XI
У изголовья умирающего царя
В опочивальне царя Феодора Алексеевича темно и тихо. На окнах спущены тяжелые завесы, скрывающие чуть брезжущий свет нарождающегося дня. На двери, приоткрытой в смежную комнату, опущен тяжелый кизылбашский ковер. При свете лампад, трепетным светом горящих перед богатыми иконами в углу, сверкают разноцветными искрами рубины, яхонты и изумруды, которыми осыпаны их широкие фигурные венцы и виден только один из углов громадной, наискось поставленной, кровати с откинутыми темными парчовыми занавесами. В кожаном кресле, поставленном около кровати, опираясь локтями о поручни его и положив голову на руки, сидит царевна Софья Алексеевна, — не то дремлет, не то думу думает… Изредка поворачивает она голову в сторону дверей, у которых, словно два каменных изваяния, замерли в полной неподвижности два спальника; чаще же она поднимает голову и вперяет испытующий взгляд в тот глубокий сумрак, среди которого лишь ее привыкнувший в темноте зоркий глаз может различить чуть приметный на белой подушке облик царя Феодора… Взглянет туда, прислушается к тяжелому, звонкому его дыханию, и опять опустит голову на руки…
«Никакой надежды! Никакого просвета!» — думает она. — «Все замыслы, все затеи, все расчеты — все прахом пошло! Прахом! Теперь придется перед мачехой шею гнуть… Теперь никуда от ее злобы не уйдешь — и обратишься опять в ничтожество, в тюремную затворницу! О-о! Лучше с братцем в гроб лечь».
И она опять на некоторое время поникала мыслью и начинала прислушиваться к дыханию умирающего брата, к окружавшей его мертвой тишине, нарушаемой лишь изредка потрескиваньем лампад перед иконами. И потом опять просыпалось, опять возникало сознание царевны, и опять мысль начинала работать, скорбная и злобная, и изыскивающая новые, тайные пути к цели…
Казалось бы, все так искусно было налажено… все предусмотрено! Все пути им были преграждены, все способы к достижению власти у них отняты… А теперь? Как им помешать?.. Как? Завтра он испустит последнее дыхание, и завтра же наступит день их торжества — наступит для них полная возможность нами пренебречь — нам сказать: «ваша, мол, песенка спета!»
Нить мыслей царевны была прервана слабым стоном умирающего. Она вся встрепенулась, поднялась с кресла и наклонилась к самым его устам, чтобы прислушаться, не станет ли он что говорить…
— Данилу… дохтура Данилу… ко мне — сюда! — шепчет он, тревожно и испуганно раскрывая глаза.
— Дохтура! Дохтура Данилу позвать сюда! — передала вполголоса царевна Софья стольникам.
Один из них опрометью бросился исполнять приказание.
Фон-Хаден тотчас явился на зов; он всю ночь проводил без сна в соседней комнате, ожидая предсказанного им рокового исхода.
— Царь зовет! — коротко и сухо отрезала царевна доктору, когда он явился у постели царя Феодора.
Фон-Хаден поклонился царевне и нагнулся над изголовьем умирающего.
— Пить! Пить!.. Промо-чи-ить горло… О-о! — шептал, среди стонов, царь.
Данило подал ему питье в кубке, стоявшем в подстолье — подал, предварительно отхлебнув из кубка.
— А-ах! — вздохнул царь, отнимая уста от кубка. — Ах, Данила, ты один… честный… человек… около меня… Один! А тот… Яган!.. О-он, проклятый! Он послушал Софьи — их послу шал, тех… что гибели моей хотели… из-за своей… корысти… И они, тоже… будь они…
Он не договорил, голова его бессильно склонилась на бок, глаза померкли, уста еще мгновенье шевелились беззвучно и как бы замерли.
Доктор поднялся от изголовья умирающего и почти тотчас встретился с глазами Софьи, которая все слышала… Он невольно вздрогнул от того взгляда глубочайшей ненависти, которым она его обожгла — взгляда ядовитого, беспощадного, подавляющего своею мрачностью.
