- Ну а где доказательства ваших концепций? Выдумать ведь можно все, что угодно.
- Я и не хочу, чтобы вы принимали мои тезисы на веру. Присмотритесь к головастику и к лягушке. Наблюдайте за развитием животного плода. Пару лет назад у одного медика в Базеле я видел в банках все фазы развития человеческого эмбриона: поначалу похожего на маленькую рыбку, потом на пресмыкающееся, в конце концов: на покрытого мехом грызуна. Вывод предполагается сам собой: в каждом моменте истории плода записано развитие вида, что, по причине отсутствия лучшего названия, я определяю словом
Слушатели поглощали всю эту ересь, словно гуси, которым бросают корм. В свою очередь, на иных семинарах я рассказывал о естественном равенстве людей, которое должно быть фундаментом закона и справедливости.
После одной из таких лекций, к которой она прислушивалась из скрытого помещения, герцогиня поделилась со мной волнующими ее возражениями.
- Равенство, дорогой мой, в теории вещь красивая, - сказала она. – Его подтверждает Священное Писание, равными мы рождаемся в боли и крике; одинаково умираем в страданиях; тем не менее, на практике, неужто ты требуешь, чтобы мы с бездельниками, которые ни часа не поработали честно, делились нашим дворцом, а на амвон в церкви допускали иудея? Вот подумай, что будет, когда слова и определения кто-то пожелает обратить в действие. Неужто разрушение извечного порядка не принесет больше зла, слез и крови, чем его существование? Ибо сегодня малые, соглашаются со своей судьбой, поскольку им не ведомо, что может быть иная; но когда до них дойдут твои мысли – а ведь когда-нибудь доберутся – разве не возжелают они стать равными нам?
- И они должны иметь на это право!
- Но ведь никогда все люди не будут по-настоящему равными, ведь одни с рождения умные и стойкие, а другие глупые и ленивые, одни сильные, другие слабые… Так что, даже если ты всех их сделаешь равными силой, что из этого будет. Треснет извечный порядок, исчезнет их простенькое счастье, зато появится горечь, едкость, зависть, и никто уже и никогда не будет доволен своим положением.
- Они станут стремиться ввысь.
- Ты уверен? А может быть, вся их активность направится не на то, чтобы совершенствоваться, но чтобы что-нибудь отобрать у других, которые достигли большего? Тем более, если допустить, что они сами сделались судьями в своих делах, тем самым заменяя Бога, которого у них отберешь.
Бог! Воистину, это был тот пункт, который разделял нас диаметрально. Я, уже множество лет атеист или, скорее, агностик, Марию понять не мог. Из своей северной колыбели она вынесла глубинную веру, которая имеется только у детей и святых. Иногда мне казалось, что она попросту видит, чувствует своего славянского Господа Бога, доброго, словно весенний дождь, и прекрасного, будто рассвет. И тут ей не мешали никакие книжные мудрости, научные открытия. Ведь как раз то, что меня в религии отталкивало, ее как раз и притягивало.
Когда я кричал о преступлениях Торквемады, вспоминал о развратности Борджиа, призывал память о Джордано Бруно и его мученической смерти на Кампо дель Фиори, Мария отвечала:
- Церковь, она как люди, среди которых существует. Она может ошибаться, как они, грешить, как они, но так же великой и святой, как они. Ибо, разве блуждающий человек, не остается все так же человеком, неужели лишается он своей бессмертной души? Так и Рим, прежде всего, он является указателем и хранителем Доброй Вести, ну а поскольку божественный огонь подпитывают разные люди, иногда пламя, вместо того, чтобы согревать сердца, поджигает костры, на которых сжигают.
- А знаешь ли, дорогая, что инквизиторы сожгли бы тебя, слыша твои еретические тезисы?
- Это не тезисы. Это вера. Это покорность. Это согласие с собственным несовершенством. В конце концов, это любовь. К Богу во всем свете и в тебе.
- Во мне? – рассмеялся я. – Если Бог и был, он давно уже пошел искать себе иное место.
- Он наверняка есть, Альфредо. О есть, и когда-нибудь ты его почувствуешь. Я молюсь за это.
Тут она пронзительно глянула на меня, как-то не так, как обычно.
Неоднократно я спрашивал ее о том, как соглашает она свою веру с нашим грешным союзом.
- Я дала тебе обет в душе, - отвечала она. – У меня нет, и не будет иного мужа, кроме тебя. И Господь об этом знает.
Иногда же, бросив философствование, мы говорили о нашем ребенке, которого, как обещала Мария, Ипполито должен будет признать своим.
- И ты его воспитаешь. Чтобы он сделался самым умным и мудрым властителем эпохи.
