Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Ошибки рыб - Наталья Всеволодовна Галкина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он рассмеялся.

— Еще пару строчек, пожалуйста.

Аблесимов, Абарбанель, Амантов, Аль, Аббад,

— отвечала я.

Дверь захлопнулась, я стояла перед дверью и слушала его уходящие шаги, а потом долго, бесконечно долго спускалась по лестнице.

Вакс, Вовси, Вовкушевский, Вовк-Курилех, Варзар, Вайнштейн, Варламов, Вертиполох.

Пересечь двор, обернуться перед аркой.

На последнем этаже маячило в окне белое пятно его рубашки: он смотрел мне вслед.

Пока я шла, настали сумерки, в окне комнаты родителей зажегся свет, оранжевый абажур оттенка календулы, городской ноготок.

Не зажигая света в своей светелке, я легла на диван.

— Ты устала? Иди поешь, — мама заглядывала в дверь.

— Сейчас, мамочка.

Я лежала, мечтая, что кто-нибудь вскорости пришлет Студенникову В. В. письмо, зазвенит под моей рукою ямщицкий звонок, услышу приближающиеся шаги, увижу его портрет в раме дверного проема.

В прихожей зазвонил телефон, брат крикнул мне:

— Рыжая! Тебя!

Нехотя оторвалась я от грез своих.

Вшеляки, Вшендебульский, Гершуни, Горбадей.

— Что ты говоришь? Почему не знаю? Кто такие?

— Адресаты.

— Ну-ка держи трубку, ответь отправителю. Дверь я захлопну, привет, пишите письма.

Брат убежал на факультатив, я ответила подруге, жизнь оставалась внешне такой же, как прежде, но все уже переменилось.

Иные зрение и слух посетили меня, пронзительные, причиняющие неудобства. Волосы мои стали виться кольцами, кажется, я еще порыжела.

Действительность бросилась мне в глаза, как могла бы разъяренная кошка, помешавшаяся обезьянка или вспугнутая днем в гнезде, полном птенцов, ночная хищная птица.

Семья моя некогда жила прекрасно в недрах коммуналок; теперь я видела коммунальные ячейки быта со стороны и в ином свете.

Выйдя в коридор второго этажа серого дома по прозвищу «Слеза социализма», жилец из двадцать третьей читал народу вслух «Огонек»: «Новая особая порода свиней завезена из Канады в колхоз „Первомайский“…» Он демонстрировал, кивая и улыбаясь, профанные лица свиней, изборожденные карикатурными морщинами из-за толщи сала; рыла напоминали всем лицо главы государства; народ коридорный угрюмо безмолвствовал.

О чем печалишься ты, пожилой жилец российский конца XX века? «Я скучаю без сталинистской утопии, без той страны, которую сочиняли — и сочинили! — тамошние mass-media и в которой мы якобы жили, узнавая ее, не видя и не слыша».

В моей почтальонской юности единых блоков почтовых ящиков на первых этажах еще не изобрели, каждая дверь была наделена своим ящиком; особо парилась я, разнося почту в два полярных здания меридианного района: насквозь прокоммуналенную «Слезу социализма» и элитный по тем временам «Дворец излишеств». Все прочие строения представляли собой более или менее тихие помеси данных бинарных твердынь.

Двигаясь сквозь залепляющую глаза метель по бесконечному тротуару новоязовского проспекта к корпусу «Слезы», я впервые сознательно задумалась о себе: что такое «я»? кто я? крепость или хутор? избенка или монастырь? где мои ограды, пределы? граница моя? как проникает в палестины мои Большой Простор? что мне измерения его? не туман ли сгустившийся крепостные стены мои?

Аэродинамическая труба меридиана влачила меня, северный ветер упирался в лопатки, снег набивался под воротник, в «румынки», в складки почтальонской сумки, снегу хотелось пробраться к корреспонденции, поиграть с конвертами в супрематизм — в белое на белом. Сквозняк переулков, порывы из-за угла высекали из глаз новоблагодатные слезы, которых не видел никто, ибо я успевала утереть их запорошенной рукавичкой. Идя, я бормотала только что придуманные стихи, тут же забывая их: «Идти за облаками знамен никто меня не принудит, мы отложим любовь до лучших времен, но лучших времен не будет».