— Долго ли ему мучиться? — сухо и резко спросила она у фон-Хадена.
— Трудно сказать, государыня-царевна! — Но не более нескольких часов…
— Легко сказать! Вот тут-то показать бы науку свою, да сократить бы муки…
— Есть на это много средств у нас в распоряжении, государыня, но…
— Но что же?
— Но мы не смеем их употреблять, потому что медицина — врачебная наука всегда надеется на силы природы и до конца уповает на Бога.
Царевна поняла нравоучение и молча опустилась в свое кресло, между тем как доктор Данило отвешивал ей большой поклон и удалялся из опочивальни.
Но мысль царевны не унималась и все работала в том же направлении, и все дышало в ней бессильной злобой и разочарованием.
О! Вот кому бы я с наслаждением подписала смертный приговор! Вот кого бы я не пощадила!.. Этого кудесника противного, который так в душу влезть сумел к брату-царю… который и теперь еще владеет его душою! О! — думала она, судорожным движением ломая пальцы рук, унизанных перстнями.
Ковер, приподнятый чьею-то смелою рукой, откинулся на дверях опочивальни, и стольники с почтительным поклоном расступились перед князем Василием Голицыным, который властно вошел и направился прямо к креслу Софьи у постели царя.
— Князья и бояре собираются уже на площадке теремного дворца, — шепнул он Софье Алексеевне. — Все ждут соборованья царя… Князь Борис всем руководит, и с вечера уж на Москве… У патриарха половину ночи совещались… Народ скопляется повсюду — в Кремле и около Кремля…
— А мачеха? А лютая медведица?..
— Речь говорила вчера боярам в Преображенском, просила за сына-царевича вступиться…
— Ну? — нетерпеливо перебила его царевна.
— Ну, и обещали, и клялись, что не выдадут.
— И уж все тебе перенесли, и уже выдали! Предатели! Рассчитывай, надейся на них!
— Что же… теперь? — нерешительно спросил князь Василий.
— Что?! Смерть брата нас застаст врасплох… Мы теперь бессильны! Мы ничего не можем, — почти простонала царевна.
— Но как же… царевич Иван Алексеевич? — начал было князь, стараясь несколько направить мысль царевны на вопросы живой действительности.
— Брат Иван!.. Иванушка!! Ну, что он может… Однако же, — одумалась царевна, — сходи к нему, скажи, чтобы он был сюда, как только к заутрене ударят… И наших всех собери — и дяде Ивану Михайловичу скажи, чтобы сюда явился с братом Иванушкой, и от него бы ни на шаг… Того и гляди — он что-нибудь напутает!..
В это время у дверей послышался чей-то шепот… Кто-то торопливо переговаривался с одним из стольников. Спальник подошел к царевне и доложил, что боярин Языков просит о дозволении войти.
— Введи его князь Василий! — проговорила царевна.
Языков (которого один из современников называет «глубоким дворских обхождений проникателем») не вошел, а почти вбежал в опочивальню. Он быстро приблизился к царевне и, спешно поклонившись ей, поманил ее в дальний угол комнаты — к иконам.
— Царевна! — произнес он дрожащим от волнения голосом. — Стрельцы бунтуют! Вчера избили приказных сторожей, которым князь Долгорукий приказал сечь выборного их кнутом… Своего стрельца отбили скопом и кличут клич на все слободы… Требуют, чтобы полковники им головами были выданы… Что делать нам теперь?
— Ничего не делай! Будь, что будет! — с злою насмешкой отозвалась на его доклад царевна. — Царь при последнем издыхании, — не его ли прикажешь тревожить буйством стрельцов?
— Но что же делать?! Что делать — грозит беда, — настаивал Языков.
— Не нам она грозит… Власть от нас отходить… А тем, кто примет ее от нас — пусть на них падут все беды!.. Это нам не страшно…
Боярин хотел еще говорить, еще настаивать, но Софья его не слушала; она вернулась на свое место у постели брата и шепнула князю Василию Голицыну:
— Уведи его, и делай что приказано.
