Сталин ответил Чичерину 10 марта 1929 года:
«Дорогой товарищ Чичерин! Ваши соображения насчет Гувера и АРА совершенно правильны. Отмечаемый Вами момент мы уже использовали в известном экспозе Литвинова на IV сессии ЦИК СССР. Там прямо сказано: “Мы не забываем, что в трудную для нас годину голода американский народ оказал нам щедрую помощь в лице организации АРА, возглавляющейся тогда будущим президентом САСШ господином Гувером”. Я думаю, что этого пока достаточно.
Боюсь, что частое повторение или грубое подчеркивание этого момента может дать лишь обратные результаты…
Когда думаете вернуться к работе? Нельзя ли ускорить Ваше возвращение, конечно, без особого ущерба для здоровья?
Горячий привет!»
Сталин регулярно писал Чичерину, спрашивал его мнение по международным вопросам, Георгий Васильевич писал в ответ длинные письма. Из санатория «Грюневальд» он отправил большое письмо Сталину, где критически оценивал некоторые внешнеполитические акции СССР. Интересен его взгляд на мир:
«В наших московских выступлениях говорится, что обострилась опасность войны между капиталистическими государствами, а следовательно, и нападение на нас. Что за вздор, как можно говорить такие вещи!! Благодаря войне между капиталистическими государствами мы захватили власть и укрепились, и всякое обострение антагонизмов Германия — Антанта, Франция — Италия, Италия — Югославия, Англия — Америка означает упрочение нашего положения, уменьшение всяких опасностей для нас».
Чичерин писал о ситуации в Германии:
«К сожалению, Вас плохо информируют. Вы просто не знаете, как слабо то революционное движение, о котором у нас по неведению говорят…»
Относительно своего состояния Чичерин не мог сообщить ничего оптимистичного:
«Перед отъездом из Москвы я писал тов. Молотову, что не стоит начинать тратить валюту, пора примириться с моим уходом. Тов. Калинин пришел тогда в Кремлевскую больницу убеждать меня лечиться. Я ответил, что буду лечиться с пессимизмом. Это я и делаю. Не потеряло ли Политбюро терпение? Как раз в данный момент я вследствие временных явлений не могу вообще совершить никакой большой поездки, но очень скоро эти временные явления пройдут, и я мог бы ехать в СССР для оформления ухода, получения маленькой пенсии и разрешения жить в каком-нибудь советском южном городе, например Тифлисе, впредь до не весьма далекого перехода в полное небытие…
Ни к какой работе я сейчас пока не способен, и даже это письмо я уже прерывал раз двадцать. Развалина… Развалившаяся материя… Основная общая боль, в известные моменты острые боли в ногах, кровавые пятна на ногах, крайне тяжелые общие состояния вечером и ночью, слабость ног, как бы пошатывание земли под ногами, все эти и другие феномены полиневрита, начавшиеся после гриппа в июне, начали было слабеть, но опять обострились под влиянием холодов.
Но это лишь часть, есть тоже изнурительные галлюцинации или, вернее, полугаллюцинации в состоянии полусна. Тяжелые нервные явления начались у меня еще в начале 1928 года при лечении диабета Горденом, слишком пренебрегшим нервной стороной. По возвращении в Москву все это обострилось — тогда в моих полугаллюци-нациях мне постоянно представлялся Литвинов, я весь охватывался ужасом, но потом все это сильно развилось, осложнилось, переплелось с полиневритом, после этих состояний делались другие состояния, так что долго не было почти настоящего сна…
Безграничная слабость. Я немного живее около 1 часа — 5 часов и в это время выхожу, остальное же время я у себя в полной изоляции и расслабленности. Если читаю или разговариваю, сразу теряю нить. Когда читаю, я постоянно должен возвращаться назад, ибо мысль отлетела. Даже самой маленькой работы не могу произвести.
