У Попала в доме жила крепостная его девка; она была весьма знакома Ладе[32], которая дарила ее всякий день новыми прелестями для влюбившегося Милозора, которого сердце раздроблено было стрелами сей красавицы. Впрочем, не обижая Прекрасу, имела она с ней равную красоту. Милозор всякий день старался подцепить сию красотку, склонял ее деньгами, обещал выпросить ей свободу и, словом, поднимался на всякие мудрости, однако ничто ему не удавалось. Наконец, когда увидел он, что все его происки и хитрости напрасны, тогда предпринял объявить об этом Попалу, которого дружество, надеялся он, учинит ему помощь. В этом он и не обманулся. Попал обещал ему сделать сию услугу; а что она порочна, то они оба знали, да, думаю, и сочинитель об этом ведает, только не знает, как примет ее читатель; ежели он великодушен, то, конечно, простит слабость сию двум молодым друзьям. Начали они советовать таким образом. Попал говорил своему другу:
— Слушай, Милозор! Я притворюсь в нее влюбленным и начну склонять ее ласкою, а ежели она не склонится, то употреблю в сем случае господскую власть и принужу ее силою. Сегодня ночью в двенадцатом часу прикажу ей прийти в сад, в ту темную беседку, в которой, как ты знаешь, и днем никого почти не видать, не только ночью; и так ты вместо меня можешь пользоваться этим случаем.
Выдумка была похвалена с обеих сторон, и Милозор высыпал благодарности своему приятелю с излишком.
— Я столько обрадован, — говорил он ему, будучи в восхищении, — как будто бы уже все действительно получил.
— Поезжай домой, — отвечал ему Попал, — чтоб лучше избежать подозрения, и в назначенное время явись к одержанию победы.
Потом они расстались. Попал, нимало не мешкая, начал предприятие свое производить в действо, в чем ему очень легко и удалось. Устрашенная прелестница обещала ему все по его воле исполнить.
Когда начала приближаться ночь к нашему зениту, тогда расплаканная девушка пришла к госпоже Прекрасе и объявила ей происхождение свое подробно. Сколько ни велик был страх, однако сожаление было в ней больше, чтоб потерять свою честь. А правда или нет, что она так много сожалела о своем целомудрии, того я и сам не знаю. Кажется мне, что всякая взрослая девушка охотно согласится поамуриться в темной беседке, где никакого стыда на лице приметить не можно; впрочем, я того не утверждаю и оставляю толковать тем людям, которые меня гораздо попостояннее. Прекраса, услышав сие, пришла в превеликое огорчение, бешенство овладело ее сердцем и наполнило ее ненавистию к мужу; вот этому поверить должно без всяких отговорок, потому что ревность все в состоянии сделать из женщины. Пришед опять в прежнее чувство, благодарила она свою девку от искреннего сердца и обещала ей награждение, а мужу вознамерилась мстить за его неверность. Итак, приказала она мнимой своей совместнице куда-нибудь на время спрятаться, а сама пошла на назначенное свидание, нимало не сомневаясь, чтоб кто-нибудь другой туда пришел, выключая ее мужа. И таким образом, будучи в сих мыслях, пришла туда и, подождав малое время, услышала, что подходит к ней человек, который не хотел ей сказать ни одного слова затем, чтобы его не узнали, а Прекраса также. И таким побытом Милозор, не мешкая нимало, исполнил то, за чем пришел. После, взявшись оба за руки, пошли вон из их сборища, в которое завел их сонный Купидон. В превеликой шли оба радости: один думал открыть свою страсть своей красавице, а другая хотела укорять своего мужа неверностью. Ночь была довольно светла, и без всякой остановки можно было им себя разглядеть. Как скоро они вышли на свет, то, взглянув друг на друга, ахнули и остолбенели; стыд замешался между ими и сделал их неподвижными. Потом Прекраса вскоре увидела своего мужа, а Милозор своего друга, который, проведав все от девки, бежал предупредить нечаянное свое несчастие. Как скоро он к ним подбежал, то оба они стали перед ним на колени и как возможно лучше извинялись в своем погрешении. Выслушав их, бедный рогоносец бросился и сам перед ними на колени и просил у жены своей прощения. Все были правы и все виноваты; Прекраса и Милозор остались в выигрыше, а Попал, желая услужить другу, проиграл свое собственное и сказал: «Быть так, грех да беда на кого не живет». Впрочем, дружество их сею свалкою не кончилось; хотя они сделались свояками, однако друзьями умерли.