«Слеза социализма», одна из городских жилых единиц в духе Корбюзье, привлекала внимание издалека чугунно-серой массою, залепленной уймой крохотных высоких балкончиков и изрешеченной мелкими угрюмыми окнами. Дом снабжен был солярием, на котором никто никогда не загорал (чай, мы не в Марселе, ни солнца, ни особой жары, пылища, да и привычки нет), и поначалу вовсе лишен кухонь: в порядке категорической борьбы со «старым бытом» на первом этаже имелся большой пищеблок столовой.

Размашистые коридоры выкрашены были в уныло-голубой цвет, невыносимо голубой, нечеловеческий, кладбищенский; кажется, жильцы относились к тому равнодушнее дальтоников. Всякий коридор, то есть этаж, начинался с пустого прямоугольника, задуманного первопроходцем-архитектором как общий гардероб. Просуществовал гардероб недолго: стали вбивать в стену гвозди, ставить и вешать в квартирокомнатах при входе старые мещанские вешалки. Пустой прямоугольник в начале уравновешивался душевой и кухней в конце. В центре коридора пребывали сдвоенные туалеты, чьи двери вечерами помечались выразительной очередью. Утрами иные несознательные жильцы крались к ним с трехлитровыми банками или с детскими горшочками. Лифта в доме не было, лестницы были тяжкие, даже я, поднимаясь, задыхалась.

На втором этаже за тремя дверями комнатоквартир жили три писателя: Уваров, Умаров и Наумов. Они постоянно получали письма. Наумов называл соседей Вауровым и Муаровым, а те его в отместку — Себенаумовым. Поскольку они почли за долг подарить мне свои произведения, я незамедлительно ознакомилась с их творчеством.

Напротив трех их дверей располагались двери трех коммунальных дядек: Збышека, Рубика и Бобика (соответственно, Збигнева, Рубена и Бориса). Дверь общественного туалета их конца коридора оклеена была оборотной стороною обоев и испещрена стихами и изречениями на каждый день: «Бобик, поцелуй Рубика в лобик», «Рубик, подари Бобику кубик», «Толик, ты алкоголик». На что Толик отвечал: «Петик, а ты педик». И даже малограмотный вор в законе стих приписал: «Васик, ты пидорасик». Васик не имел склонности к рифмам, ответил краткой непечатной прозою.

Время от времени по коридору проходил, качаясь, человек в тельняшке. Был он лыс, небрит, пьян в дым, мрачно жевал язык. До того я никогда таких людей не видела. Нажевавшись, он пел одну и ту же песню: «Совейская малина собралась на совет, совейская малина врагу сказала: „Нет!“ Мы сдали того фрайера войскам НКВД, и с тех пор его по тюрьмам я не встречал еще нигде». Все дни года были для него одинаковые, он не замечал праздников, годовщин, не отличал среду от субботы; только один день заставлял его щериться в беззубой полуулыбке — 1 июня. Он блажил хриплым голосом на весь коридор:

— Сегодня День защиты детей!

Он привлек и мое внимание к этому дню, который прежде воспринимала я как должное. Я стала всех спрашивать: что такое День защиты детей? Никто не знал.

Коммунальные тети поражали мое воображение сходством-несходством и объемами. Звали их Катька, Женька, Лёлька, Лёлька и Лёлька: Лёлька Стакан, Лёлька Капкан и Лёлька Шестимесячная.

Новый роман писателя Петика Умарова начинался так: «Лёлька и Сенька лежали на гальке». Он менял имена, переставлял их, зачитывал всем подряд первую эту фразу, просил критиковать и высказываться, какой вариант лучше: «Нет, ты скажи, старик». Если критиковали и высказывались, лез драться.