…Нельзя тратить меньше, чем я, если вообще лечиться; в более дешевой санатории я несколько раз заболел от тухлой рыбы. Колит мучает, он требует утонченной диеты…
«Простота, вызывающая уважение!» — гласит спартанская формула тт. Молотова и Орджоникидзе (Спарту насадить в Европе XX века). Если ЦКК прикажет сморкаться в кулак, я буду сморкаться в кулак в гостиной Штреземана, я не вызову его уважения, но испорчу наше международное положение — и без сморканья в кулак я мог достаточно убедиться за все эти годы, что наша простота или бедность вызывает не «уважение», но насмешки и вредит нашей кредитоспособности, торговой и политической, ибо торгуем мы с буржуазией и кредиты получаем от буржуазии, а не от компартий…
Я счастливо приближаюсь к вытекающему из циркуляров тт. Молотова и Орджоникидзе идеалу… самоизоляции, столь хорошо достигавшейся московскими послами XVII века, которые, однако, не нуждались в кредитах от греховного Запада».
Чичерин тяжело переносил кампании, которые периодически проводились партийным аппаратом: сокращения и чистки, которые лишали его ценных работников:
«Я писал т. Сталину, что прошу на моей могиле написать: «Здесь лежит Чичерин, жертва сокращений и чисток». Чистка означает удаление хороших работников и замену их никуда не годными».
Он возмущался и мобилизацией опытных работников для отправки в деревню, и, напротив, набором в наркомат партийно-комсомольской молодежи.
«Открыты шлюзы для всякой демагогии и всякого хулиганства, — Чичерин не стеснялся в выражениях. — Теперь работать не нужно, нужно «бороться на практике против правого уклона», т. е. море склоки, подсиживаний, доносов. Это ужасное ухудшение госаппарата особенно чувствительно у нас, где дела не ждут… Осуществилась диктатура языкочещущих над работающими. Бюро ячейки явилось с резолюцией, в которой турецкая политика НКИД расценивалась как правооппортунистический уклон!!!»
Его, скажем, дико раздражало введение единого машбюро, куда собрали машинисток из всех отделов и куда все члены Коллегии и сам нарком должны были ходить, чтобы диктовать телеграммы. Не теряя надежды что-нибудь исправить, он жаловался Сталину, от которого все это и шло:
«Сокращение 1927 года потому было для меня лично очень тяжелым ударом, что на меня лично тем самым пало слишком большое бремя… Руководители других комиссариатов говорили мне, что это моя вина — я недостаточно отстаивал комиссариат. Когда разрушают комиссариат, надо грызться. Я же впал в безграничное отчаяние. Вместо отстаивания мною комиссариата, у меня росли патологические состояния, питаемые также отношениями с Литвиновым.
Меня все больше превращала в развалину вся эта внутренняя обстановка — миллион страхов, неприятностей, конфликтов, волнений (от одного только инцидента с Ворошиловым у меня долго продолжались ужасные состояния)… Вечный дамоклов меч над головой. Наши верхи, закрыв глаза, зажав уши, не считаются с резонами и фактами, так что, например, решили уничтожить всех переводчиков в наших учреждениях в Азии: наш аппарат в Азии был бы без языка.
Итак, предстоит Висбаден. Главная надежда. Но все ни к чему, если будет осуществлено разрушение комиссариата. Пусть уж лучше меня сейчас пенсионируют, и предоставят мне спокойно агонизировать где-нибудь в Тифлисе, и потом на могильном камне напишут: “Чичерин, жертва сокращений и чисток”».
Георгий Васильевич был человеком не от мира сего, поэтому писал Сталину, искренне думая, что сумеет ему что-то объяснить и исправить дело. Личные переживания Чичерина мало интересовали генерального секретаря, но переписку он продолжал, не теряя надежды вернуть к работе нужного специалиста.