Пришли осенние холода, слякоть. Ничто не предсказывало несчастья. В связи с состоянием герцогини, мы виделись реже. Зато своим персональным шифром писали друг другу письма, которые передавал неутомимый Ансельмо.
При родах я не мог присутствовать, зато не спал всю ночь. Вскоре после полуночи по всей Розеттине стали бить колокола, стреляли из аркебуз; люди высыпали на улицу с песнями и танцами, ведь рождение наследника трона означало стабилизацию, а ведь простонародье не желает ничего более, как покоя. И я танцевал вместе с людьми.
А на второй день побледневшая настоятельница францисканок рассказала мне о злокачественной лихорадке, которая неожиданно проявилась у роженицы.
- Что с нами будет? – хлюпала она носом. – Без защиты Марии нам конец.
- Перестань плакаться, синьора, твоя сестра выздоровеет, вызвали самых лучших медиков.
- А если не…
- Когда будешь у нее, дай ей вот это, - подал я монахине коробочку.
- Что это такое?
- Чудесный порошок, полученный мной от одного монаха, когда я посещал монастырь святой Катарины на горе Синай. Он лечит злокачественные горячки и воспаленные раны. Мне удалось установить, что он взялся из определенного вида плесенного грибка, прозванного
Я не мог предвидеть, что настоятельницу перед встречей с сестрой обыщут, и и что лекарство у нее на глазах Ипполито высыплет в окно. Тем временем даже Ансельмо не советовал мне дольше оставаться в городе.
- Не мое это дело, учитель, - бурчал он, - только я на вашем месте как можно скорее удирал.
- Это почему же? – удивился я.
- Слишком уж много накопилось вокруг вас людской зависти и неприятия. Церковь и богачи боятся ваших учений; и страшно даже подумать, что бы с нами случилось, если бы не стало нашей светлейшей защитницы.
Только никаких предупреждений слышать я не желал. Переодевшись монахом, я пробрался во дворец. И увидел Марию, еще бледнее обычного, обессилевшую и гаснущую на глазах. Увидав меня, она жестом отослала фрейлин. Я упал на колени у ее ложа.
- Альфредо, Альфредо… - шепнула она. – Ну что ты тут делаешь?
- Я рядом с тобой, Мария Я здесь, и буду всегда.
Герцогиня в беспокойстве отрицательно покачала головой.
- Ты должен бежать, любимый, должен! Мне ты уже не поможешь. Я умираю.
- Ты выздоровеешь моя дорогая. Ты приняла мой порошок?
- Дорогой, пока есть время, уходи. Как только я умру, ты погибнешь.
Я остался в городе, плакал… Я просто не знал, что делать. Словно заводной пес, от которого родом мое прозвище, кружил я вокруг герцогского замка, вокруг собора. Бывало так, что я останавливался перед порталом, где драконы, грифы и кентавры склоняют головы перед Пантократором, и грозил ему кулаком.
- Если ты есть, если существуешь, излечи ее. Вы ты, говорят, всемогущий!
- Поначалу тебе следует уверовать, а потом просить, - буркнул мне безногий нищий, качающийся на своих костылях. Я же был в таком отчаянии, что совершенно не узнал в этом несчастном капитана Массимо.
Мария умерла на третий день, перед утром. Возможно, мне так только казалось, но, не спя в нанятой комнате напротив ее комнат в Кастелло, я вдруг всидал целую стаю белых чаек, которые, непонятно откуда, поднялись вдруг над крышей дворца.
На следующий день слуга Лодовико принес мне сообщение о том, что было принято решение о моем аресте; он же передал мне коня и кошель с деньгами. Я спрятался на отдаленном винограднике, в месте, о котором было известно лишь Ансельмо. Оттуда наемные убийцы эрцгерцога выволокли меня через неделю, забрали с собой в город и бросили в подземелье под Торре Нера. Я был совершенно один. Старые друзья пропали, Лодовико как раз отправился в паломничество в Рокка Папале; родные Марии делали вид, будто бы меня не знают, а настоятельницу перевели в другой монастырь, где-то с другой стороны Альп.
Только ошибался бы кто-то, рассчитывающий на длительное судебное разбирательство, болезненную добычу правды с помощью пыток, на старательно отрежиссированные роли обвинителей и защитников. Даже в этом мне поскупились. Восемь малоразговорчивых, пожелтевших словно гусиный кал юристов составило вердикт на основе признаний всего лишь несколько тщательно подобранных свидетелей. Не удосужившись хотя бы допросить меня, тут же они вывалили обвинение меня в ереси, в колдовстве, развращении молодежи и даже в смерти нашей светлейшей синьоры. Коробочка с остатками синайского порошка была доказательством моего участия в отравлении.
