— Мать, И братишка.
— И что же ты? Самостоятельности захотелось?
— Сложно это. Необыкновенного хочется, не такого, как у других, вот и едешь куда-нибудь подальше, как будто там не такие же люди. Да такую-то работу я и дома могла найти, да и стройку такую — у нас тоже завод строят, и тоже Всесоюзная объявлена, и мать мне говорила… Так нет, я за романтикой сюда, а кто-то отсюда за такой же романтикой — туда… Смешно?
— Ну, почему. Дома ты не поняла бы того, что сейчас понимаешь.
— Да, — согласилась Санька, — наверно, так…
Они разговаривали. Санька то задумывалась, то легко рассказывала Самсонову о своей жизни, была то наивной, то неожиданно колючей, и вроде бы вся находилась тут, в этом разговоре, а между тем самое важное для нее происходило сейчас там, у березовой рощи, где то нервно ходил, то неподвижно стоял Григорьев. Каждый нерв откликался в ней на любое его движение, на замедление или ускорение шага, на поворот, на взмах руки, на то, как он наклонил голову или посмотрел на копошащуюся в непрерывном труде котловину, — и не движения Григорьева сами по себе были значимы для Саньки. Нет, она совсем не любовалась им, да и любоваться там было нечем: ходит сутуло, одно плечо выше другого, длинные, циркульные ноги — нет, все это решительно никакого значения не имело для Саньки. Григорьев мог быть красивее, мог быть еще невзрачнее, мог даже быть уродом — Санька все равно прочитала бы в нем другое. Она разглядела в нем неявную упрямую силу характера, некую кремнистую, никому не доступную сердцевину, и уже само собой разумелось, что этим чертам должна сопутствовать и какая-то важная жизненная задача. Так что Григорьев был уже не просто человек, который живет, а человек, который живет зачем-то, — разница между этим — как между «да» и «нет», как между минусом и плюсом; и Санька, жаждавшая найти свое «зачем», притаилась в ожидании — недаром же в разговоре со следователем проронила фразу о неудачнике или гении, которого могла бы любить Сандра. Сандра Сандрой, но подобная установка удовлетворяла и Саньку, а Григорьев под такую идею подходил, как под зонтик — целиком: он был запрограммированный неудачник.
Странно, конечно, выбирать неудачника, но Саньку сжигала потребность быть необходимой и жертвовать. К тому же она чувствовала в Григорьеве и еще нечто, почувствовала что-то такое, что вдруг да и произойдет, какую-то потенциальную возможность, некое невоплотившееся пока «ночь тиха, пустыня внемлет богу», — словом, Санька надеялась, что неудачник гениален.
Угадав и предположив все это в Григорьеве, Санька невидимо прикрепилась к его душе и теперь могла, закрыв глаза, не просто воспринимать его внутреннее состояние, а различать сложный рисунок его ощущений. Она слышала постоянный прибой боли, слышала ее нарастание и ее спад, обнажающий площадь для нового удара, и удар настигал Григорьева и медно гудел в нем, и это понятно для Саньки было связано с его сестрой; на эти горькие волны многослойно накладывались, взметая в пик душевную муку, какие-то резкие всплески, от которых в Саньке вспыхивал гнев, и она удивляла мирного Самсонова внезапным мрачно горящим взглядом и оглядывалась в поисках виновника, чтобы кинуться тигрицей и наказать зло, а что это зло и, следовательно, требует наказания, было очевидно, потому что иное не могло вызвать в Григорьеве такого яростного, протестующего шквала; мягко вкатывались в Саньку нетяжкие круглые боли, привычные, как давно ноющий зуб, и она догадывалась, что они относятся к прошлому, к не совсем приятным воспоминаниям, к каким-то нерешенным вопросам, — они были похожи на цепочку назойливых многоточий; что-то совсем свежее, вчерашнее (что же вчера с ним было?) врезалось острым жалом, от этого вчерашнего, Григорьев недоуменно останавливался там, в роще, а Саньку затоплял усталый серый фон. Григорьев поворачивал обратно, и все проигрывалось в новых сочетаниях.
— Ты бы на земле-то не сидела! — услышала Санька сердитый голос Самсонова. — То тебя трясет, то как из бани… Заболела?