В отличие от южного конца коридора северный был почти беззвучен; тут шептались, шуршали, скрипели дверьми и диванами, брякали ложечками, в туалете воду спустят, в душевой душ отпетергофит, кран отвоет — и опять тишина.

На втором этаже «Слезы» моей любимой жиличкой была карлица Милитриса Джимовна, она играла в куклы, слушала попугаев, угощала меня тянучками. Ей всегда присылали открытки с цветами. Была она надомная портниха, шила лифчики, блузы с кружевами, пеньюары с воланчиками. Тайные заказчицы стекались к ней со всего города, загадочные состоятельные дамы.

А на вечно заливаемом чердачными протечками пятом главным обитателем стал для меня Костя Чечеточник.

Четвертый этаж занимали семейные, чьи сопливые дети разъезжали по коридору с утра до вечера на трехколесных велосипедах. А третий этаж был сугубо женский; главенствовала тут старая натурщица Олимпиада Корнеевна, с которой скульптор В. лепил Родину-Мать в ее зрелые годы, а скульптор М. — в ее юные годы спартакиад — Девушку с веслом. Когда она выходила со шваброю, все умолкало.

Соседствовала с нею любимая всей страной гимнастка Нина Веснина. Петик звал ее Весна на Одере.

— Идите, идите, там опять по телеку Нина плачет!

Бежали все, этаж за этажом. Нина, постоянная победительница, Мельбурн ли, Сиэтл ли, опять стояла, полуодетая, навытяжку, на главной ступени пьедестала почета, слушала гимн СССР, плакала от его звуков дивных, медаль на груди, подбородок вверх.

Думаю, все они были архетипами: Балерина и Мумификатор из «Дворца излишеств», Гимнастка, Родина-Мать, Лёлька Шестимесячная, писатели, да вообще все; что нам Юнг? у нас архетипов не как у него, ни два, ни полтора, у нас их полная чаша, на все случаи жизни. Один Мумификатор чего стоил. Жильцы трех домов делали вид, что его нет. Никто не говорил о нем вслух. Когда он шел, привезенный на черной «Волге» с незримым эскортом охраны, все глаза отводили.

Кроме Олимпиады Корнеевны, конечно; та здоровалась, ей все было можно; и он отвечал! Впрочем, в иные дни отвечал, а в иные делал вид, что не замечает ее поведения (вообще, как в мюзикле, тут пели все; Олимпиада Корнеевна, конечно, тоже, но большей частию частушки: «Стоит милый на крыльце, моет морду борною, потому как пролетел ероплан с уборною» — или «Семеновну»). Уезжая в Москву, он опечатывал свою квартиру.

Шаман, колдун, жрец, слуга Мумии Вождя, он, разумеется, был главным героем «Дворца излишеств». Коллективное бессознательное всем колхозом обитало в этом памятнике сталинскому ампиру с огромным предбанником при входе перед лифтами, уставленном толстыми кургузыми колоннами, капитель в четверть высоты, толщину не объять.

Войдя в предбанник впервые, я поняла, почему бывший Забалканский проспект, давно переставший быть Царскосельской дорогою за неимением царя и его села, переименован был сперва в Международный, потом в проспект Сталина, а потом в Московский. Царскосельская дорога вела в Царское Село, по Забалканскому возвращались в столицу герои Шипки, Международный строили интернационалисты; а построили диверсию, попытку переделать Петербург в пригород Москвы. Я разносила почту, меряя шагами проспект, отдрейфовавший от другого города.

Мумификатор, жилец двух зеркальных домов в Ленинграде и в Москве, никогда не получал писем. Как, впрочем, и газет с журналами — никакой корреспонденции.

Зато человек с пятого этажа «Слезы социализма», его личный враг Костя Чечеткин по прозвищу Чечеточник, состоял в обширной переписке с множеством частных лиц и чиновных учреждений.