Объявляет, каким образом попадаются мертвецы в западню
Признаюсь, что я еще не довольно насытил мое зрение, как необходимость принудила меня оставить мою прелестницу. Вынул часы, и уже двенадцатый час докладывал мне, что время отсюда убираться. Вставши, поцеловал я мою Афродиту[34], а сколько раз, того я и сам не помню, для того что не было со мною записной книжки, да сверх того не было мне нужды и записывать их. Итак, вышел я из той спальни, которая была услаждением всех моих чувств и членов.
Сколько любовь моя ни была велика, однако не меньше ее было и любопытство. Как скоро я оставил мою любовницу, так и вздумал о ночном волоките. Прежде я мало боялся мертвецов, а в это время и не думал их опасаться, только трусил маленько, чтоб не потревожил он меня каким-нибудь острым железом или свинцовым шариком; однако ничто не удержало моей отваги. В сем случае сделался я воин и плотию и духом. Мом, который мне не в дальнем колене родня, присуседился в сие время ко мне и наущал меня осмехать людские пороки; и так вознамерился я оказать мое проворство и после посмеяться господину мертвецу, его любовнице, да и всем тем, которые мертвецов боятся. Бросился я тотчас к погребу и увидел отверстые двери Ладина храма, в котором приносили прежде жертву Усладу[35] так, как они всегда обыкновение имели. Усердие к пьянственному болвану и сласть полковникова вина сделали мертвеца пьяным, и он начал колобродить так, как обыкновенно колобродят пьяницы во плоти. Тогда посыпались у него веселые шутки, замысловатые выдумки, которые производит хмель; оный поднял белого щеголя и начал водить по погребу. Я прижался в самый угол и стоял очень тихо; потом слышно мне стало, что он полез в ларь, который тут стоял и который в то время был пуст, куда пригласил и свою спутницу, которая с помощью его также в оный влезла. Они скоро замолчали, а что делали, то читатель и без меня угадать может. Я подкрался к ним на цыпочках и опустил у ларя крышку, положил цепь на пробой и засунул железным гвоздиком, который висел на веревочке у пробоя. Мне показалось удивительно, что они не испужались, и думаю, что им представилось, будто бы крышка сама упала, и были они, как думаю, в той надежде, что опять отворить ее могут. Я погреб запер замком и ключ взял с собою и, отходя, промолвил:
— Опочивай до утра, любезная чета, и наслаждайся всякими увеселениями, какие ты можешь сыскать в крепком ларе и сверх того в окованном железом.
Тогда уже был второй час пополуночи. Богиня мрака спускалась уже к горизонту, а я опускался на мою постелю и, ложась на оную, размышлял, как легко можно препроводить ночь без сна, и хвалил бдящих наших сограждан, которых я насчитал четыре рода. Первый из них — несмысленые рифмотворцы, второй — глупые любовники, третий — искусные картежники, четвертый — проворные воры. Первые не спят для того, что подают Музам нуждную посуду[36] и, стоя подле их кроватей, слушают, как они во сне бредят, и оттого сочинения их называются бредни. Вторые сидят в передних у кокеток[37], и всякий старается из них, чтоб прежде всех войти в ее спальню, когда она проснется, и этот употребляется на целый день вместо скорохода. Третьи всегда в это время в классах[38], где слушают науку быть счастливым, хотя после остаются и без кафтанов. Четвертые во время ночи принимают на себя должность переводчиков и переводят чужие пожитки в свои домы и после без переплету продают их на рынке за сходную цену. И ежели бы я был в числе последних, то, конечно, пойманную мною пару птиц отнес бы поутру в Охотный ряд[39].
Признание погрешения половина исправления. Я был в превеличайшем восторге, так что мне и спать не хотелось. Несчастье ключницы и мертвеца не приводило меня в жалость, и я хохотал, — когда воображал, что есть у меня два чудные животные, которые вместо клетки заперты в ларе, две одушевленные твари сидят в таком месте, где прежде всыпан был неодушевленный овес; словом, я столько был рад, как некоторый сочинитель, который объелся и опился в радости, когда сыграли на театре прешпетную его комедию.
Однако радость моя не столько сильна, сколько силен сон, который уже начинает прикрывать меня своими крыльями. Итак, господин читатель, ты уж не услышишь моих слов до седьмой главы моей книги, потому что я во сне ни с кем не говорю. Желаю тебе покойной ночи… Прощай, я уже уснул.