Минуту спустя, она опять осталась одна у постели умирающего брата-царя — среди той же мертвой тишины и гнетущего молчания, и в ее тревожной душе, по-прежнему, бушевала та же буря страстей, ненависти и неутолимой жажды величия и власти…
«Да! Пусть все беды на их голову падут! Пусть раздавит их, пригнет их к земле… Пусть насладятся они вполне тою властью, тою силой, которую вырывают, похищают у нас из рук! А! Государыня-мачеха со своим орленком — ступай сюда, отведай сладости царствованья! Подставь свою грудь под удары судьбы… Мы будем со стороны глядеть да радоваться… да выжидать…»
И над этим последним словом она вдруг задумалась глубоко… Какая-то отдаленная тень чего-то, вроде надежды, какой-то проблеск возможности найти выход из тьмы, в которую она собиралась погрузиться, вдруг замерцали в ее сознании. Она старалась сосредоточить все мысли на этом отдаленном, неясном мерцании, она пыталась сделать над собою чрезвычайное усилие воли, пыталась заставить свой утомленный мозг работать в известном направлении…
И вдруг ударил соборный колокол к заутрене, и благовест его широкою и плавною волной разлился в утреннем воздухе и раскатился над теремами и башнями Кремля.
XII
Кончина царя Феодора Алексеевича
Тяжелая царицына колымага, запряженная шестериком коней, с двумя выносными впереди, грузно покачиваясь на толстых ременных подвесах, катилась по большим улицам предместья Москвы от Преображенского. Обережатаи из дворцовой служни стояли на запятках, а с десяток вершников скакали спереди, сзади и по бокам, очищая дорогу и окружая колымагу, в которой царица Наталья Кирилловна поспешала в Москву — проститься с отходящим в вечность царем Феодором и поставить своего царя на Всероссийский престол. И будущий царь Московский, разбуженный раньше обыкновенного, ехал с царицей-матерью, покачиваясь и дремля у ней на плече. Красивая курчавая голова его то и дело скатывалась с плеч царицы, нагибаясь низко-низко, и опять искала плеча матери, как надежной опоры. Мать нежно поглядывала на него; разглаживала его прихотливые темные кудри, и, бросив как-то мимолетный взгляд на наряд царевича, подумала про себя:
— Ах, батюшка! Что за наряд на нем — не смотрели бы оченьки! А все боярыня-мама! Все ее упрямство! Я говорю ей: «дай ему новое платье» — а она мне: «прощаться с царем едете, да в новое платье его вырядите. Это разве можно?» и отпустила его в домашнем, в масаковом кафтанце… И на плечах, и на низах протертый — и сапоги-то, смотрите-ка, такие, что в них подошва прошвы не стоит.
Царевич, очнувшийся от дремоты вследствие какого-то толчка, вдруг поглядел на мать своими большими черными глазами, и спросил:
— Мама! Куда мы едем?
— В царский дворец — прощаться с братом твоим, царем Феодором.
— Он разве уезжает куда-нибудь?
— Нет. Он умирает.
— Умирает?.. А кто же будет тогда царем? — удивленно спросил царевич.
Мать затруднилась ему ответить.
— Либо ты, либо брат Иван… Но только брат Иван откажется, — он больной…
— Значит, я буду царем?
— Да! Может так случиться…
— А это трудно быть царем, мама? — спросил ребенок, заглядывая в глаза матери.
— С Божьей помощью ничто не трудно, — нашлась ответить мать.
Колымага катилась уже по Разгуляю, когда до слуха царицы Натальи Кирилловны достиг звон кремлевского соборного колокола; царица всполошилась и, откинув край ковра, сбоку закрывавшего колымагу, крикнула стольнику, ехавшему верхом о бок колымаги, чтобы он погонял конюхов. Стольник крикнул что есть мочи: «Пошел! Пошё-ол» — и поезд пустился во всю прыть.
