— Как это все фальшиво!.. Ну, ни слова правды, ни слова!..
И тут я не выдержал!
Бешенство залило меня, как озноб, и, уже не помня себя, я проговорил отчетливо и громко:
— Дура!
… Дней через десять мы будем сидеть с нею вдвоем в ее служебном кабинете на Старой площади, в здании КПСС…
…Здесь сердце и мозг страны, здесь ее святая святых!
И в этой святой святых я услышал такие слова — доверительно наклонившись ко мне через стол, округлив маленькие бесцветные глазки, Соколова сказала:
— Вы что же хотите, товарищ Галич, чтобы в центре Москвы, в молодом столичном театре шел спектакль, в котором рассказывается, как евреи войну выиграли?! Это евреи-то!
Я сделал неуверенный протестующий жест, но Соколова строго сказала:
— Нет, вы обождите, не перебивайте меня! Ведь вы ко мне пришли, чтобы мое мнение выслушать, верно? Вот я вам его сейчас и выскажу!
Она побарабанила пальцами по столу:
— Еврейский вопрос, Александр Аркадиевич, — она необыкновенно тщательно, по слогам, выговаривала мое отчество, — это очень сложный вопрос! К нему, знаете ли, с кондачка подходить нельзя. В двадцатые годы — так уж оно получилось, — когда русские люди зализывали, что называется, раны, боролись с разрухой, голодом — представители еврейской национальности, в буквальном смысле слова, заполонили университеты, вузы, рабфаки… Вот и получился перекос! Возьмите, товарищ Галич, к примеру, — кино…
Она сделала паузу и, понизив голос, почти шепотом проговорила:
— Ведь они же евреи!
Она снова повысила голос и почти в упор спросила меня:
— Должны мы выправить это положение?
И сама, не дождавшись моего ответа, твердо сказала:
— Должны! Обязаны выправить! Вот, говорят — я сама слышала — будто мы, как при царском режиме, собираемся процентную норму вводить!.. Чепуха это, поверьте!.. Никакой процентной нормы мы вводить не собираемся, но…
Она погрозила пальцем какому-то незримому оппоненту:
— Но, дорогие товарищи, предоставить коренному населению преимущественные права — это мы предоставим!..
… Так впервые, зимою тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года, во вполне дикарском изложении бутылочной Соколовой я услышал о теории «национального выравнивания».
Впоследствии, в целом ряде выступлений, статей… теория эта получит свое вполне наукообразное оформление. Впрочем, от наукообразия дикарская суть этой теории не изменится. Это будет все то же вечное — «Бей жидов, спасай Россию!»
…Соколова продолжала говорить, но я уже больше не слушал и не слышал ее слов, не видел ее лица.
Я увидел другое, прекрасное в своем трагическом уродстве, залитое слезами лицо великого мудреца и актера Соломона Михайловича Михоэлса. В своем театральном кабинете за день до отъезда в Минск, где его убили, Соломон Михайлович показывал мне полученные им из Польши материалы, документы и фотографии — о Восстании в Варшавском гетто.
… Всхлипывая, он все перекладывал и перекладывал эти бумажки и фотографии на своем огромном столе, все перекладывал и перекладывал их с места на место, словно пытаясь найти какую-то ведомую только ему горестную гармонию.
Прощаясь, он задержал мою руку и тихо спросил:
— Ты не забудешь?
Я покачал головой.
— Не забывай, — настойчиво сказал Михоэлс, — никогда не забывай! Этого нельзя забывать!
И другое лицо увидел я — зеленоглазое, слегка насмешливое, необычайно красивое лицо поэта Переца Маркиша.
… Я стоял в дверях небольшого зала, где происходило очередное заседание еврейской секции Московского отделения Союза писателей (существовала когда-то такая секция!). После гибели Михоэлса я почему-то вбил себе в голову, что непременно — хоть и не знал даже языка — должен принять участие в работе этой секции. Я явился принаряженный, при галстуке (часть мужского туалета, которую я всю жизнь ненавижу лютой ненавистью) и где-то в глубине души чувствовал себя немножко героем, хотя и пытался не признаваться в этом даже себе самому.
И вдруг Маркиш, сидевший на председательском месте, увидел меня. Он нахмурился, как-то странно выпятил губы, прищурил глаза. Потом он резко встал, крупными шагами прошел через весь зал, остановился передо мной и проговорил нарочито громко и грубо:
— А вам что здесь надо? Вы зачем сюда явились? А ну-ка, убирайтесь отсюда вон! Вы здесь чужой, убирайтесь!..
Я опешил. Я ничего не мог понять. Еще накануне при встрече со мной Маркиш был приветлив, почти нежен. Что же случилось?
…Недели через две почти все члены еврейской секции были арестованы, многие — и среди них Маркиш — физически уничтожены, а сама секция навсегда прекратила свое существование.