— Нет… Это у меня от обстановки.
— Ну, — сказал Самсонов, — уж я бы своих девиц никуда бы не отпустил!
— Очень бы они вас спрашивали!
Самсонов смешно заморгал, обиделся. А Санька сказала:
— Вы думаете, что тех, которые тут, сюда папа с мамой командировали? — И, помолчав, добавила: — Это, может быть, все-таки нужно. Если пока нет другого.
В восемь часов к больнице подошла главный врач. Григорьев бегом устремился к ней. Главный врач произнесла на ходу: подождите минутку. Григорьев интеллигентно кивнул.
Ждали минутку, ждали больше. Пошел десятый час.
Григорьев уже не ходил, а метался и наконец набросился на Самсонова и Саньку:
— Ну, почему?.. Почему нужно столько ждать? Я все время чувствую себя дураком! Я живу из милости! И каждому нравится на меня наступать! Все будто специально делается, чтобы чувствовать себя из милости!
Санька тут же шагнула вперед, чтобы навести в новом безобразии порядок, но Григорьев опередил ее. Он кинулся в больничный корпус, проскочил мимо не успевшей возразить дежурной и ворвался в кабинет главного врача, где о чем-то говорили, рассматривая рентгеновские снимки, человек пять в белых халатах.
— Вы… Вы бюрократка! — задохнулся Григорьев. — Вы… хуже! Дайте мне ключ от морга или я… я сломаю!
— Товарищи, вы свободны, — спокойно, как будто Григорьева тут не было, произнесла главный врач, и Григорьев уловил новое желание его оскорбить и опять этому удивился.
Белые халаты, с любопытством поглядывая на Григорьева, удалились. Когда дверь за ними закрылась, Григорьев тихо сказал:
— Когда врачу нравятся чужие страдания, это… Это конец мира.
Женщина в белом халате выдвинула ящик стола, взяла какую-то бумагу и молча направилась к выходу. Григорьев, глядя в пол, двинулся за ней.
— Синеглазова, возьмите ключ от морга, — приказала главный врач встретившейся в коридоре молоденькой санитарке.
И опять — слова были обычные, но Григорьев прочел их противоестественный смысл: ты санитарка, а я главный врач, я тебя презираю; я приказываю, ты выполняешь, я тебя презираю; я называю тебя по фамилии, а ты меня по имени-отчеству, я тебя презираю…
Григорьев взглянул на девушку и увидел, что так, как и он только что, та смотрит в пол. Она все понимала, но не могла ответить тем же — не из страха, не из опасения повредить себе, а потому, что ей претит недоброта. Григорьев осторожно коснулся руки девушки, она испуганно вскинула глаза и тут же прояснилась, почти улыбнулась.
У одноэтажного каменного строения, где уже ждали Самсонов и Санька, главный врач протянула Григорьеву бумагу, которую недавно вытащила из своего стола.
— Что это? — хмуро спросил Григорьев.
— Справка о смерти, которую вы почему-то не спросили, — рассеянно обегая взглядом окрестности, ответила главный врач, но вдруг в глазах ее мелькнуло что-то растерянное, а губы брезгливо дернулись: — Странно, она оказалась девицей.
И, сказав это, главный врач с удовлетворенной величественностью удалилась.
Зачем она сюда приходила? Чтобы сказать именно это? Чтобы слышали другие? И следует понимать, что указанный факт смешон, противен и почти уголовно наказуем?
Санька зажмурилась и прижалась к холодной каменной стене. Все молчали, стараясь не видеть друг друга. Молоденькая санитарка, у которой тряслись руки, не смогла открыть замок и заплакала.
— Ну, чего ты, ну, чего ты, — забормотал, шагнув к ней, Самсонов. — Не открывается? Пустяки, сейчас сделаем. Надо же, ручоночка-то у тебя какая крохотная, такой разве откроешь, давай я сам, дочка…
Замок сняли. Дверь с одиноким скрипом отворилась в темноту.
Санитарка, не входя, нащупала внутри выключатель, щелкнула им, всхлипнула и побежала обратно, в живой больничный корпус.
— Завихрения какие-то вокруг вас, Григорьев, — вздохнул Самсонов. — Что ж… Внесем гроб?