20 июня 1929 года Чичерин писал Сталину:
«Я выполнял предписания врача, кроме одного: ходить в театры и концерты и видеться с людьми. Я этого не выполнял вследствие безграничной слабости: не мог. Мои попытки слушать музыку меня так утомляли, что всеми силами удерживался, чтобы не упасть в обморок. После свидания с кем-либо со мной творится нечто ужасное. В результате я все время жил и живу жизнью отшельника…
Я фактически сдал физически в 1927 году. Галлюцинации, тяжелое нервное состояние с полным отсутствием аппетита терзали меня с лета 1927 года. А тут прибавилась перенагрузка вследствие сокращений, о которых не могу вспоминать без трепета, страхи перед новыми разрушениями аппарата, вообще вечные волнения и ожидания неприятностей.
Я был уже развалиной, летом 1928 года свалился совсем, а теперь постепенно, неуклонно, медленно и верно растет непрерывная боль во всех костях, сделать несколько шагов для меня мучение, и мозговая жизнь так высыхает, так что даже для прочтения газеты не хватает концентрации внимания».
Чичерин дал генеральному секретарю очень дельный совет:
«Как хорошо было бы, если бы Вы, Сталин, изменив наружность, поехали на некоторое время за границу с переводчиком настоящим, не тенденциозным. Вы бы увидели действительность. Вы бы узнали цену выкриков о наступлении последней схватки. Возмутительнейшая ерунда «Правды» предстала бы перед Вами в своей наготе…»
Но Сталин так и не побывал за границей, если не считать коротких поездок в Тегеран в 1943-м и в поверженный Берлин в 1945-м. Стремительно меняющегося мира Сталин не видел, не знал, не понимал и принужден был опираться на донесения разведчиков, послов и на собственные представления.
Лишь бы нарком не сбежал
Состояние Чичерина ухудшалось, и, наконец, стало ясно, что вылечить его невозможно. Сейчас же отношение к нему в Москве переменилось. Он перестал быть нужным, и сразу стало жалко тратить на него деньги. Кроме того, в политбюро возникла другая нехорошая мыслишка: а ну как при его нынешних настроениях Чичерин возьмет и останется за границей? Начнет еще выступать против советской власти? Расскажет все, что знает?.. И так уже много было невозвращенцев — дипломатов, не пожелавших вернуться в Советский Союз. Но бегство министра иностранных дел было бы слишком тяжелым ударом для режима…
Сталин распорядился аккуратно вернуть его на родину. 9 сентября 1929 года политбюро приняло решение:
«а) Считать необходимым возвращение тов. Чичерина в СССР.
б) Послать доктора Левина к тов. Чичерину для ознакомления с его состоянием и выяснения времени его переезда в СССР с медицинской точки зрения, устроив необходимую консультацию врачей».
Молотову и Рыкову поручили написать Чичерину письма с просьбой вернуться. Переписку с ним разослали членам ЦК и ЦКК, чтобы ознакомить их с ситуацией. Нарком к тому времени больше года находился в Германии. Сначала политбюро поручило доктору Левину «написать тов. Чичерину, что желателен его приезд в СССР в конце ноября». Последовал ответ, что сейчас это невозможно: Георгий Васильевич не перенесет дороги.
3 декабря новое решение политбюро: «Ввиду сообщения тов. Чичерина и пользующих его врачей, что состояние здоровья позволяет ему выехать в Москву лишь после четырехнедельной подготовки к переезду, максимально ускорить приезд тов. Чичерина в Москву. Принять необходимые меры по врачебной линии как к подготовке тов. Чичерина к переезду, так и к организации самого переезда. Поручить тт. Енукидзе и Карахану принять меры к устройству пребывания и лечения тов. Чичерина в СССР».