Чем ближе подъезжали они к Кремлю, тем многолюднее становились улицы. Когда они выехали на Красную площадь, то, судя по крикам вершников и по тому, что колымага ехала шагом, им приходилось пробираться по сплошным толпам.
— Царица едет — царя везет! — слышалось в толпе то справа, то слева.
Наконец колеса колымаги застучали по мосту через кремлевский ров, и колымага с грохотом прокатилась под сводом ворот Кремля.
И тут — шум и говор народа, заливавшего всю площадь между приказами и дворцовою решеткой, едва покрывался гудением соборных колоколов. Стечение народа, видимо, было громадное, и царица, ехавшая через эти толпы, понимала значение важного исторического момента, поднявшего и собравшего народное множество вокруг теремного дворца, в котором угасал царь Феодор… Наконец колымага остановилась во дворе теремного дворца у постельного крыльца, и царица Наталья Кирилловна, высаженная из колымаги стольниками и иными чинами, стала подниматься на крыльцо, ведя царевича за руку, всюду встречаемая толпою царедворцев, которые на этот раз выказывали себя по отношению к ней очень внимательными и кланялись ей не в меру низко. И с каждой ступенью лестницы, на которую царица поднималась, она чувствовала, как в ней возрастали мужество и сила энергии, и она все более и более входила в свою роль царицы-матери, готовой грудью встать против кого бы то ни было за право своего сына, будущего царя России.
Сенями и переходами, сплошь заставленными нескончаемым рядом дворцовых чинов, бояр, окольничих, князей и первостатейных вельмож, царица Наталья Кирилловна прошла прямо к терему царя Феодора. В то время, когда двое стряпчих усиленно и торопливо очищали ей дорогу через царскую переднюю, царица успела заметить, что все люди ее партии были тут налицо, а царевич зорко и внимательно всех оглядывавший, вдруг дернул мать за рукав и шепнул ей:
— Смотри-ка мама, вот тут и доктор Данила, который мне горло лечил.
Царица взглянула в указанную сторону и милостиво кивнула доктору, которому была обязана спасением своего сына.
Вот, наконец, и дверь опочивальни царской, наглухо запертая для всех и медленно отпирающаяся перед царицей Натальей Кирилловной, которая смело берется за ручку замка и вводит царевича в опочивальню царя Феодора.
В опочивальне было светло, занавеси окон были отдернуты; около постели царя были только две особы царской семьи: царевна Софья Алексеевна и юная царица Марфа Матвеевна. Первая, по-прежнему, сидела в своем кресле, в ногах царской постели, вторая стояла на коленях у изголовья и держа холодеющую руку царя в своих прекрасных руках, обливала ее слезами.
Когда царица Наталья Кирилловна приблизилась с сыном своим к постели царя, Софья Алексеевна поднялась со своего кресла, и обе женщины обменялись взглядами такой жгучей, такой непримиримой ненависти, что каждый сторонний наблюдатель, если бы он мог тут находиться, вчуже испугался бы…
«Не опоздали!» — говорил взгляд царевны.
«Знаю свое время и свои права!» — не менее ясно выражал взгляд царицы.
Эти красноречивые взгляды не помешали им однако же обменяться обычными поклонами и лобызаниями.
Царевич Петр, который, конечно, ничего не заметил, смотрел в это время на брата-царя, которого давно уже не видел, или лучше сказать, смотрел на ту тень, которая от царя еще оставалась… В полутьме тяжелых, полуспущенных занавесок широкой кровати, из-за крупных складок атласного одеяла, затерянный, утонувший в огромном пуховом изголовье, едва виднелся бледный измученный облик царя Феодора, с глубоко провалившимися закрытыми глазами, с заострившимся носом, с жидкими прядями волос, липнувшими ко лбу и щекам, увлаженным каплями холодного пота…
Царевич посмотрел и отвернулся с чувством того невольного страха и отвращения, которое внушает каждому живому существу наступающее торжество смерти…
По счастью, царевичу не пришлось над этим долго засматриваться… Дверь опочивальни широко раскрылась перед патриархом, который вступил в опочивальню со своим клиром. За клиром теснились бояре и вельможи… Немного спустя, раздалось тихое и стройное пение патриаршего хора. Начался тягостный для умирающего царя обряд соборования.