Григорьев охотно отступил от пусто светившейся двери, еще на минуту отдаляя последнее.
Они взяли гроб, спустились по широкой лестнице в подземное помещение, поставили его на свободный каменный стол рядом с тем, на котором лежало накрытое простыней.
— Ты погуляй пока, — сказал Самсонов Григорьеву. — Мы тут сами.
— Нет, — сказал Григорьев.
Он взялся за край простыни, помедлил еще и отодвинул. Взглянув на замкнутое, совсем другое, чем он помнил, лицо, на спутавшиеся светлые волосы у голого плеча, он не ощутил ни потрясения, ни страха, ни сокрушения, а одну только пустоту, отступил на шаг и оглянулся.
— Идите, идите, Николай Иванович, — сказал Самсонов.
Григорьев послушно отошел к дверям и стал бездумно смотреть оттуда на большой белый мир. За его спиной двигались, переговаривались вполголоса, Санька зачем-то пробегала в больничный корпус, а потом известила Самсонова изумленным шепотом:
— Сказали — прямо из шланга…
«Шланг? Что — из шланга?» — безразлично-удивленно подумал Григорьев и невольно повернул назад, и сверху, с лестницы, ведущей в подземное помещение, взглянул на каменный стол и, тут же спохватившись, невидяще уставился в яркую дневную дверь, на углы жилых пятиэтажек и тяжело гудящую стройку за ними, но в нем все равно успели запечатлеться подробности, которые не раз будут-потом непрошенно всплывать из забвения и которые, чем больше будет Григорьев их отгонять, тем коварнее будут подстерегать его, и только тогда, когда Григорьев беззащитно отважится разглядеть их, они смущенно отодвинутся, задернутся дымкой, расплывутся и навсегда оставят его. Пока же увиденное лишь отложилось впрок, не успев проникнуть в торопливо захлопнувшееся сознание.
Григорьев покинуто стоял в дверном проеме перед, яростным белым простором, перенасыщенным жизнью, и думал, что нигде не сможет укрыться от видения смерти. Он попался в ловушку, оглянуться назад или смотреть вперед — для него одно и то же, теперь во всем, что ему ни встретится, он будет опознавать распластанное тело сестры, на которое мегатонной грудью обрушилась ко всему готовая земля.
Позади зашипела и многоструйно полилась на цементный пол вода, в холодном застойном воздухе морга эти звуки показались зловещими и нехорошо многозначительными. Потом литься перестало, и только все более редкие капли громко ударялись о каменный пол, будто вскрикивали.
«Нет, — вдруг подумал Григорьев, — я не хочу, чтобы меня хоронили. Чтобы кто-то чужой равнодушно мучался, добывая гроб и что-то делая с моим никому кроме земли не нужным телом. Пусть я умру где-нибудь в лесу, чтобы меня не нашли и чтобы быстро кончилось. Стыдно, все это стыдно, как же у человека все стыдно…»
Чуть задев его, снова прошмыгнула Санька и через сколько-то вернулась, таща несложенные, будто откуда-то сдернутые простыни. Санькино лицо мозаично полыхало красными и белыми пятнами.
«Так и есть, вытащила простыни с незанятых кроватей и при этом ругалась с теми, кто не давал вытаскивать, — определил Григорьев с едкой горечью. — Как же раньше, когда хоронили отца, потом мать, не было такого стыда? Тогда было даже торжественно и ничто не мешало страдать тем, у кого была в этом потребность. Зачем же сейчас, зачем все эти дни мне причиняют не ту боль? Да и не в этом дело, не во мне, не за себя мне больно и не за сестру, а за всех их, чужих, на минуту мелькнувших, из-за них мне так горько, как будто они и есть самая большая моя потеря, моя безвыходность, моя смерть, и не похороны сестры у меня сейчас, а другие, грандиозные, вселенские похороны, и потому моя боль не может уменьшиться, а может только расти…»
Он вздрогнул, ощутив чье-то прикосновение.
— Вы можете подойти, Николай Иванович, — сказала Санька, глядя на него ясными, за него страдающими глазами.