21 сентября 1929 года Молотов написал Чичерину необычайно ласковое письмо:
«Уважаемый товарищ! Если бы Вы по состоянию здоровья могли — хотя бы не немедленно, а в недалеком будущем — вернуться в СССР, то это было бы крайне хорошо. Все же Ваше имя неразрывно связано с СССР и принадлежит ему. Неужели же мы не можем настолько внимательно и серьезно подойти к делу, чтобы организовать удобный переезд и максимально благоприятные условия Вашей жизни и лечения в нашей стране? Конечно, можем и должны это сделать во что бы то ни стало, и притом возможно скорее…
Мы наверняка организуем дело в должном порядке, обеспечив Вам лечение, отдых и удобства не хуже, а лучше, чем Вы имеете за границей. Ваше же пребывание в СССР, как только по медицинским условиям станет возможно, крайне необходимо и прямо обязательно. Нет нужды это доказывать Вам, т. к. Вы понимаете это не хуже меня…»
Но теперь уже Георгий Васильевич нисколько не желал возвращения. Конечно, как человеку нездоровому ему не хотелось пускаться в дальний путь. К тому же он прекрасно понимал разницу между немецким комфортом и условиями жизни в России, где его немедля отправят на пенсию. Ситуацию на родине он себе представлял по иностранным газетам. И писал в Москву: «Некоторые английские политики говорят: “Если бы не было СССР, его надо было бы выдумать, ибо он отталкивает рабочих от революции”. Это, положим, парадокс, но ведь вся печать трубит о наших продовольственных и других затруднениях, я сам слышал от рабочих: “…в России — карточки, нет мяса, масла, яиц и т. д.”».
Когда пенсия стала реальностью, эта мысль стала вызывать в Чичерине страх: его ждала старость одинокого и никому не нужного человека. Пытаясь воздействовать на политбюро, Чичерин напомнил Молотову странную историю, приключившуюся в 1925 году с председателем Реввоенсовета и наркомом по военным и морским делам Михаилом Васильевичем Фрунзе, которого политбюро буквально заставило оперировать язву желудка. Во время операции Фрунзе умер, и по Москве поползли слухи о том, что его сознательно положили под нож, чтобы устранить из политической борьбы — Михаил Васильевич считался сторонником не Троцкого, а Зиновьева. Эта история легла в основу повести Бориса Пильняка «Повесть непогашенной луны», которая вызвала скандал и которую немедленно запретили.
27 сентября Чичерин ответил Молотову:
«Мой переезд никто удобно устроить не может, ибо тряска поезда и качка парохода неустранимы. При случае приходится и на верную смерть ехать, можно и на почти верный паралич ехать, и эта пытка, каковой для меня являются тряска и качка, может быть необходима, но целесообразна ли? Публика будет говорить гадости, вспоминать непогашенную луну и прочее — желательно ли? А в СССР нет ванн, равнозначащих Висбадену, есть прекрасные курорты, но другое — немецкие военные врачи безногих посылали обратно на фронт, но что потом?..
P.S. Если инстанция прикажет произвести харакири, я произведу харакири, но я предпочел бы менее мучительный способ, чем пытка железнодорожной тряски и пароходного тарахтения. Брр…»
Британский дипломат Роберт Брюс Локкарт, знавший его по Москве, видел Чичерина весной 1929 года, по его словам, это был «усталый, нервный, надорванный человек, желавший забыться и быть забытым».
Георгий Васильевич писал своему заместителю Кара-хану: «Возвращение в СССР есть моя ликвидация, или немедленная официальная, или фактическая, с помещением для отвода глаз где-либо на юге».
Вслед за этим Чичерин ответил и главе правительства Алексею Рыкову:
«Зачем Вы называете меня “крупной политической фигурой"? Это фактически неверно. Я был полезен в период Мирбаха, затем при нашей мирной оффенсиве и возобновлениях отношений, затем в Генуе и Лозанне, но за последние годы я был фикцией. Я позади… Не понимаю, почему не назначат нового наркома? И почему не публиковали о моем состоянии? Когда в 60-х годах умер Хедив Саид-паша, приближенные одели его труп в мундир, раскрасили его лицо, надели ему темные очки и возили труп в карете, чтобы думали, что он жив. Зачем Вам труп в мундире…»
Но Сталин и Молотов твердо стояли на своем. 20 октября 1929 года «Известия» написали о состоянии здоровья Г.В. Чичерина: диабет, ангина, грипп, воспаление легких, полиневрит. Так подготовлялась его отставка. 14 ноября на заседании политбюро обсуждали, как вернуть наркома на родину. Поручили Карахану отправиться в Берлин — пусть по-дружески убедит Георгия Васильевича собирать вещи.