Так почему же так случилось? Похоже, не только лишь потому, что Ипполито не желал разглашения. Отбирая у меня жизнь, он решил отобрать у меня и то, что было для меня дороже самой жизни: мои творения, мою славу! Со дня моей поимки его люди кружили по всей Европе, выкупая подписанные мною картины, статуи, гобелены. И вот их уничтожали у меня на глазах, хотя и без посторонних свидетелей, как произведения, вдохновленные самим дьяволом. Эрцгерцог не щадил ни усилий, ни средств. В библиотеках всего континента выкупали или воровали мои работы, не внося их, правда, в индекс запретных книг, что было бы, по мнению моего мучителя, уж слишком хорошей рекомендацией. А мои ученики? Обнаружилось с три десятка студентов, открыто признававшихся в том, что они учились у меня, либо таких, которых только лишь обвиняли в контактах со мной. Под предлогом приглашения на дебаты с участием папского легата, их выслали на корабле еа Исолу ди Сан Исидорио. Корабль так никогда и не добрался до места назначения. Затонул. Люди герцога распространяли слухи о гневе Божьем, тюремные стражники сплетничали о том, что кто-то специально подложил огонь к пороховым бочкам в трюме. От Альфредо Деросси не должно было ничего остаться.
А повелитель, когда мы виделись с ним в последний раз, рассказал мне обо всем этом с полнейшим удовлетворением.
На время аудиенции остальных осужденных из камеры вывели. Я валялся в пыли один, полуголый, прикованный цепью к столбу, а наш синьор герцог, разодетый, словно на бал, стоял в паре шагов, освещая подвал фонарем, который он изволил собственноручно держать.
- А ты не оценил вовремя моей милости, - говорил Ипполито, наслаждаясь собственными словами. – Я предлагал тебе выезд и деньги, и это несомненно избавило тебя от массы неудобств и от неизбежной смерти.
- Неужели так сложно выслать в Новый Свет наемного убийцу? – спросил я.
Эрцгерцог захихикал.
- Может я бы и выслал, а может и не выслал, Альфредо. Я бы игрался твоей неуверенностью. Я играться я ой как люблю! Но ты не спрашиваешь, зачем я пришел? Ну да, мне донесли, будто бы ты желаешь публичного суда, что мечтаешь о пытках инквизиции?
- Я желаю доказать лишь то, что невиновен в том, в чем меня обвиняют.
Ипполито скорчил гадкую гримасу.
- Возможно, ты и не виновен в колдовстве, лично я в этом не разбираюсь, но уж наверняка ты виновен в вероломстве и прелюбодеянии. Ты столь сильно желаешь, чтобы это сделалось явным? Чтобы запятнать память моей любимой Марии. Женщины, которую ты так бесстыдно опозорил.
- Это была любовь!
- Любовь? С ее стороны – то, скорее, был государственный интерес. И потому, с благодарностью за оказанные услуги, мы предлагали тебе выезд. Мы желали иметь сына. Мы желали, чтобы он был красивым, здоровым и способным. Лодовико, мир его душе, предложил в отцы тебя.
- Граф Мальфикано мертв?
Ипполито с деланной печалью вздохнул.
- Какие-то подлые убийцы закололи его кинжалами, когда граф возвращался из паломничества. Что поделаешь, мир жесток. Самое важное, все сделали все, что было нужно. Поступили так, как вам поступить следовало. Наследник у меня имеется, жены мне иметь не нужно. Бедная Мария не предусматривала лишь собственной смерти.
Что-то стиснуло мне горло.
- Мария? Она знала…
Ипполито вновь рассмеялся.
- Да она сама все это выдумала, бедняжка. И согласилась с твоей кандидатурой. Я предлагал кого-нибудь из гвардейцев, а она с Лодовико предпочитали философа, художника… По счастью, художники умирают точно так же, как и обычные люди. И во второй раз, когда умрут их творения.
Возможно, мне следовало его просить. Умолять сохранить не, сколько, собственную жизнь, как бессмертную славу, которая исчезала сейчас на внутреннем дворике вместе с сжигаемыми картинами и книгами. Но я не сделал этого, лишь спросил:
- Если ты постановил покарать меня психологически, зачем тебе тогда моя смерть? Потому что Мария полюбила меня?
- Ты умираешь, потому что нам не нужны свидетели.
- А что с Ансельмо? Наверняка вы его замечательно вознаградите за верную службу?...
На лицо герцога наползла туча.
- Пропал куда-то, пес, - гневно выпалил он. – Наверняка укрылся в какой-то дыре. Но мы его найдем! И сотрем в порошок!