И теперь я знаю, что Маркиш в ту секунду, когда он громогласно, нарочито громко назвал меня «чужим» и выгнал с заседания, просто спасал мне, мальчишке жизнь.
Я этого не забыл, Перец, я этого никогда не забуду!
9 мая в Советском Союзе отмечается День Победы над Германией, день завершения Второй мировой войны. Девятого мая Елена Боннэр и Андрей Сахаров продолжают голодовку, которую они объявили в знак протеста против отказа советских властей выдать Елене Боннэр разрешение на выезд в Италию для лечения ее тяжелейшего заболевания глаз, то есть она фактически слепнет. Не примечательное ли это совпадение? Девчонкой, школьницей Елена Боннэр, Люся Боннэр, как называют ее друзья, ушла на фронт. Она всю войну пробыла на фронте, она была тяжело ранена, несколько раз; она была награждена орденами и медалями, которые она потом вернула. И вот героине войны, женщине слепнущей, женщине, которую можно спасти, не дают этого разрешения, чтобы ее спасти… Она продолжает голодовку в день праздника Дня Победы…
… Надо называть вещи своими именами: продолжается война советского правительства с советским народом. И как во всякое военное время, держат заложников. И вот таким заложником сегодня является Елена Боннэр, потому что она — честный, мужественный человек, потому что она выступает в защиту угнетенных, в защиту прав человека, потому что она — жена замечательного человека, замечательного ученого, замечательного гражданина — Андрея Дмитриевича Сахарова. Ее держат как заложника, продолжая войну со своим народом.
Удивительное дело: нет-нет да и выскочат в мировой эфир наши старые добрые знакомые, известные персонажи из великой комедии Николая Васильевича Г оголя «Ревизор» — Бобчинский и Добчинский. Выскочат и начнут вопить, верещать о том, что вот, дескать, необычайное происшествие, неожиданное известие, ну все те слова, которые положено им кричать по их незавидной роли сплетников и врунов. Откровенно говоря, я не слишком часто читаю сообщения АПН и ТАСС, касающиеся международных событий, поскольку я знаю, что именно АПН и ТАСС выступают в роли Бобчинского и Добчинского. Но вот вчера мне позвонил из Парижа мой друг и довольно обеспокоенно спросил меня: «Что там у вас происходит на радиостанции?». Я сказал: «Помилуй Бог! Ничего не происходит. Работаем, живем, все нормально». Он сказал: «Ну как же, разве ты не читал сообщение ТАСС, подписанное некой Натальей Зиновьевой, о том, что у вас происходит просто Бог знает что?». И он мне прочел даже несколько цитат из этого сообщения очередного Бобчинского, который на сей раз принял женское обличив, псевдоним Наталья Зиновьева. И вот она пишет о том, что все чаще раздаются голоса протеста против расходования средств американских налогоплательщиков на клевету в эфире, выдержанную в духе холодной войны. Она пишет о том, что персонал Свободной Европы и радиостанции Свобода включает самые темные личности… провокаторов, шпионов, и что, видно, радиопровокаторы эти не оправдывают свой хлеб; аудитория, на которую рассчитана пропаганда их, с отвращением отвергает эту клеветническую стряпню; этот непреложный факт — хотя и с опозданием — видно, начинает доходить до боссов радиостанции.
Когда мой друг прочел эти слова, я невольно и удивился, и улыбнулся… У меня на столе как раз лежало только что… полученное нами сообщение. Это — заявление, сделанное председателем… Совета по интернациональному радиовещанию мистером Давидом Абшайром… в Конгрессе. Вот что буквально сказал мистер Абшайр: «Мы считаем, что Радио Свобода и Свободная Европа, как никакие другие радиостанции, оказывают бесценную помощь населению Советского Союза и стран Восточной Европы, давая им объективную информацию о событиях в мире и в их собственных странах и помогая тем самым формированию у них общественного мнения…»
Вот что сказал мистер Абшайр пятого мая сего года, выступая перед Конгрессом Соединенных Штатов Америки. А пятнадцатого мая Наталья Зиновьева, она же господин Бобчинский из комедии «Ревизор», сообщила о том, что боссы радиостанций начинают понимать, что деньги налогоплательщиков расходуются зря.
Ну что ж, Бобчинскому и Добчинскому… полагается кричать: «Неожиданное происшествие, невероятное известие!». Эти роли для них написаны заранее, эти роли им предписаны заранее, и никаких других слов они говорить не могут. Такова воля сочинившего их автора.
…Сегодня я собираюсь в дорогу — в дальнюю дорогу, трудную, извечно и изначально — горестную дорогу изгнания. Я уезжаю из Советского Союза, но не из России! Как бы напыщенно ни звучали эти слова — и даже пускай в разные годы многие повторяли их до меня, — но моя Россия остается со мной!