3 декабря на политбюро решили:
«Ввиду сообщения т. Чичерина и пользующих его врачей, что состояние здоровья позволяет ему выехать в Москву лишь после четырехнедельной подготовки к переезду, максимально ускорить приезд т. Чичерина в Москву. Принять необходимые меры по врачебной линии как к подготовке т. Чичерина к переезду, так и к организации самого переезда. Поручить тт. Енукидзе и Карахану принять меры к устройству пребывания и лечения т. Чичерина в СССР».
В январе 1930 года Георгий Васильевич вернулся в Москву, но к работе, разумеется, не приступал. 21 июля ЦИК официально освободил его от обязанностей наркома. Он превратился в персонального пенсионера союзного значения.
Чичерин предпочел бы оставить вместо себя Карахана, но не смог. Сталин плохо относился к Карахану, писал Молотову в 1926 году: «Не давайте волю Карахану насчет Китая — он испортит все дело, ей-ей. Он изжил себя… А смелости и нахальства, самоуверенности и гонора — хоть отбавляй».
Через год после смерти Чичерина Льва Карахана, с которым они идеально понимали друг друга — как выразился Чичерин, «абсолютно спелись», расстреляют…
Неотправленное письмо
После того как Чичерин понял, что кандидатура Карахана не пройдет, он стал возлагать надежды, что вместо него наркомом назначат члена политбюро Валериана Владимировича Куйбышева, которого считал культурным и приличным работником. Он даже написал ему обширное письмо, нечто вроде политического завещания, в котором вновь перечислил все свои беды и обиды:
«С 1929 года были открыты шлюзы для всякой демагогии и всякого хулиганства. Теперь работать не нужно, нужно «бороться на практике против правого уклона», т. е. море склоки, подсиживаний, доносов. Это ужасное ухудшение госаппарата особенно чувствительно у нас, где дела не ждут… Нельзя отсрочить международные дела. Демагогия в наших «общественных организациях» стала совсем нетерпимой. Осуществилась диктатура языкочешущих над работающими».
Чичерин писал о безумии, охватившем аппарат: чистки, сокращения, партийная нагрузка, общественная работа, склоки, подсиживания, доносы:
«Людей ужасно мало, иностранные дела не ждут, а тут вечно отнимают работников то для временных командировок, то для партийных мобилизаций, то в порядке прикреплений к заводам, назначений в разные комиссии…»
Отставной нарком был раздражен тем, что для НКИД создан «какой-то специальный вуз для быстрого попечения склочников и демагогов, которые будут вытуривать опытных, хороших заслуженных работников… Втискивание к нам сырого элемента, в особенности лишенного внешних культурных атрибутов (копанье пальцами в носу, харканье и плеванье на пол, на дорогие ковры), крайне затрудняет не только до зарезу необходимое политически и экономически развитие новых связей, но даже сохранение существующих».
Наркомом назначили не Куйбышева, которому поручили Госплан и сделали заместителем главы правительства, а Литвинова. Письмо Чичерина осталось неотправленным. Он прожил еще шесть лет, ничем не напоминая о себе, и никто о нем не вспоминал. Болезни лишили его полноценной жизни. Он не поддерживал отношений даже с родственниками.
Чичерин умер 7 июля 1936 года всеми забытый, в нетопленой квартире, где стоял рояль и было много книг. Газеты поместили его портрет, некролог и заключение медицинской комиссии. Прощание с Георгием Васильевичем проходило в конференц-зале Наркомата иностранных дел на Кузнецком мосту. 9 июля его похоронили на Новодевичьем кладбище.