Тут я испытал мелочное удовлетворение. Ансельмо предал всех с редкой последовательностью. Про себя я желал, чтобы его бегство оказалось успешным.
- А мой сын? – спросил я. – Что с ним, его тоже казнишь?
- Это мой сын, маэстро! – в глазах Ипполито вспыхнул гнев. – Мой, единственный и первородный. Он никогда не узнает о тебе, равно как и потомство, на которое ты так рассчитывал. Будь уверен, философом он не станет, обучать его я получу самому глупому капралу своей гвардии.
Разговор был закончен, герцог направился к двери, но вдруг остановился и обернулся.
- В своей бесконечной доброте, несмотря на громадность твоих преступлений, я, Фреддино, позволю тебе самому выбрать вид смерти. Так что уже сейчас ты можешь начать рассуждать. Только это никак не может быть смерть от старости.
И он вышел, оставляя меня в отчаянии, более глубоком, чем до того. Ведь ниоткуда не мог я ждать никакого утешения. Люди меня покинули, в бога я не верил.
Случилось так, что в мою камеру попал крестьянин Антонио, готовящийся встретиться с виселицей. Он убил собственного отчима за то, как он сам утверждал, тот насильно неволил его сестру, всего лишь двенадцатилетнюю. И мачеха, и младшие браться на судебном заседании дали показания против убийцы. Этот вот Антонио импонировал мне своим спокойствием. Молясь, он доверчиво ожидал смерти и справедливости Божьей. Как же я завидовал этому его спокойствию. Завидовал той инстанции, к которой тот мог обратиться. Меня же раздирали горечь, отчаяние и неуверенность. Мне не хватало веры. Ибо чем были все мои знания по отношению к тайне умирания. Многократно я спрашивал сам себя: чем же должна была стать смерть? Мгновением боли и провала в небытие или же началом бесконечного блуждания по бездорожьям Тартара, Шеола, чистилища? В преисподнюю, которую час рисовал, с ее чертями и огнем, я поверить никак не мог.
А в Бога? Я и хотел, но не мог. Слишком долго доказывал я себе и другим людям, что он излишен. Хотя сейчас я ужасно желал, чтобы он был. Мои замешательства были Антонио чужды. Уходя на собственную казнь, он пожал мне руку и сказал:
- Я буду молиться за вас!
Меня это изумило. Как этот человек, в мгновение собственного ухода, мог еще думать о ближнем, беспокоиться о моей судьбе.
В последнюю ночь я увидел во сне свою Марию. Не песальную, скорее, возбужденную.
- Жду тебя, по-настоящему ожидаю.
Я проснулся. Светало. Кто-то стонал в соседней камере после вчерашней пытки. Начинался мой день. Я исповедался какому-то воняющему чесноком безграмотному типу в рясе, жалел о собственных прегрешениях, даже получил их отпущение и, поцеловав кровоточащие ноги Христа, ожидал… Вот если бы еще я мог поверить, что там, за брегами Стикса, я встречу Марию, а прежде чем выпить воды из Леты, реки забытья, услышу ее смех, коснусь волшебной ямки на ее лбони, почувствю жар уст на своих губах…
Барабаны. Барабанная дробь. Вот и Площадь Плача. Конец моего путешествия. Прямо напротив – трибуна для аристократов и богачей, зеваки в окнах домов, на улочках, на крышах…
- Трибунал, заседавший под председательством Его Светлейшества (всегда я считал, будто бы официальный титул длится долго, сегодня он прозвучал короче жужжания пикирующего комара), признает Альфредо Деросси, прозванного "
Я поднял голову. На узких губах властителя играла усмешечка. У его ног его чернокожий фаворит сосал его кривой, обнаженный палец. Тут же мне захотелось устроить ему какую-нибудь штучку, чтобы хотя бы в этот последний момент лишить его удовлетворения.
- Это я сам должен выбрать?
Голос звучал хрипло, чуждо.
Ипполито кивнул. Еще раз я повел взглядом по окружавшим меня аксессуарам смерти. Кол, эшафот, виселица. Собственно говоря, я мог выкрикнуть всего одну фразу, прежде чем палачи заткнут мне рот: "Я невиновен!", "Да здравствует свободная Розеттина!" или "Это я трахал эрцгерцогиню, так что Карло – мой сын!" (только эта слишком длинная). Во всяком случае, следовало поспешить, так как я боялся, что потеряю сознание или, что еще хуже, не сдержу содержимого кишок.
Кто-то сказал: "Колодец Проклятых!" . И только лишь когда два широкоплечих, одетых в красное и в капюшонах на голове, палача, схватили меня под руки, до меня дошло, что то были мои слова.