Превращение мертвеца в монаха[40]
Как скоро я открыл свои глаза, то тотчас хватился ключа, которым вчерашнего дня запер погреб, за которым хранилося усопшее и живое тело в ларе, нашел его в добром здоровье. Потом, одевшись очень поспешно, побежал к Аленоне и рассказал ей сие приключение подробно, чему она не верила и верить не хотела, однако уверилась действительно, когда я повел хозяина и всех домашних, чтоб показать им оное чудо. Я был не робкий полководец в трусливом моем воинстве; всякий с трепетом мне последовал, и думали все, что я хочу над ними подшутить. Когда я отпер погреб, тогда хозяин сделал со мною уговор, чтоб прежде их не отпирать, покамест не услышим их голоса: я на то охотно согласился. Подошед к ларю, закричал полковник мужественным, однако дрожащим от страха, голосом:
— Кто сидит в моем ларе?
— Я, милостивый государь! — отвечала ключница: — я попалася по грехам моим в сие заточение.
— А кто еще с тобою? — спрашивал он же.
— Тот мертвец, — ответствовала заключенная, — который всякую ночь обеспокоивал ваш дом; мы виноваты и просим нас помиловать.
Тут все узнали, что это не шутка. Полковник побледнел весь от страха и закричал своим людям:
— Бегите поскорее в полицию и тотчас приведите сюда роту солдат, и велите у нашего прихода бить в набат.
Я принялся говорить и представлял полковнику, что это напрасно и что мы можем все окончать келейно, и после, разобрав все дело, ежели надобно будет, можем и обнародовать. Хозяин на сие согласился и велел слугам своим стать кругом, а сам стал в середине их, приговаривая почасту: «Не робейте, робята!» Потом приказано было мне отпереть ларь, что я тотчас и учинил. Когда я поднял крышку, увидели мы наших пленников стоящих. Я зачал помогать вылезть ключнице, а мертвец выскочил и сам. Оба виноватые хотели броситься к ногам полковника, который подумал, что мертвец задавить его хочет, закричал изо всей силы. Я подбежал к нему и представлял, что опасаться ему нечего и мертвец хочет просить у него прощения.
— Пускай же он оденется в другое платье, — ответствовал заслуженный воин, — так и я дозволю ему ко мне приближиться.
По храброму столь приказу тотчас перерядили покойника в живого человека, и пошли все в комнаты. Тут мы узнали о кончине нашей хозяйки; она уже не сердилась и не кричала, когда смывали с нее белилы и румяны, и нимало не ворчала на то, что одели ее не по моде.
В скором времени изготовили красный гроб и назвали премножество попов. Погребение было самое плачевное. Когда повезли усопшую в церкву, тогда два служителя вели полковника под руки, для того чтоб не повалился он в грязь; жалость и выпитая им поутру для утоления печали водка обременили его гораздо, и он совсем забыл, что надобно было плакать. Госпожа Аленона не в таких уже летах, чтоб плакать ей о своей матери, и опять не такого поколения, чтоб выть ей голосом: это одной подлости прилично; и так ехала со мною в карете и пересмехала всех, кто нам ни попадался. В церкви с разным усердием и разными голосами завывали старухи, и которая надеялась получить великую от полковника милость, та приходила к гробу и колотилась головою об оный, поглядывая на него почасту, примечает ли то ее благодетель. Другая рвалась в углу и посылала свою внуку сказать полковнику, что бабушка ее умирает с печали.
Иная натирала глаза свои луком и подходила к нему просить милостыни. Щеголи, которые хотели пообедать на похоронах, бросали в глаза табак и плакали довольно исправно, потому что от табаку не только плакать, да и ослепнуть скоро можно. Когда поставили гроб в землю и ею же засыпали, тогда с большим усердием поспешили все к столу. До половины обеда слышны были речи о полковнице, а после вино помрачило ее у всякого в памяти, и всякий начал колобродить. Сверх всего этого тот, который носил на себе такое имя[46], которое совсем не позволяло пить ему вина, затягивал уже и песни. Вскоре перестали сожалеть об ней, для чего было я на другой день изготовился сказать надгробную речь или нравоучительную проповедь, однако или для того я ее не сказывал, что не умел[47], или для той причины, что полковник кликнул меня к себе в спальню и приказал привести с собою и нового гостя. Когда мы с ним пришли, то приказал он спальню запереть; итак, были мы тут трое. Виноватый валялся до тех пор у него в ногах, покамест полковник простил ему вину его великодушно. Тогда я приметил, что радость овладела нашим невольником, и он уже больше не опасался своей участи. Язык его был очень поворотлив, и разум довольно вертлявый. Начал он извинять поступок свой такими доказательствами, которых опорочить было невозможно, и вина словами его так умалялась, что начинали мы находить в страшном смертном прислужника Момова. Все, что он ни говорил, было замысловато и остро. Когда мы с четверть часа с ним поговорили, тогда уже начал он и шутить, хотя совесть представляла ему, что сделал он дурное дело, но прощение его вины заставляло оную молчать.
