, переставляя лики и обиды, и решил, что супротивников у него нет, и тогда равномерно начал подремывать, поддавшись плывущему неясному воспоминанию о будущем, как через годы они с ослом вырастут, и Яшка станет совсем старый, словно ком сухой свалявшейся шерсти, и пойдет на костылях, а у него, Егора, образуется собственная шарманка на широком ремне, а сверху на шарманке гадальная морская свинка вытаскивает из черного ящика серые аптечного вида бумажки с предсказаниями, как у однорукого на базаре, где Егору однажды бесплатным таком свинка вытащила судьбу, — сложные повороты жизни, хитрые тайноходные ужасы, большие удачи и любовь белокурой безмордой красавицы. Очнулся смехом: судьба представилась безмерной и знакомой степью, горячим пустынным небом, настороженными чуткими холмами, а что до белокурой красавицы, так это когда еще будет, да и на фиг она сдалась. Он пытался увидеть воображаемую принцессу, и выходила либо сказочная золушка, либо дрыгонога трофейного фильма, длинная, голая и поет по-фашистски. И вдруг он вспомнил и присвистнул: утром должен был гнать корову пастись в заповедник, но забылся товарищами, а после умотнул в степь и, стало, предстоит бабкина дера. А завтра в кино крутят четвертую серию Тарзана, и раз монету не сшибить, тогда нужно сегодня перетолковать с пацанами, как рвануть безбилетным нахрапом, — цепочкой и — пальцем через плечо: билеты у него, а последнего вышибают за двери: иди, мотай, фулюган. Ты чего толкаешься тетка спятила билеты у первого товарищи граждане сироту забирают зырьте люди добрые до чего тыловые крысы обнаглели.
Он вскочил, толкнул осла голой пяткой. Осел, шумно дыша, начал с трудом подниматься. Егор отряхнул ослу бока, почесал за ухом, посмотрел на оплывающие жаром холмы. Вскинул на плечо саблю и, пыля, пошел к городу. Осел тоже оглянулся на холмы и враскачку направился мальчику вслед.
Глубокой предночью сидят они на сухом и теплом деревянном крыльце и не дыша слушают. В прозрачной стоячей темноте ни ветерка, но яблони сада живут самовластно, — то гулко и страшно чем-то ударит внезапно в землю, то по ветвям и листьям пройдет скрытое движение и замрет, растворится в половодье ночи, и далекими белыми островами плывут крупные недвижные печальные звезды. И облака, как мягкие снега тишины.
По времени, бывало, он влекся тяжким гнетом земности, окружаемый, опутываемый мелочными, понятными, неотсрочными заботами; временами, казалось, это был бег взапыхах сквозь редкий светлый восторженный лес по иссохшей листве, по жухлым вялым травам, мимо стволов вдохновенной солнечной полноты к той поляне, где вершится чудо; или, поддавшись недолгой усталости и потоку, будто плыл по широкой реке, всякий миг ощущая разлив времени шире пространства, безграничный; иногда казалось, что время — ветер полета, и тогда — в разгон, в захватывающее сильное уверенное движение, и нет преграды, — а люди и предметы, и какие-то отстоящие неизбывные переживания, — все косым крылом летит назад, исчезает, втянутое оглохшим от скорости временем.
...и когда они подлетели к этой огромной черной планете, их корабль перестал слушаться управления...
Егор помолчал, и мальчики замерли.
...Капитан стоял в рубке, сжимая побелевшими пальцами гладкие рычаги. Его взгляд сквозь стекло усиливался проникнуть искристую тьму, и угадать, далека ли наплывающая снизу громада планеты. Люди стояли за спиной капитана и молчали. Каждый воспоминал землю, куда не суждено вернуться, друзей, с которыми не выпадет встретиться. И вдруг они увидели: сбоку и снизу появился свет, голубоватый, слабый, как гнилушка пня, и потом этот свет потек вширь, туманный по краям и острый, пульсирующий, в центре...
Егор примолк, чувствуя, как тихая полнота ночи охватывает незаметно и неслышно отрывает от деревянной ступени крыльца, и все будто дрожит, ускользая.
Мальчики узрели: в глубоком сером сумеречном небе мчалась черная комета. Она вспыхнула, раскалилась, расцветилась, рассыпая искры, отбрасывая реку дымного шлейфа, падала, воспламеняясь звездно.