Ровно в четыре часа пополудни раздался заунывный благовест колокола с соборной колокольни, возвещавшей царствующему городу Москве, что царь Феодор «преставился»… К этому времени всех чинов люди Московского государства, по приказанию патриарха были уже собраны на площади перед церковью Спаса, находившейся внутри дворцовых построек. Вся толпа этих «чинов» была в весьма напряженном состоянии ожидания и внутреннего нескрываемого волнения. В разных углах площади шли вполголоса оживленные толки и переговоры… Вот, наконец, патриарх с архиереями и с первыми вельможами царского двора вышел на крыльцо, готовясь обратиться к народу с роковым вопросом… И вся толпа замерла и притаила дыхание.
— Православные христиане, всех чинов люди Московского государства! — возгласил патриарх. — Царь Феодор преставился и переселился в горняя. Два осталось по нем брата-царевича — Иоанн Алексеевич и Петр Алексеевич. Кому же из двоих царевичей быть на царстве?
— Петру Алексеевичу! — крикнула толпа. — Петру Алексеевичу!
— Иоанну Алексеевичу! — раздалось несколько голосов где-то в углу площади.
— Петру, Петру Алексеевичу! — вырвалось опять у всей толпы, как бы из одной груди — и в этом общем, дружном возгласе бесследно замерли голоса немногих крикунов.
Патриарх выждал, когда крики толпы замолкли и возгласил:
— Православные! Иду во дворец и благословлю царевича Петра Алексеевича на царство.
— Здравия, здравия царю Петру Алексеевичу! Многия лета царю Петру Алексеевичу! — загремела толпа, и крики ее перелетели на площадь перед дворцом и были повторены десятками тысяч столпившегося там народа.
XIII
В «Трубе»
На другой день — день похорон царя Феодора — в кружале «Труба» у Никольского крестца опять стоял дым коромыслом. Толпа была еще теснее, чем когда-либо, давка еще сильнее и чувствительнее… Двери не стояли на петлях, и народ не смолкал в речах. В одном углу шумели стрельцы — и говор шел о их буйствах за последние дни.
— Выборного нашего — понимаешь, аль нет? — нашего выборного да велел боярин, безмозглая башка, перед приказною избой кнутом высечь! А? Каково тебе покажется?
— Ну, а вы что же? — разве олухами стояли?
— Вот ты послушай, как было дело… выборного и вывели приказные сторожи, и стали уж к кобыле ремнями прикручивать, а он, с горя да с досады, и крикни во все горло: — «Братцы! Ведь я не самовольно, не самодумно, а по вашему приговору подал челобитную властям? За что же теперича принять должен поругание?..» Ну, тут в нас сердце-то и заговорило… Разом крикнули: — «Вырывай его, братцы! Бей приказных сторожей!» — и пошла потеха! Сторожей-то всех смяли, сбили, товарища от кобылы отвязали, а дьяк, подобрав полы кафтана, зайцем бежал… Тем только свою шкуру спас…
— Эки дела! И неужель это все вам даром с рук сойдет?
— Да это что! — Мы теперь царю челобитье подали, чтобы нам всех полковников-грабителей головою выдали! Всех на правеж поставим, выбьем из них наши кровные гроши!
— Ну, дела! Дай вам Бог на них шеи не сломать.
— Чего там — сломать? Что они с нами сделают?.. Мы своего закона требуем, вот! Отдай нам наше — чужого не просим!
В другом углу шел говор между весьма пестрою массой постоянных посетителей «Трубы» о том, что в тот день происходило на похоронах царя Феодора.