— Скажи мне, — говорил полковник, смотря на него снисходительным и веселым видом, — кто ты таков?
— Я монах, — ответствовал он, — обители святого Вавилы. Я подвержен мирским слабостям и достоин всякого наказания; однако если вы примете труд выслушать мое похождение, то, может быть, извините меня в оных. Принуждение принять сей чин производит во мне отчаяние и делает меня неспособным последовать моей должности. Я иногда забываю сам себя и в оном забвении предпринимаю дела, противные чести и мне самому. Что ж касается до почитания истинного моего бога, то я во грехах моих имею всегда к нему прибежище и прошу от сокрушенного сердца, чтоб избавиться мне от сего чина, которого сносить, по совести сказать, сил моих недостает, и всякая погрешность укоряет мою совесть и увеличивает себя к моей прискорбности. Никто извинять меня не хочет, и представляют, что я монах; молодые мои лета и несозрелый еще разум не желают посвятить себя уединению. Я со всею бы моею охотою искал небесного венца монашеским чином, но мирские прелести удаляют меня от оного; я человек и, следственно, подвержен всем человеческим слабостям, которые иногда и против воли нашей владеют нами.
Выслушав его слова, вселилось в нас желание услышать и его повесть, в которой мы надеялись довольно чудес найти, ободряли его, сколько нам возможно было, и просили, чтоб начал он свое повествование; и когда он увидел, что мы больше ему не неприятели, тогда довольно ласковыми словами попросил теплого чаю с горячею водкою, чтоб нагреть свое сердце, которое от стыда и от страха находилось в великом холоде. Когда удовольствован был он по его просьбе, то не только разогрел им свое сердце, но, как нам казалось, разогрел и свой разум и начал говорить таким образом.
Начало монаховых приключений
Атаман лежал тогда на постеле и курил табак; взглянув на меня видом, разбойникам неизвестным, усмехнулся, видя меня в моем приборе, и спрашивал: «Что ты за чудо?» Я рассказал ему все мои обстоятельства и после просил о призрении, ибо я уже видел, что я в его руках. Красноречие, которое употребил я в сем случае, послужило мне немало к поправлению моего состояния. Выслушав все, атаман говорил мне:
— Не учился ли ты в какой-нибудь семинарии или в университете?
Отвечал я ему, что отец мой нанимал для меня учителя, который учил меня латинскому языку, истории и географии и у которого слушал я философию.
— Можно ли статься, — вскричал тогда атаман, — чтоб такая замаранная тварь слушала так великолепно одетую науку?
Потом, усматривая во мне не знаю что-то ученое, вступил со мною в диспут, или, по-русски, в спор. И так до обеда препроводили мы время, рассуждая о важных материях, а после оного перерядили меня в богатое платье, и в собрании всей его артели получил я имя его друга. Сей титул произвел во мне немалую радость, ибо почтение, которое мне делали его подданные, приводило меня в восхищение. С этих самых пор препроводил я целые пять месяцев в великом удовольствии и жил по-боярски. Любовница сего атамана, которая была не выданная и не последней руки красавица, обходилась со мною не так, как моя тетка; она мне делала всякие благосклонности и полюбила меня так, как родного своего брата, ибо препоручили меня ей незлобивый и тихий мой нрав и ее любовник; она почитала за удовольствие быть всегда со мною.
В одно время, когда сидели мы под тению украшенного природою дерева все трое, тогда пришед один из его подданных с великим подобострастием докладывал своему повелителю, что привез извозчик человека, который называет себя учителем. Атаман тотчас пошел в свою горницу, куда пригласил и нас. Я радовался, идучи, что увижу ученого человека, который, думал я, равно страшится своей участи, как и человек, ничего не знающий. Когда мы пришли в покои, то представлен был пред нас учитель.