Я приносила ему серые шероховатые казенные конверты, прямой адрес на машинке, обратный в виде лиловой печати. Жил он в большой комнате, уставленной мешками с деревянными бирками. На столе разложены были записи, освещаемые низкой лампой на длинном шнуре. На полу стоял патефон, у окна в углу — лопаты и заступы. Константин возглавлял неформальное общество следопытов, ведущих раскопки на полях сражений Великой Отечественной (или Второй мировой?), отыскивающих без вести пропавших, без почестей, гробов и отпеваний закопанных в землю. Следопыты восстанавливали записи полуистлевших дневников, солдатских писем и удостоверений, по именам и фамилиям солдатских смертных медальонов узнавали, чей полузабытый прах скрывал холм опушки или кромка болот. Целью следопытов было выкопать всех и каждого, дабы предать их земле по-людски.

— Ведь они не собаки, — говорил Костя Чечеткин, сверкая запавшими, обведенными тенями глазами, — а защитники Отечества. Они отцы наши! Они братья!

Однажды он поведал мне, что в мешках в его комнате хранятся кости павших, запаянные в полиэтилен, безвестные с указанием места находки, известные с именами и фамилиями. Государственные учреждения, одно за другим, отказывались похоронить героев с почестями в братских или отдельных могилах, ссылаясь на безденежье и отсутствие соответственной статьи расхода в бюджете.

— За неимением совести, — сказал он мрачно.

Я боялась его комнаты, костей в мешках, залитых выцветшей (в акварельных наборах это называлось «железная красная») кровью документов, боялась гильз, дырявых касок, самого Кости. Но письма шли, и я ему их носила.

В очередной канун Дня Победы он открыл мне пьяный в хлам, бледный, в белой мятой рубашке, в лаковых черных ботинках на каблуках. Патефон блажил, как мог. Не глядя, взял он конверты, швырнул их на стол, сказав: «Сволочи!». Внезапно захлопнув за мною дверь (французский замок защелкнуло), он выкатил к ногам моим табуретку и крикнул: «Сядь!»

Он крутил ручку патефона, пошуршала игла, вся Мексика заиграла на всех банджо разом. Выступив на середину комнаты, встряхнул он волною волос (стригся, как народоволец или крепостной), расставил руки и, выкрикнув: «Смотри, почтальонша, на короля степа!», пошел на меня в чечетке, отбивая дробь каблуками, обходя то мою табуретку, то стол. Латиноамериканскую мелодию сопровождал он пением широт наших магаданских:

Когда ты умрешь, когда мы все умрем, приходи ко мне, погнием вдвоем! Когда дождь идет, вода в гроб течет, а покойничек все равно поет!

Мне казалось — кости в мешках стучат и пляшут, лампа качалась на шнуре, бутылки катались под низкой железной кроватью.

— Танцуй со мной! — кричал он. — Пляши, не бойся!

Неожиданно для себя я встала, затопала каблуками.

Хрюканье патефонной иглы, стук из коридора.

— Костя, открой, у тебя картошка горит. Ты там нашу почтальонку не обижаешь?

Он открыл дверь, я выскочила, крича:

— Не обижает! Не обижает!

И помчалась на лестницу.

На марше между первым и вторым этажами я расплакалась, сев на ступеньку. Студенников поднимался наверх, увидел меня, сел рядом.

В «Слезу социализма» ходил он с моей подачи — в гости к Наумову. Наумов как-то поведал мне:

— Не понимаю, откуда берутся мои романы и их герои. Иногда среди ночи входит в мою дверь персонаж по фамилии Студенников, и я не знаю, кто он, зачем он пришел, что ему нужно от меня, этому из небытия незнакомцу.

— Почему из небытия? — спросила я, краснея. — Студенников живет на Б-ной улице, дом три, квартира двенадцать.

— Что случилось? — спросил Студенников, садясь на ступеньку рядом со мной и крутя в длинных пальцах мундштук.

Всхлипывая, рассказала я про степ, про кости, про песню.

— А слез-то столько откуда? Жизнь отличается от журнального варианта?

Тут он закурил.