У моей России вывороченные негритянские губы, синие ногти и курчавые волосы — и от этой России меня отлучить нельзя, никакая сила не может заставить меня с нею расстаться, ибо родина для меня — это не географическое понятие, родина для меня — это и старая казачья колыбельная песня, которой убаюкивала меня моя еврейская мама, это прекрасные лица русских женщин — молодых и старых, это их руки, не ведающие усталости, — руки хирургов и подсобных работниц, это запахи — хвои, дыма, воды, снега, это бессмертные слова:
И нельзя отлучить меня от России, у которой угрюмое мальчишеское лицо и прекрасные — печальные и нежные — глаза говорят, что предки этого мальчика были выходцами из Шотландии, а сейчас он лежит — убитый — и накрытый шинелькой — у подножия горы Машук, и неистовая гроза раскатывается над ним, и до самых своих последних дней я буду слышать его внезапный, уже смертный — уже оттуда — вздох.
Кто, где, когда может лишить меня этой России?!
В ней, в моей России, намешаны тысячи кровей, тысячи страстей — веками — терзали ее душу, она била в набаты, грешила и каялась, пускала «красного петуха» и покорно молчала, но всегда в минуты крайней крайности, когда казалось, что все уже кончено, все погибло, все катится в тартарары, спасения нет и быть не может, искала — и находила — спасение в Вере!
Меня — русского поэта, — «пятым пунктом» — отлучить от этой России нельзя!
…Вот если мне действительно все-таки решиться сформулировать свое впечатление от заграницы, эта удивительная жизнь русских людей, сохранивших язык, сохранивших культуру, сохранивших любовь к своей родной земле, испоганенной, искалеченной, изуродованной тем бытом, тем строем, который сейчас существует в нашей стране, и все-таки тоскующих по ней, не забывающих ее, преданных ей. И, пожалуй, встреча и знакомство с этими людьми, с разными поколениями эмиграции, как у нас теперь тут, за границей, принято говорить, где условно делят эмиграцию на три потока: первый, второй, третий. Я как-то стараюсь русских людей, которых я встречаю, не делить на эти потоки, мы все едины, все от одного корня, от одного языка, от одного Пушкина…
…Историю моего путешествия в Америку можно было бы назвать, пожалуй, «историей моих изумлений». Потому что изумления меня преследовали во время всего моего путешествия, во время всего моего пребывания в этой стране…
…Надо сказать, что путешествие было не слишком легким… Мы попали в довольно сильный шторм над Атлантикой — нас очень мотало, и надпись, световая надпись, световое табло «Fasten your seatbelts» не гасло ни на одну секунду. И несмотря на то, что нам показывали фильмы по дороге, какую-то абсолютно идиотскую картину… Кстати, она очень напомнила мне один из моих собственных идиотских фильмов под названием «Государственный преступник», — вот это было нечто вроде такого «Государственного преступника» — но летели мы тяжело.
А пилоты на этих американских линиях, они, как свойственно всем американцам., любят острить. Поэтому наш пилот непрерывно острил… сначала он сообщил нам, леди и джентльмены, у меня для вас очень печальное известие… Некоторые люди попадали в инфаркты, некоторые удержались от этого на самом краю, так сказать, гибели… Но пилот сообщил: «… Дело в том, что у нас кончается тоник, и джин придется пить либо с водой, либо с содовой…»
… В конце концов… тот же пилот — начальник нашего корабля (чив) сообщил все с тем же своим англосаксонским юмором: «Просвета я не вижу, но все-таки пора уже садиться, мы уже и так опаздываем на два часа, и вот, если Бог нам поможет, то мы постараемся как-нибудь сесть…»
…Действительно, минут через двадцать в проливном дожде и тумане мы сели на аэродроме Кеннеди в Нью-Йорке, в Соединенных Штатах Америки.
…Под проливным дождем мы добежали до машины и поехали в Нью-Йорк. Я должен сказать, что я сидел в машине и почти не разговаривал с друзьями, которых я давно не видел — я все смотрел в окно и ждал, когда, наконец, начнется этот знаменитый Нью-Йорк, этот город «желтого дьявола», этот ошеломительный город, в котором ни днем, ни ночью нельзя уснуть, в котором гремят джаз-банды и безработные валяются на тротуарах, а богачи разъезжают в каких-то невероятных лимузинах…
Мы все ехали и ехали, пока я, наконец, робко не спросил: «А где же, собственно, Нью-Йорк, когда мы попадем в Нью-Йорк?»