Как скоро атаман увидел, что он человек разумный, то тотчас приказал растворить чашу с теплым напитком, который англичане именуют пуншем, чтоб тем прогнать страх, который потрепывал нашего мудреца, как тридневная лихорадка. Присуседившись к нему, начал он тянуть прямо по-ученому, и нам казалось, как будто бы стакан стакана догоняет. Когда в чаше ничего не осталось пуншу, тогда ничего не осталось в учителе страха. Он заговорил о воздушных явлениях, потому что разум его полетел тогда к небесам и, летая немало под оными, спустился на Парнас[51], пересчитал там всех ученых людей, описал Аполлона и Муз[52], по соседству не миновали Олимпа[53]; и так представил нам всех богов, как будто бы на картине. Потом сошел на землю и проповедовал нам о человеческих обращениях, подземных происхождениях и, словом, обо всем том, до чего разумный и ученый хмельной человек своим понятием достигнуть может. В таком достохвальном упражнении препроводили мы три дни. В четвертый день атаман определил разобрать его дело и спросить извозчика, для чего он привез к разбойникам такого человека, который ему ничего не сделал. По собрании суда и по представлении челобитчика и истца извозчик объявил, что вез его из Малороссии[54] и всегда пил его водку, а наконец это ему было отказано. Учитель, в сем месте перехватив, сказал, что водка у него начала оскудевать, а купить было ее негде; итак, он берег ее про себя. Тогда извозчик, желая чем-нибудь оправдаться, говорил атаману, что у учителя есть много денег и для того он привез его к нему, как такую добычу, которой разбойники имеют привычку всегда искать, за что и сам желает награждения. Тогда, выслушав его, атаман начал говорить ему весьма большое нравоучение, в котором представлял, что ближнему своему надобно желать столько добра, сколько самому себе. А как извозчик преступил сию заповедь и из безделицы привез человека на смерть, то заслуживает за это жестокое наказание, которое и учинено было немедленно. Взварили его столь искусно батогами, как говорят у нас — инде небу стало жарко, встолочили ему спину и брюхо довольно снисходительно.
Потом спрашивал атаман у учителя, сколько у него денег, на что другой объявил, что имеет их полтораста рублев; тогда атаман купил все у него книги, которые с ним находились, весьма дорогою ценою, подарил ему сверх того тысячу рублев и, отпуская от себя, велел ему объявить полиции непременно, что был он у разбойников и все то, что с ним ни происходило. Как скоро его отправили, то приказал он класть все на возы и приготовляться к походу, думая, что непременно посетит его сыщик; что действительно и сбылось потом. После чего зажгли весь дом, и огонь столько рассердился, что не оставил ни одного живого бревна, а мы отправились в путь.
Конец монахова похождения
— Друг мой! ты, живучи со мной, может быть, и скучишь, сверх же того заслуживаешь порочное имя, и когда узнают в городе, что ты живешь со мною, то будут почитать тебя бесчестным человеком; и для того намерен я отпустить тебя, чтоб не был ты причтен в число разбойников.
Я принялся его благодарить и радовался уже, что буду скоро в городе, потому что жилище сие хотя мне было и покойно и я был всем доволен, однако ж жил с разбойниками. Атаман наградил меня довольно добродетельно и великодушно; он подарил мне тысячу рублев, что не всякий богатый и честный гражданин сделает, к тому ж дана была мне лошадь, и я, простившись со всеми, поехал в путь.
Два дни я рассуждал о сем разбойнике и не знал, как бы мне его наименовать, ибо мне казалось, что добродетель превышала его пороки. Он отнимал у богатых половину их имения и сию часть делил надвое: одну оставлял себе, а другую отдавал бедным людям. Обиженные им не столько на него негодовали, сколько награжденные им его благодарили. Мне показался он новым философом. У кого много, у того он отнимал, а у кого ничего не было, тому давал. И таким образом положил я так, рассуждая долго: пускай дадут ему имя наши жадные к деньгам богатые граждане. Впрочем, чтоб не оставить в неизвестности такого подлинника, объявлю о нем в другом месте попространнее.
В третий день моего путешествия, когда просыпалася Зимцерла[55], спускался я с превысокой горы и увидел недалеко не весьма узкое владение, которое состояло из деревянного строения и называлося село. Я вздумал посетить его; приехавши в оное, нашел всех крестьян в великой печали. И когда спросил я о причине, тогда уведомили меня, что будут похоронять их господина; а как настало время, то и я пошел в церкву. Вскоре принесли усопшего, и весьма много было о нем плачущих. Женщина весьма молодая рвалась больше всех и казалась быть отчаянною жизни; слезы ее сделали то, что я насилу мог удержаться и сам от жалости; она выла столь отчаянно, как будто бы любовница похороняла своего любовника, и по тому я узнал, что была она жена покойного. Во время обедни очень часто падала она в обморок, однако опять скоро воздерживалась, чтоб не сделать дурного положения; и притом же приметил я, что она очень часто на меня поглядывала. Когда начали отпевать новопреставленного, то я нечаянно взглянул на нее и увидел в руках ее маленькое зеркало. В сем случае сделался я маленьким философом и растолковал проступок сей великодушно. Когда опустили в могилу ее мужа, то казалась она, как будто бы хочет последовать ему, и едва успела выговорить, чтоб просили меня к ней отобедать, повалилась без памяти. Люди ее понесли ее нечувствительную домой, куда и меня пригласить не позабыли.