В постановлении политбюро записали:
«1. Оставшиеся после Чичерина рукописи и другие бумаги передать в Политархив НКВД.
2. Книги Чичерина передать в библиотеку НКИД.
3. Остальное имущество (деньги, займы, платье, белье и другие домашние вещи) передать родственникам, именно брату покойного Н.В. Чичерину)».
В советские времена Чичерина, конечно, не вычеркивали из истории, как это делали с Троцким, но и лишний раз старались не вспоминать. Многолетний министр иностранных дел Андрей Андреевич Громыко, ревниво относившийся к чужим успехам на дипломатическом поприще, не любил Георгия Васильевича. А труды по истории дипломатии не выходили без санкции министра. Уже при Горбачеве, когда зашла речь о том, как отметить семидесятилетие советской дипломатической службы, Громыко ворчливо сказал: «Чичерин? А что он такое особенное сделал? Ну с Лениным работал. Ну так Ленин все и делал…»
Максим Максимович Литвинов. Револьвер под подушкой
«Автомобильная катастрофа, в которой погиб Литвинов, была не случайной, ее подстроил Сталин…» — эти слова произнес однажды в тиши своего кремлевского кабинета бывший член политбюро Анастас Иванович Микоян.
Услышал эти слова только один человек. Это были еще советские времена, напечатать такое сенсационное признание было невозможно, но старый соратник Сталина вдруг решил раскрыть одну из известных только ему тайн. Может быть, к неожиданной откровенности его расположил обаятельный собеседник, которого он давно знал?
Беседовал с Микояном Валентин Михайлович Бережков, известный журналист, который когда-то работал в секретариате наркома иностранных дел Молотова и был переводчиком Сталина. Бережков изумился словам Микояна: официально бывший нарком иностранных дел Максим Максимович Литвинов умер в конце 1951 года от инфаркта.
— Анастас Иванович, я просто не в состоянии этому поверить, — сказал пораженный Бережков.
— Я хорошо знаю это место, неподалеку от дачи Литвинова, — невозмутимо продолжал Микоян. — Там крутой поворот, и, когда машина Литвинова повернула, поперек дороги стоял грузовик… Сталин был мастером на такие дела. Он вызывал к себе людей из госбезопасности, давал им задания лично, с глазу на глаз, и человек, от которого Сталин хотел избавиться, погибал.
— У Сталина имелась причина расправиться с Литвиновым, — продолжал Микоян свой рассказ. — Когда Литвинов фактически уже был отстранен от дел, его на даче часто навещали высокопоставленные американцы, приезжавшие в Москву и не упускавшие случая по старой памяти посетить бывшего министра и посла в Соединенных Штатах.
Американцы жаловались, что советское правительство занимает неуступчивую позицию, что трудно иметь дело со Сталиным из-за его упорства. Литвинов сказал им, что не следует отчаиваться, что неуступчивость Москвы имеет пределы, и посоветовал: если американцы проявят достаточную твердость, то советские руководители пойдут на уступки. Эта, как и другие беседы, которые вел у себя на даче Литвинов, была подслушана и записана. О ней доложили Сталину, он показал запись и другим членам политбюро.
«Я тоже ее читал, — вспоминал Микоян. — Поведение Литвинова у нас вызвало возмущение. По существу, это было предательство. Сперва Сталин хотел судить и расстрелять Литвинова. Но решил, что процесс может вызвать международный скандал, и отложил это дело. Но не забыл о нем. Он вообще не забывал таких вещей. И приказал привести в исполнение свой приговор, но без лишнего шума, тихо. Так Литвинов погиб в автомобильной катастрофе…
Валентин Бережков записал слова Микояна и со временем предал их гласности в своей мемуарной книге «Как я стал переводчиком Сталина». Бережков считал, что нет оснований сомневаться в правдивости слов Микояна. Разговор происходил в 1972 году. Анастасу Ивановичу тогда исполнилось 77 лет. Он оставался членом президиума Верховного Совета СССР, был бодр и подвижен, писал мемуары и на память не жаловался.