— Я слыхал на футбольных матчах крики: «Судью на мыло!», но как-то не слушал их, пока однажды, отвлекшись от пенальти, не подумал: а что если во времена довоенной дружбы с Гитлером мы успели перенять кое-какие ихние передовые технологии? Например, открыли мыловаренные заводики при крематориях, — и, стало быть, можно родственником или знакомым руки помыть…

К Наумову в гости хаживал и Косоуров, они были знакомы.

С уличного ливня зашла я в нечеловечески голубой коридор в шуршащем дождевике, в промокших хлюпающих танкетках. В коридоре возмущался писатель Уваров перед двумя коммунальными дядьками. Изъяснялся писатель воплями. Вышедший от Наумова Косоуров бестрепетно слушал.

— Не женское это дело — книги писать! — орал Уваров, потрясая какой-то книгою.

Тут что-то сбило его, он осекся.

Косоуров в паузе проговорил:

— А вы нашу письмоносицу спросите. Она у нас вроде пифии. На вопросы отвечает точнехонько. Что вы так на меня воззрились? Я сам спрошу, ежели вам слабо. Женское ли дело книги писать?

— Нет, не женское, — отвечала я, чувствуя, как розовею от всеобщего внимания. — Но, по правде говоря, и не мужское.

Коммунальные дядьки начали посмеиваться.

— Вот видите, и не мужское, — сказал писателю Косоуров и снова деловито обратился ко мне: — А мужское — это какое?

— Ну… — отвечала я, — мужское… это… людей лечить, землю пахать, сталь варить… корабли водить…

Выходя из парадной, Косоуров серьезно сообщил:

— Сегодня Наумова посетил новый персонаж повести — Прокат Велосипедов. Надо же. Закон парности случаев. Московскому поэту Кенжееву недавно явился Ремонт Приборов. Параллелизм мышления.

— Знаем, знаем, гости при пороге: Подбор Очков, Склад Продуктов, Возврат Билетов, Фабрика Прачечная, Обзор Материалов, Набор Жокеев. Вчера Наумов назвал меня ангелицей-вестницей. Я спросила: какие еще ангелы бывают? Ангельский чин велик, отвечал он, но чаще всего встречаются ангелы-хранители и ангелы-истребители. Не слышала, говорю, о последних. Ваше счастье, говорит. С чего это Уваров возмущался писательницами?

— Понятия не имею. В прошлый раз он кричал про проклятые западные страны.

— Восточные любит? — спросила я, прыгая через лужу.

— Похоже, мы настолько от человечества откатились, что для нас все страны — западные, независимо от сторон света, земного шара, географии, этнографии.

С этими словами устремился он к подошедшему трамваю и из закрывающейся двери помахал мне рукой.

А я побрела под дождем в сторону Б-ной улицы, надеясь случайно встретить Студенникова, бормоча-напевая только что сочиненное: «Что оставляешь ты мне, любовь? Ненайденный клад? Немного лар, любовь, немного пенат?»

Не было под дождем ни лар, ни пенат, ни возлюбленного моего, одни адресаты, отправители, анонимы, имяреки, носители мокрых зонтов.

По-моему, не только мы с Косоуровым обменивались фразами Наумова, это делали все наумовские знакомые, почему-то запоминавшие его слова на всю жизнь.

— Эстетически выстроенный град, — сказал как-то Наумов Студенникову (а тот передал мне), — подобен наваждению, не скажу чьему. Что ваша эстетика? Не она миром правит.

— Что же правит?

— Этика и нужда.

— Эпоха коммуналок, — говорил при мне Наумов, не помню кому, — конечно же, великая эпоха. Все по определению — идеальные заключенные. Любой придурок может при желании пустить сопли в суп гениальному ученому… или художнику, неважно. Время невольных тусовок, принудительных рандеву. Жизнь в зале ожидания. Ковчеги ковчегов. Каждой твари по паре. Главный квартиросъемщик — Ной Абрамович Троцкий.



Поделиться книгой:



Регистрация