Обед начался печалию, а кончился весельем. По большей части заседали за ним отставные офицеры, те, которые были великие охотники подтягивать сивуху и рассказывать о сражениях; насуслились они за ним довольно исправно, приговаривая почасту: «Покойник был до вина охотник». А как обед кончился, того я не знаю, ибо отвело меня от оного сие приключение.
В средине нашего обеда, когда уже начинали краснеть у всех гостей носы, тогда вывели отягченную болезнию, или печалию, или не знаю чем, хозяйку. Она в превеликом беспамятстве приказала подать себе стул и села подле меня, рвалася, охала и рыдала, однако уже не текли по лицу ее слезы, как думаю, для того, чтоб не смыть румян, которых она, пришед из церкви, положила несколько на щеки. Священник уговаривал ее и подавал здравые советы, а я, как человек совсем посторонний, не сказал ничего, выключая слов десятков девяти. Вскоре печальная наша Лада упала в обморок и бросилась ко мне на шею.
Я должен был с помощию других отнести ее на постелю, чтоб там собрала она расточенный или растерянный свой разум. Когда я нес ее в спальню, то получил поцелуя два-три весьма от горячего сердца и тут узнал, что обморок ее пройдет вскоре и что она женщина светская, которая в случае нужды может три раза умереть и после, когда уже не надобно будет мертвых, воскреснет сама. Кладя ее на постелю, не мог я отнять моей руки от трепещущего ее сердца, для того что она в беспамятстве придерживала ее очень крепко; чего ради подали мне стул, и я сел подле ее кровати. Всякий со своим усердием подходил уговаривать ее и воздерживать от сокрушения, и кто был пьянее других, тот усерднее и старался. А я сидел подле ее, как будто бы осужденный; никто не думал, что приковала меня безрассудная Венера, а всякий помышлял, что причиною тому ее отчаяние и болезнь о покойном ее муже. Все уже наконец разъехались, и легли домашние спать; тогда образумилась боярыня и начала со мною амуриться. Если бы я не был холостой и не скучал о том, что имеют женатые, то, конечно бы, начал рассуждать очень строго и обвинил бы дерзость ее стоическим образом; но всегдашний мой недостаток принудил замолчать мою совесть, и я так же легко презрил благопристойность, как и плененная мною красавица. Что происходило у нас в сию ночь, того рассказывать я не стану, а если кто захочет уведомиться об этом, тот и без меня догадаться может.
На другой день поутру подступил под снисходительную сию крепость не знаю какой-то щеголь и начал подпускать любовные ужимки; я же, не рассуди того, что красавица сия не великая была охотница влюбляться, а ссужала нашу братью по переменкам, влюбился в нее, как в путную. Досадно мне, жестоко было, когда он пощупывал ее очень вольно, а она после извинялась передо мною, что позабыла ему в том противиться, и сердилась на меня, для чего я ей об этом не припомнил. В следующий опять день несносный мой соперник, позабыв то, что я тут сижу, бросился с французскою вольностию целовать ее груди. Я не мог более терпеть огорчения и треснул его по лбу, отчего полились у него и кровь и слезы, и когда он образумился, то задел меня по щеке, а я до драки прежде бывал превеличайший охотник; итак, расправив мои руки, начал его потаскивать взад и вперед по комнате и до тех пор его отбояривал, пока служители нас не разняли; рассовал я ему побольше сотни тумаков под пазухи и во все те места, где улеглись мои оплеушины, пинки и поботухи. В сем случае со мною не так, как с победителем, поступили: вместо триумфа[56], приличного победоносцу, обобрали меня кругом и проводили дубьем со двора.