Так как ушел из жизни Максим Литвинов?
Папаша идет в банк
У третьего в истории Советской России наркома иностранных дел Макса Валлаха до революции, в годы подпольной работы, было много партийных кличек: Папаша, Граф, Кузнецов, Латышев, Феликс, Гаррисон, Казимир… Однако в историю он вошел под псевдонимом Литвинов, который стал его второй фамилией, известной всему миру.
Максим Максимович Литвинов занимал пост народного комиссара иностранных дел девять лет, с 1930 по 1939 год. В отличие от своих предшественников Чичерина и Троцкого менее эмоциональный Литвинов лучше приспособился к новой жизни. Он прекрасно понимал, что можно и чего нельзя делать при советской власти. Но при этом Литвинов умел быть принципиальным, отстаивал свою точку зрения и говорил правду в глаза. Эти редкие качества предопределили и его взлет, и его падение.
Макс Валлах, сын мелкого банковского служащего, родился в 1876 году в Белостоке, окончил реальное училище и поступил на военную службу в царскую армию. В раннем возрасте увлекся социал-демократическими идеями, в 22 года вступил в партию и уже в 1901 году был арестован вместе со всем составом Киевского комитета Российской социал-демократической рабочей партии. Его ждала ссылка, но летом 1902 года вместе с еще 11 заключенными он сумел бежать из киевской тюрьмы — Лукьяновского замка.
Полиция разослала его приметы по всей империи: «Рыжий шатен, роста 2 аршина 6 вершков, телосложения здорового, волосы на бороде и баках бреет, глаза голубовато-серые, близорукий, носит очки, лицо круглое, цвет кожи смуглый, лоб широкий, нос прямой, голос тенор».
Литвинова не поймали. Границы были тогда прозрачными. Как и многие другие социал-демократы, он перебрался в Швейцарию, где сразу сделал правильный выбор, определивший его дальнейшую жизнь — примкнул к Ленину. Владимир Ильич определил его заниматься денежными делами, усадил за бухгалтерские книги. Литвинов стал кассиром партии, и очень скупым. Он завоевал доверие Ленина, и вскоре ему поручили более увлекательное, но не в пример опасное дело — транспортировку нелегальной литературы, а затем и оружия в Россию.
Максим Максимович отличался завидным мужеством и хладнокровием. Он несколько раз тайно приезжал в Россию. Царская полиция от своей заграничной агентуры заранее узнавала, что он приедет, за ним даже устанавливали наружное наблюдение, но он дважды умело уходил от слежки.
В 1906 году Литвинов открыл липовую контору в Париже и, выдавая себя за офицера эквадорской армии, стал заказывать оружие: патроны — в Германии, винтовки — в Италии, пулеметы — в Дании, револьверы — в Бельгии. Предпочитал браунинги калибра 7,65 миллиметра. В закупках оружия ему помогал болгарин Борис Спиридонович Стомоняков, который потом будет работать у него в Наркомате иностранных дел.
Приобрести оружие оказалось не таким уж сложным делом, но как доставить оружие на Кавказ, где томились без дела боевые группы социал-демократов? Литвинов пытался действовать через болгар, уговаривая их: «Оружие предназначено для армян, которые готовят восстание против нашего общего врага — турок». Болгары ненавидели турок и согласились помочь.
500 маузеров, 500 карабинов, девять пулеметов, 3 млн патронов и тонну динамита доставили в Варну, где стояла зафрахтованная им яхта «Зора». В ночь на 29 ноября 1906 года оружие погрузили на борт. К экипажу присоединилась группа боевиков под руководством знаменитого Камо — Симона Аршаковича Тер-Петросяна. Утром 29 ноября яхта снялась с якоря. Но 1 декабря села на мель у берегов Румынии. Груз попал в руки румынских властей.