И мне друзья сказали: «Как, мы давно уже едем по Нью-Йорку, мы сейчас проезжаем район Квинс — это очень большой район Нью-Йорка». «Да где же, собственно, Нью-Йорк? Там какие-то стоят домики, окруженные лесом…». «Вот это и есть Нью-Йорк. А ты, очевидно, ждешь Манхэттен? Ну, Манхэттен — это одна часть только Нью-Йорка, это только средняя его часть, это остров, на котором расположены все небоскребы, а вся остальная часть Нью-Йорка… самые знаменитые его и самые большие районы, такие, как вот район Квинс… они такие… одноэтажные».
И я вспомнил, естественно, книгу Ильфа и Петрова об одноэтажной Америке, но, должен сказать, что и она, как я ее вспомнил, не дает представления о той, совершенно необыкновенно уютной и очень вместе с тем европейской одноэтажной Америке, которая является, в общем, основной частью… этой американской жизни.
…Когда я даже лежал в постели, мне казалось, что постель эта пошатывается так же, как пошатывался самолет, когда мы перелетали через океан. Утром я проснулся рано… естественно, сказывалась все-таки разница во времени, и пошел, побежал просто смотреть город. Конечно, Манхэттен, вот центр Нью-Йорка, вот этот знаменитый Манхэттен производит ошеломляющее впечатление, хотя должен вам сказать, что вот такого двадцать первого века, которого мы все ждем от Америки… наша идеализация Америки… оказывается не совсем… оправданной.
В этот вечер мне довелось присутствовать и принимать участие в замечательном мероприятии. Это был Торжественный обед, который устраивали рабочие профсоюза, руководители, члены рабочих профсоюзов Америки в честь господина Абеля, руководителя профсоюза сталелитейных работников, который в этот вечер награждался медалью Юджина Виктора Депса, одного из основателей, первых лидеров рабочих профсоюзов Америки.
И вот я сидел за парадным столом, в огромном зале большого отеля… в этом огромном зале присутствовало очень много людей. Это были рабочие по самому настоящему счету, это были люди из разных профсоюзов. Тут были и портные, и рабочие железных дорог, тут были рабочие сталелитейной промышленности, и вел этот вечер… замечательный певец и замечательный деятель Баярд Растин, председатель социал-демократов Соединенных Штатов Америки, негр, и вел он этот вечер необыкновенно интересно, потому что он и говорил, и объявлял имена выступающих, и пел. Он вдруг где-то в середине своего выступления, своей речи начинал петь старые негритянские «спиричуалс», которые подхватывал весь зал.
И впечатление от этого вечера было… необыкновенно мощным… это были те люди, хозяева страны, рабочие, которые являются хозяевами страны, которые диктуют крупнейшим корпорациям свои условия. Они диктуют, они настаивают на них, они умеют добиваться своих рабочих прав.
В конце этого вечера господин Растин предоставил слово мне и представил меня как своего собрата… Я выступил, сказал несколько слов по-английски, насколько мне позволял мой английский язык. Я сказал о том, что это мой первый день в Америке, о том, что это мой первый вечер и мое первое выступление в Америке. Я даже пошутил — что было правда, — … что это мой первый американский костюм, купленный сегодня специально для этого вечера.
И потом я спел несколько своих песен, в частности, спел «Старательский вальсок», который прекрасно перевел мой друг и человек, который много занимается историей советской песни протеста, Джин Сосин… в его переводе я спел «Старательский вальсок». Так закончился мой первый день в Америке, а потом начались сумасшедшие дни… Масса встреч, масса выступлений, масса интервью. Но, пожалуй, среди всего этого необыкновенно насыщенного и напряженного времени самое огромное впечатление оставило у меня посещение Толстовского фонда или знаменитой толстовской фермы, куда я был приглашен на блины.
Впечатление от Толстовского фонда воистину ошеломляющее, и Александра Львовна Толстая, которой, как известно, уже пошел десятый десяток лет и которая полна энергии, внимания, с которой изумительно просто разговаривать, и ее ближайшая помощница, тоже уже совсем немолодая женщина, Татьяна Алексеевна Шауфус, которая практически занимается сейчас большинством… деловых проблем, связанных с жизнью и существованием Толстовского фонда. И я должен сказать откровенно, просто в ноги надо поклониться этим замечательным женщинам. Сколько сделали они, и не только для русских изгнанников!
Вот недавно совсем Татьяна Алексеевна Шауфус звонила мне из Женевы. Я спросил, что вы делаете в Европе? Она сказала, ну как же, вы же знаете, что произошло во Вьетнаме, нужно же что-то организовать для вьетнамских беженцев. И вот всюду, в любом уголке земного шара, где кто-нибудь нуждается в помощи, где нужна доброта, где нужно участие, появляются представители Толстовского фонда, появляется Татьяна Алексеевна Шауфус, которая в свои восемьдесят лет садится спокойно в самолет и перелетает через океан… Я, может быть, говорю об этом с придыханиями, но я… должен признаться здесь по радио сейчас вам, дорогие мои, что я просто влюблен в этих женщин.