Появился я вскоре легок на чистом поле, неся за плечами палочные удары, которые мне дали на дорогу. Они не столь были мягки, чтоб мог я их употребить в обеде; итак, до ужины претерпевал маленький голод, ужина же моя состояла в том, чтоб поскорее заснуть. Я думал где-нибудь во сне покушать, что была и действительная правда. Во всю ночь я был у великого довольства съестных припасов и жрал их столько, что превзошел всякого рода объедал, однако со всем тем проснулся голоден. Это уже известно давно, что у голодного хлеб на уме и никакие гражданские дела не приходят тогда в голову, когда желудок пуст. Я не ел ничего, однако глотал очень часто и в сем упражнении путешествовал еще до обеда.
Встретилась со мною расчесанная деревня; я узнал тотчас по ее платью, что не могу тут выпросить ни одного куска хлеба. Сколько ж я тогда сделал восклицаний о моей тысяче! Когда же голод пронимал меня порядком, а достать хлеба не было надежды, тогда вздумал я подняться на мудрости и с сею надеждою вступил тотчас в деревню, и вошел в тот дом, который покудрявее казался прочих. В нем я нашел старуху о трех, или с половиною, зубах; притворясь гораздо набожным, объявил ей, что я выходец с того света, что тощий мой желудок и бледное лицо ей подтвердили. Как скоро она услышала, что я выезжий небесный гражданин, то тотчас собрала на стол и меня накормила. Потом спрашивала, не видал ли я на том свете ее сына? Я ответствовал, что имел с ним там знакомство и что он гораздо обнищал и возит теперь на себе воду. Услышавши это, старуха бросилась благим матом в свою коробью и, выняв из нее последние деньжонки, просила меня отнесть их для разводу к своему сыну. Потом приехал с поля поп, который не перещеголял разумом беззубую свою сестрицу, дал мне свою лошадь, чтоб брат его возил на ней там воду и больше бы уже сам не трудился. Таким образом с немалого числа и крестьян обман мой получил пошлины довольно. Начинив мои карманы разною ходячею монетою, оставил я эту деревню и посмеялся мужицкой глупости.
Идучи дорогою, считал я деньги, чтобы из разных карманов привести их в одно число. Искусство показалось мне довольно хлебно, и я определил называться везде, что путешествую с того света. Ни один лекарь, думаю, своим искусством не мог бы со всего купечества в городе получить столько денег, сколько я получил с одной деревни; а что с дворянства, о том я уже и спорить не буду, для того что дворяне великие охотники лечиться и без всякой нужды принимают лекарства, лишь бы кто им присоветовал; а купцы, почитай, совсем не имеют с аптеками знакомства, и оттого, как сказывают, бывают они здоровее.
В этом пути я был повеселее прежнего и совсем не видал, как спотыкнулся было на богатое и великое село. Когда я начал вступать в него, то принял на себя важный и смиренный вид, ибо когда я сыт, тогда шучу до тех пор, покамест довольно. Итак, как скоро увидел я мужиков, то закричал им, чтоб они снимали шапки. Они схватили их с великою поспешностию, может быть, для меня, а может, подумали, что идет их господин, пред которым они еще за три версты открывают свои головы. Я спрашивал, где их помещик и кто он таков? Они сказали мне, что нет его дома, а поехал на время не очень в дальнюю деревню, а тут, сказали, его жена и мать. Я тотчас велел им сказать о себе и был принят старухою весьма радостно. Тут надеялся я получить больше денег, для того больше и врал. По счастию моему свекрови понадобился я под именем выходца с того света, а снохе под именем любовника; итак, жил тут во всяком удовольствии. Старухе рассказывал я днем, а молодой рассказывал ночью. Беспокоил меня несколько приезд хозяйский, и я думал, что непременно мне надобно прежде его убраться, ибо я проведал от служителей его, что он великий забияка и ужасный охотник выправлять свои руки над чужою спиною. Я не очень надеялся на кожу, которая покрывала мою спину; итак, вознамерился было отступить от сего места. Как скоро узнали о моем отъезде госпожи, то с превеликим прилежанием начали меня просить, чтобы я остался еще у них. Новая моя любовница удобнее всех отвратила мое намерение: она сказала мне, что муж ее должен делать то, что она прикажет, и что она давно уже имеет это счастие, что сожитель ее пляшет по ее дудке.
Наконец он приехал, я увидел, что несомненная была то правда: она им повелевала, а он боялся и подумать, чтоб чем-нибудь ее прогневать. По приезде его находился я в таком же довольстве, как и прежде, и как скоро он на двор, то жена его занемогла и не пускала его в спальню целые два месяца, а я в то время занимал его место. Подражая Юпитеру[57], который этак же потчевал Амфитриона, мне кажется, потребна была мужу ее ревность. Однако он не позабыл употребить ее в сем случае и, может быть, употребил ее и слишком.