Тер-Петросян плохо говорил по-русски, слово «кому» он произносил как «камо». Сталин, который ему покровительствовал, так его и называл Камо. Прозвище закрепилось и стало именем. Тер-Петросян отчаянно нуждался в оружии, потому что ему была доверена важнейшая миссия — обеспечить социал-демократов деньгами, применяя насильственные действия. Социал-демократы не считали это грабежом, а называли «экспроприацией». Большевистским боевикам удалось провести несколько удачных эксов и захватить большие деньги.
Самое знаменитое ограбление Камо организовал в Тифлисе в июне 1907 года. 13 июня тифлисская контора Государственного банка получила из Санкт-Петербурга по почте 375 тыс. рублей 500-рублевыми ассигнациями. Камо переоделся в офицера, его вооруженная группа человек в пятьдесят рассыпалась по всей Эриванской площади. Около одиннадцати утра на площадь выехали два экипажа: в первом сидел кассир Государственного банка Курдюмов, который вез деньги, во втором — четыре вооруженных солдата. Сопровождал их эскорт из 50 казаков.
По команде Камо его люди взялись за оружие. В казаков полетели бомбы. Кассир Курдюмов взрывом был выброшен из фаэтона. Испуганные лошади понесли, но Камо бросил им под копыта еще одну бомбу. Фаэтон опрокинулся, Камо схватил деньги и исчез. В перестрелке три человека были убиты, около полусотни ранены. Боевики захватили огромную по тем временам сумму, но воспользоваться этими деньгами оказалось не так просто. Деньги перевозились в крупных, 500-рублевых купюрах; номера захваченных банкнотов сразу же сообщили российским и иностранным банкам.
Украденные деньги следовало обменять. Большевики решили, что иностранные банкиры окажутся менее бдительными, чем отечественные — благо в те времена рубль был свободно конвертируемой валютой. Деньги вывезли в Париж, поменять их поручили Литвинову. Обмен должен был произойти 8 января 1908 года сразу в нескольких городах. Сам Литвинов отправился в банк вместе со своей помощницей Фанни Ямпольской. Однако царская полиция обратилась за помощью к европейским коллегам. Литвинова арестовали. Деньги конфисковали, но в причастности к ограблению обвинить не могли. К тому же за российского единомышленника вступились весьма влиятельные французские социалисты. Его освободили и даже дали возможность немного поработать в Париже, чтобы он накопил денег на билет до Лондона. Литвинов перебрался в Англию, где прожил десять лет. В Лондоне он тоже ведал финансовыми делами партии.
Считается, что Литвинов не стал жертвой массовых репрессий потому, что вождь до конца жизни сохранял благожелательное отношение к боевому соратнику: экспроприациями на Кавказе руководил сам Сталин.
В апреле 1918 года один из редакторов «Искры» и лидер меньшевиков Л. Мартов (Юлий Осипович Цедербаум) был привлечен к суду Революционного трибунала за то, что он в газете «Вперед» обвинил Сталина в участии в экспроприациях. Мартов был возмущен тем, что его делом занимается трибунал. «Если политический деятель чувствует себя оклеветанным, он имеет возможность обратиться к третейскому суду, — говорил Мартов. — В положении о трибунале указывается, что его суду подлежат лица, оскорбившие народ или задевающие общественную жизнь. В лице Сталина народ нисколько не был оскорблен». Мартов ходатайствовал о вызове свидетелей, которые должны подтвердить причастность Сталина к ограблению парохода «Николай I» в Баку и к попытке убить рабочего Жарикова. Среди свидетелей он называл ряд крупных кавказских социал-демократов во главе с Ноем Жордания, который в тот момент возглавлял меньшевистское правительство Грузии.
— Обвинения Мартова — результат тех форм политической борьбы, которые усвоили все противники советской власти, — говорил Сталин.