Его пронзило это сочувствие. Санька была для него чужая, да, в сущности, и для его сестры тоже — ну, прожили год в одной комнате, работали чаще в разные смены и могли по неделям не встречаться — одна не просыпалась, когда другая бежала мешать бетон, а вернувшаяся со второй или ночной смены заставала спящую или пустую комнату, у них почти не совпадали выходные, и, живя, казалось бы, бок о бок, они почти ничего не знали друг о друге, их миры были закрыты и не соприкасались, — все это Григорьев мог уверенно предположить, и тем более произвела на него впечатление храбрая Санькина помощь, которой она добровольно обязала себя и от которой поспешно, консервируя наивное неведение в глазах, уклонились остальные. Ему захотелось выказать тут же признательность Саньке, чтобы она знала, что он все заметил и ценит, что он благодарен ей, и Самсонову тоже благодарен, хотя Самсонов еще более чужой, совсем посторонний, случайный, а вот стоит у гроба и заботливо укладывает складки казенных простыней, и все это значит для Григорьева гораздо больше, чем просто помощь в данный момент, потому что у Григорьева вредная привычка продлевать любой поступок, проецировать его в будущее, находить закономерности в падающем яблоке и делать преувеличенные выводы. И он из-за Саньки и Самсонова готов согласиться, что какая-то надежда у человечества есть, если среди прочного множества нашлись два неустойчивых человека, которые отвели на себя часть обрушившегося на Григорьева темного потока. Он хотел благодарно улыбнуться им, но никакой улыбки у него не получилось, застывшая кожа на лице не сдвигалась, и он только кивнул Саньке и прошел к гробу. Санька пододвинула ему крашенный белилами табурет и вместе с Самсоновым отошла к лестнице, над которой открыто сияла дверь.
Сестра теперь лежала другая, приличная, прибранная, и на миг на эти приличие и прибранность наложилась как эталон недавняя запретная картина, которую Григорьев тут же с усилием потушил, но после нее в приличном спокойствии усопшей усмотрелась ложь и его, Григорьева, трусость и трусость других. Все они поспешили соорудить для нее маску примирения, трусливую маску оптимизма — да, умерла, да, такая молодая, да, жаль, но ведь все умрем, но после, поплачем же о нашей неизбежности и, глядя на окончившего путь, возрадуемся, что еще не достигли конца, — этим приличествующим случаю видом сестры все обратилось к естественной печали, а все неестественное было похоронено прежде, чем гроб опустили в могилу.
«Прости… Прости… — шептал Григорьев. — Я понимаю, я что-то должен, что-то должен по-другому, но я не знаю…»
Он взял ее мертвую руку — в руке что-то сдвинулось, перелилось, холодная кожа ослабла на его ладони пустотой и сползла на простыню. Григорьев содрогнулся.
Он опустился на табурет и прислонился лбом к краю гроба.
«Прости, прости…» — молил он сестру.
Он впервые так полно ощутил свое родство с ней. Его тело узнало ушедшую, и он, поддавшись этому чувству, снова осторожно дотронулся рукой до ее руки, вытянуто лежащей вдоль бока, но теперь прикосновение дало холодный и чужой результат. Чувство родства стушевалось, уступило место озабоченному воспоминанию о том, что руки надлежит сложить на груди. Он попытался это сделать, но раздробленные кисти не слушались, сползали, он тупо придерживал их, а Самсонов подошел и сказал:
— Можно связать, если хотите.
Григорьев уперся в него дикими глазами:
— Связать? Связать руки? Ей?
— Так делают, — слегка отступил Самсонов. — Чтобы все лежали одинаково.
— Нет, — сказал Григорьев, странно дергаясь лицом, а может, усмехаясь. — Спасибо, нет.
Они взяли гроб и осторожно стали подниматься по лестнице, а Санька несла за ними крышку. Выйдя в ослепительный полдень, они замешкались, не зная, что же теперь дальше, а Санька сказала, что нужно к общежитию, вчера договорились, что поставят в красном уголке, она и цветов собрала туда из всех комнат и стол накрыла черным, у нее отрез был на длинное пальто, и пластинки подобрала — Шопен и Моцарт, пусть девчонки поплачут.
Она говорила торопливо, боясь, что ее перебьют и не дадут досказать, как устроится все в красном уголке необходимо и благородно. У Григорьева и в самом деле выразилось сомнение в лице, но Самсонов поддержал Саньку: надо же другим проститься с покойницей — и работали вместе, и жили, всегда так делается, не Люди мы, что ли.