Вот как человеческое благополучие недолговечно и вот как мое перервалось. Заехал в сие село проезжающий архиерей. Рогоносец мой принял его с превеликою радостию, и первое его слово было то, что есть у него выходец с того света; потом рассказал ему все, что я ни наболтал ему во все мое у них пребывание, прибавляя к тому, что будто бы все его мужики от того взбаламутились и начали отставать от церкви. По сему препоручению видно, что он желал меня сбыть поскорее с рук. Когда кликнули меня к архиерею, то я как будто бы виноватый задрожал и не знал, что отвечать. Тотчас зашнуровали меня цепью, и сколько ни просила за меня моя любовница, однако ж, несмотря ни на что, отослали меня под начал[58], где, продержав не меньше года, наконец постригли. Я ушел несколько спустя из нашей обители и опять в том же селе пойман. Итак, с тех пор содержат меня в монастыре весьма рачительно. Мне не приказано никуда выходить вон из кельи, и, словом, я так, как будто бы на цепи привязан; иного способа нет мне выйти из оного, как в таком наряде, в котором вы меня нашли. Я перед вами виноват, — примолвил он, — что приключал вам беспокойство, и в том прошу прощения.
Таким образом кончил монах свое похождение, которое, однако, было еще не все; смешные с ним приключения услышим мы после.
В полковнике человеколюбие, или не знаю что другое, произвело о нем сожаление. Он обещал ему исходатайствовать свободу и просьбою сложить с него чин монаха. После сего вошла к нам ключница и, облившись слезами, просила прощения у своего господина. Она еще не совсем испорчена была летами и носила имя любовницы правильнее, нежели некоторые из моих знакомок, которые под белилы и румяны прячут свою старость. Полковник, сделав ей пристойный к тому выговор, простил потом ее погрешность, за что с великою благодарностию поклонилась она ему в ноги и после этого была опять в своем достоинстве с не меньшим почтением от всех домашних.
Ежели кто прочтет, тот и без надписи узнает ее содержание
В начале осени Венера определила представить в нашем доме походную комедию, или попросту игрище, чего ради послала к нам своего сына. Он вселился к Балабану в сердце и делал там чудные распоряжения. Начало действия было таким образом. Закипела кровь в моржовых жилах, и дуралей наш начал щеголять; сшил себе набойчатый халат[59] и таскался в нем по улице мимо окна своей возлюбленной, надевал нередко крестьянское платье и расхаживал в нем по морскому рынку. Ходил также в харчевни, где заводил непосредственно малые драки и таскал нарочито своего брата, для того что храбрость его над одним только им оказывалась. Прежде же сего ходил он всегда неряхою, в замаранном овчинном тулупе и, шатаясь по двору, часто играл с робятами в бабки, кричал ночью филином и пужал старух, которые летали от него часто с высокой нашей лестницы, возглашал петухом, которым искусством разбуживал соседних кур, перенимал, как кричат утки, и, словом, делал всякие шалости, какие только начальный из дураков выдумать может. Начал закупать гражданские книги и переплетать в церковный переплет; он иногда принимался их читать, но они казались ему столько же понятны, как слепому живопись, и чем которая книга была важнее, тем для него хуже. Итак, рассердись на их темноту, определил сослать их в ссылку, то есть продать барышникам. Итак, вначале променял на деньги «Телемака»[60] и купил на место его черный тафтяной мантилет[61], потом «Троянскую историю»[62], «Маркиза»[63], Кантемировы сатиры[64] — и купил асалоп[65]; а после них пустился и на все достальные, между коими находились «Римская» и «Древняя» истории[66], и купил стеганую исподницу[67] и пуху для двойной постели; причем вознамерился просить у дяди своего горниц для будущих своих детей и приготовил почти уже все к своей свадьбе, только позабыл открыть любовь свою той девушке, которая уволокла посконное его сердце. А это была та особа, которая жила у полковника; она была отдана ему после отца ее и матери на пропитание и чтобы потом выдать ее за хорошего жениха с ее приданым. Девушка пригожа и статна собою, только несколько простенька по нынешнему обыкновению. Фаля[68] наш начал делать ей изъяснение свое стихами, для того что прозы ненавидел он смертельно и не умел совсем ею изъясняться, а стихами говорить не мог, хотя и был до них превеликий охотник; но не зная совсем в них толку, отослал к любовнице своей вместо любовного изъяснения сатиру. Мне удалось ее списать, а чтоб не одному ею пользоваться, сообщаю и читателю.