Егор сжал кулаки и зубы, трепеща мучительным восторгом, и выдохнул, простонал:
— Моя звезда...
Однорукий историк, грузный, широкий, огромноголовый, гологоловый, насаживал червя, приспособив крючок на колене, ловко орудуя толстыми пальцами; насадил, плюнул на червя, закинул наживку, положил удочку, посмотрел сбоку на Егора, шевельнул толстым носом, подмигнул:
— Что, победоносец, обскакал я тебя?
Егор покосился на ведерко историка, где по-змеиному лениво шевелилась рыба, запыхтел сердито.
Историк лег на спину, закинул за голову одинокую руку, усмехнулся:
— А ты не пыхти. Все одно — тебе выигрыша больше предстоит, ты ж победоносец по названию. Вот попадешь обратно в Питер, пойди в Публичную библиотеку, — там есть большая старинная книга, а в ней картинка, а на картинке ты изображен, а у тебя между ног — конь, а в руке — копье, а на земле — пресмыкающий, тобой поверженный. И написано: “Се Егорий во броне на серу садит коне держит в руце копие разит змия в жопие”.
Мальчик усмехнулся:
— Зачем он его?
— Люди попросили. Змей много зла делал.
— Ну? Так и Егорий ваш кровь пускал. А кровь — завсегда зло.
— Ишь, мудрец не по годам. Чужим умом. А когда сам у рыбы заглотыш с жабрами выдираешь — это без крови?
— То рыба, она ж безмозглая!
— Не-ет, братец, все, что движется, плавает, ползает, бегает и летает, — мозглое. Без мозга нет движения. У меня там не клюет?
— Не-а, я петушиное слово сказал, вашу поклевку отвлек.
— Ну? — Историк сел и стал смотреть на поплавок, осторожно взял удилище, быстро подсек, потянул, выбросил рыбину на берег. — Видал?
Мальчик насупился.
— А ты опять не пыхти, — коротко хохотнул историк. — Я — старше, значит, по опыту должен тебя переиграть. Слушай, возьми ее в свое ведро, у меня не помещается.
— Так не делают, — покосился Егор, — вам привалил шанс, вы и берите.
— На всякий шанс свой ресистанс, — сказал однорукий. — Бери, пока не передумал, да наживку насади. — Он снова лег на спину, завел руку за голову, закрыл глаза. — Ох, блаженство. Не забудь плюнуть на червя.
— Знаю не хуже вашего... У, какая ты толстая да сытая. Нагуляла жиру... Ну, тихо, тихо... Где у тебя крючок? Это ничего... осторожненько... вот так... а теперь иди поплавай у меня... Да вы, небось, в городе обратно ее потребуете?
— Куда мне такую прорву одному?
— А жена? Ее кормить надо.
— Она сама ест, — рассмеялся историк. — Да ее и нет у меня.
— Ушла, что ли?
— Это точно. К другому. Он красивый, волосатый, у него две руки. Обнимать удобно.
Егор молчит, потом решает:
— Дура она.
— Это почему? — удивляется историк.
— Красота мужчине ни к чему. С лица воду не пить, не умываться. Обнимать и одной рукой годится. Вон у вас лапа здоровущая. Как тарелка.
— Не-ет, братец кролик, она не дура. Она — вольный человек. А — я пристрастен к вольности, потому и люблю ушодшую. Видно, мать родимая опросталась баклушником на пленэре. С той поры гнетет интерьер, ограниченный плоскостями.
— Это как — вольный человек? — негромко рассмеялся Егор, не поворачивая головы и уставясь на поплавок. — Делает, что хочет, говорит, что хочет, ходит, куда хочет?
— Зачем же практически понимать? Можно сидеть молча на одном месте и быть вольным человеком. Когда внутри человека так просторно, что горизонтов не видать.
— Ну? — усомнился Егор. — Зачем она, вольная, ушла к не вольному? Чтоб он на ее горизонты пялился?
— Э, милый, женщины — народ своеобычный. Они бывают нескольких типов: прости Господи, дай Бог всякому и не приведи Господь.
— А у вас была — спаси и сохрани?
— Ох, парень, — рассмеялся историк. — Настрадаешься ты с ушлостью своей. Все учителя про то говорят.