Подняли гроб на машину, пришлось накрыть крышкой, потому что иначе не получалось, и повернули к общежитию, это было недалеко. Самсонов ехал медленно — и дорога в ухабах, и положено, лицо его строго подобралось, взгляд ушел вдаль, и Санька, сидевшая рядом с ним, тоже подобралась и выпрямилась, стала тоненькой и скорбной, и черный кружевной шарфик на голове, вчера же, видимо, и купленный, еще коробившийся от новизны, кидал благородные тени на ее совсем побелевшее лицо.
Григорьев же не мог отделаться от ощущения стыда и неловкости, которые всегда возникали в нем, когда приходилось чего-то требовать для себя. Вот и сейчас: какие-то люди там, куда они едут, заняты своими, необходимыми им делами, думают о важном для них, а он ворвется в их существование с гробом, заставит оторваться от своего и полюбопытствовать о чужом, и те под Моцарта и Шопена сделают это, но любопытство их будет легковесным и оскорбит его, он не желает ничего вынужденного, и ему снова будет стыдно.
Когда остановились около общежития, Санька вылезла из машины:
— Вы подождите, а я посмотрю, как там.
Григорьева тут же обожгло плохое предчувствие, и он заранее покраснел.
— Не надо было… — пробормотал он в затылок Самсонову. — Ничего этого не надо было, зачем делать вид…
Санька выбежала из общежития растерянная, виноватая и какая-то сдвинутая: черный кружевной шарфик съехал на бок, воротничок у платья загнулся, а рот жалко кривился в одну сторону. Она согнулась перед машиной и лепетала:
— Я не знаю, я ничего не понимаю… Там лекция, в красном уголке, Я же договаривалась, а они вдруг лекцию — о том, каким должен быть человек… — Санька ожесточенно всхлипнула. — И народу сидит — битком. Они… Понимаете, они — о Сандре. Что она поступила безнравственно. Они даже примут резолюцию, которая осудит. Но я, честное слово, договаривалась, вчера вечером обо всем договорилась!
Санька прерывисто вздохнула, стояла не разгибаясь, ждала кары.
— Что ж, ребятки, — спокойно проговорил Самсонов. — Лекция — дело нужное, и поговорить там, наверно, есть о чем. А мы давайте прямо на кладбище. Садись, дочка, и показывай, где тут.
Но Санька не села, а только ниже опустила голову.
— Ну? Чего же ты, деваха? — спросил Самсонов.
— В район надо, — тихо сказала Санька. — Здесь нету.
— Чего нету? — не понял Григорьев.
Самсонов остановил:
— Тише, Григорьев, тише…
— Сорок километров?.. В этот город?.. А дорогу вы видели?
— Подождите, ребята, тут как-то не так, — сказал Самсонов.
— Да так, все так! — крикнул Григорьев. — Именно так! В тот город и по той дороге! По которой машины вереницей туда, вереницей сюда, по которой от пыли в метре ничего не видать! Все так!
— Подождите, Григорьев…
— Нас или собьют, или сами вывалим! Да что же это, что, что? — колотил Григорьев по креслу Самсонова сжатыми кулаками. — Почему с человеком нужно так?..
— Послушайте, Григорьев, это же недолго — кладбище отвести. Земли вон сколько. Пойти в управление и попросить.
— Попросить? — шепотом кричал Григорьев. — Кладбище просить?
— Да была я вчера, — сказала Санька. — В стройуправление ходила, разговаривала.
— Ну?.. — заорал Григорьев.
— Ну, и вот, — ответила Санька.
Григорьев толчком откинул переднее сиденье, ринулся из машины.
— Где?.. — бешено спросил он у Саньки.
— Через два дома, — показала та.
— Суббота же, — напомнил Самсонов.
— А у нас сегодня работают, — сказала Санька. — Для помощи всемирным детям.
Григорьев какими-то длинными прыжками ринулся к зданию.
В стройуправлении, перепугавшись перекошенного григорьевского лица, его сразу отвели к работнику, занимавшемуся бытовым сектором и в данный момент пребывавшему за своим столом на перерыве.