— Так они — с горизонтами, вот и обижаются. А вы — вольный?
— Историки вольными не бывают. Их концепция ограничивает.
— А я — вольный?
— И ты не вольный. Но можешь им стать при благоприятных обстоятельствах. — Историк помолчал, раздумывая. — Предвижу жизнь твою многосложную, многотрудную, многоповоротную. Биться тебе нескончаемо за волю свою долгие и долгие годы. И меня не станет, и ты взойдешь в мой возраст, в духовную зрелость, а воля твоя будет рядом, да не в твоей власти.
— Век воли не видать! — рассмеялся Егор. — А вы почем знаете?
— Давно за тобой наблюдаю. Характер у тебя такой. Байки горазд баить. К чудесам доверчив. Живешь без огляда. Излишне наблюдателен к людям. Пацаны говорят, комету или звезду приобрел. Это — тоже знак. Кем собираешься быть?
— Сперва взрослым, там посмотрим. Может, вором в законе, может, разведчиком.
— Hy! Вором — скучно, а разведчиком — война три года как кончилась.
— Новая будет. Враг не дремлет. Вы сколько войн в своей истории насчитали?
— Да не одну тысячу.
— Вот. Значит, и мне достанется.
— Это точно, — рассмеялся историк. — Тебе всего достанется.
— A-а, Егор Иваныч, Егор Иваныч, мое почтение вам, мое почтение. Ну-у, вырос ты, возмужал за лето, заматерел. По школе-то скучаешь?
— А то нет? Так прямо и рвусь. Во сне вижу, как она горит синим пламенем и никто тушить не устремляется. Так смотрел бы и не просыпался.
— Ох, Егор Иваныч, Егор Иваныч, не сносить вам своего котелка, почтеннейший, ох, чует мое старое сердце. Куда стопы-то намыливаешь?
— Да на базар.
— А чего? Опять стырить что? На старух шухеру навести?
— Да надо маленько разжиться. Мы с пацанами вырыли землянку — во! получилась, на “ять”. Теперь, если вдруг дождь, мы — там. Вот и сговорились собраться у базара, прошвырнуться по лоткам.
— А по шее схлопочешь?
— Святым кулаком да по окоянной? Нештяк! Я верткий.
— Хозяин — барин. Пошли. Мне тож в ту сторону. Да ты не мельтеши. Я человек старый, мне положено неторопко ходить.
— Ладно... Так вы когда будете логику и психологию нам учить?
— Чего ты вдруг? Придет время — буду, а что?
— Да, пацаны из старших классов говорили: во всей школе только два нормальных учителя, — вы да историк.
— Спасибо, почтеннейший, ублажил. А, может, наоборот, другие — нормальные, а мы с историком да и ты с нами — с винта сходим?
— Вам все хаханьки, а я всерьез. Вас за что сюда сослали?
— Во-первых, меня никто не ссылал, а во-вторых, я задавал много лишних вопросов и тем сердил серьезных людей. И ты — будешь сердить меня, я тебя пошлю. Учти.
— Учту, — я учтеный. А правда, вы можете всякого человека сразу определить, какой он по характеру? Вон впереди идет один, угадайте.
— Это вон тот? Так он глупый: у него затылок жирный и жадный.
— Почем вы знаете?
— За бесплатно знаю. Он на бойне работает, мясо ворует. Вон и твоя компания на стреме. Ну, валяй, Егор Иваныч, развлекайся.
У доктора большие белые руки с толстыми пальцами в редких рыжих волосах, лицо круглое, глаза большие, непонятные. Руки поворачивают Егора, — приставляют фонендоскоп, щупают, тычут, тянут кожу, разглаживают, похлопывают, снова поворачивают, открывают рот, оттягивают веки. Егор молчит.
— Ишь, послушный, — скупо улыбается доктор. — А говорят — хулиган. По водосточным трубам лазаешь. Врут?
— Правда.
— Зачем?
— Надо.
— Н-да. Тощий ты, парень. И легкие — слабые. Ну, ничего — два месяца наших воздухов да кумысов, и ты будешь — хоть куда. Пьеши ли черное млеко — кобылий кумуз?
— Да.
— Разговорчивый. Ну давай, позови следующего. Подожди. Ты знаешь, что я здесь — самый главный?