В БЕРЕЗОВОЙ РОЩЕ
Рассказы
ЗЕМЛЯ ПОКАЗАЛАСЬ
Три дня не было мороза, и туман невидимо работал над снегом.
Петя сказал:
— Выйди, папа, посмотри, послушай, как славно овсянки поют.
Вышел я и послушал, — правда, очень хорошо, и ветерок такой ласковый. Дорога стала совсем рыжая и горбатая.
Казалось, будто кто-то долго бежал за весной, догонял и, наконец, коснулся её, и она остановилась и задумалась… Закричали со всех сторон петухи. Из тумана стали показываться голубые леса.
Петя всмотрелся в редеющий туман и, заметив в поле что-то тёмное, крикнул:
— Смотри, земля показалась!
Побежал в дом, и мне было слышно, там он крикнул:
— Лёва, иди скорее смотреть, земля показалась!
Не выдержала и мать, вышла, прикрывая от света ладонью глаза:
— Где земля показалась?
Петя стоял впереди и показывал рукой в снежную даль, как в море Колумб[1], и повторял:
— Земля, земля!
ГРАЧИ ПРИЛЕТЕЛИ*[2]
Прибавились значительно дни. Ярче, прямее стали солнечные лучи и сильно пригревают в полдень. Потемнела полосами белая пелена снега, и почернели дороги. Вода показалась на улицах. Уже март на исходе и апрель на дворе… Если весна не слишком поздняя, то прилётная птица начинает понемногу показываться.
Грачи, губители высоких старых дерев, красоты садов и парков, прилетели первые и заняли свои обыкновенные летние квартиры, самые лучшие берёзовые и осиновые рощи, поблизости к селению лежащие, для удобного доставания хлебного корма. Уже начали заботливые хозяева оправлять свои старые гнёзда новым материалом, ломая для того крепкими беловатыми носами верхние побеги древесных ветвей.
Далеко слышен их громкий, докучный крик, когда ввечеру, после дневных трудов, рассядутся они всем собором, всегда попарно, и как будто начнут совещаться о будущем житье-бытье.
ПЕРЕЛЁТНЫЕ ПТИЦЫ*
В марте месяце 1911 года я ехал на пароходе из Египта в Грецию. И необычная картина была на пароходе: на корме, заваленной товарами, сидела масса самых разнообразных перелётных птичек. Они кружились в воздухе, порхали над волнами и опять садились на корму, клевали сквозь камышовые решётки упаковочных ящиков пунцовые египетские помидоры. На ночь птички расположились спать на мачтах, реях и бушприте нашего парохода.
Матросы очень любят этих птичек и не позволяют пассажирам их обижать. Я расспрашивал матросов про птичек. Весною их можно видеть только на судах, идущих на север, осенью — на судах, идущих на юг. Вы догадываетесь? Какой тут мог быть инстинкт?[3] Птицы как-то почуяли, каким-то путём поняли: зачем им тратить силы на трудный перелёт через море, когда можно с великолепнейшим комфортом[4] переплыть море на пароходе? Когда-нибудь, может быть, выработается и инстинкт.
ВЕСЕННИЕ РУЧЬИ
Три дня дул мокрый ветер, съедая снега. На буграх оголилась чёрными бороздами пашня. В воздухе пахло талым снегом, навозом и скотиной…
Ночью наконец хлынул дождь, ливень, и так застучало в окно и по железной крыше, что Никита проснулся, сел в кровати и слушал улыбаясь.
Чудесен шум ночного дождя. «Спи, спи, спи», — торопливо барабанил он по стёклам, и ветер в темноте порывами рвал тополя перед домом.
Никита перевернул подушку холодной стороной вверх, лёг опять и ворочался под вязаным одеялом, устраиваясь как можно удобнее. «Всё будет ужасно, ужасно хорошо», — думал он и проваливался в мягкие, тёплые облака сна.
К утру дождь прошёл, но небо ещё было в тяжёлых, сырых тучах, летевших с юга на север. Никита взглянул в окно и ахнул. От снега не осталось и следа. Широкий двор был покрыт синими, рябившими под ветром лужами. Через лужи, по измятой бурой траве, тянулась навозная, не вся ещё съеденная дождём дорога. Разбухшие лиловые ветви тополей трепались весело и бойко. С юга между разорванных туч появился и со страшной быстротой летел на усадьбу ослепительный лазурный клочок неба…
Никита распахнул дверь на крыльцо. Весь острый, чистый воздух был полон мягким и сильным шумом падающей воды. Это множество снеговых ручьёв по всем бороздам, канавам и водомоинам бежало в овражки. Полные до краёв овраги гнали вешние воды в реку. Ломая лёд, река выходила из берегов, крутила льдины, выдранные с корнем кусты, шла высоко через плотину и падала в омуты.
Лазурное пятно, летевшее на усадьбу, разорвало, разогнало все тучи, синевато-прохладный свет полился с неба, стали голубыми, без дна, лужи на дворе, обозначились ручьи сверкающими зайчиками, и огромное озеро на полях и текущие овраги снопами света отразили солнце…
Никита пошёл кругом двора посмотреть, что там делается. Всюду бежали ручьи, уходя местами под серые крупитчатые сугробы, — они ухали и садились под ногами. Куда ни сунься — всюду вода: усадьба как остров. Никите удалось пробраться только до кузницы, стоящей на горке. По уже провядшему склону он сбежал к оврагу. Приминая прошлогоднюю траву, струилась, текла снеговая, чистая, пахучая вода. Он зачерпнул её горстью и напился.
Дальше по оврагу ещё лежал снег в жёлтых, в синих пятнах. Вода то прорывала в нём русло, то бежала поверх снега: это называлось «наслус», — не дай бог попасть с лошадью в эту снеговую кашу. Никита шёл по траве вдоль воды: вот хорошо бы поплыть по этим вешним водам из оврага в овраг, мимо просыхающих вялых берегов, плыть через сверкающие озёра, рябые от весеннего ветра.
На той стороне оврага лежало ровное поле, местами бурое, местами ещё снеговое, всё сверкающее рябью ручьёв…
Никита дошёл до нижнего пруда, куда но жёлтому снегу широкой водной пеленой вливался овраг. Вода покрывала весь лёд на пруду, ходила коротенькими волнами. Налево шумели вётлы, обмякшие, широкие, огромные. Среди голых их сучьев сидели, качаясь, грачи, измокшие за ночь.
ДЯТЕЛ
Видел дятла: короткий — хвостик ведь у него маленький, летел, насадив себе на клюв большую еловую шишку. Он сел на берёзу, где у него была мастерская для шелушения шишек. Пробежал вверх по стволу с шишкой на клюве до знакомого места. Вдруг видит, что в развилине, где у него защемляются шишки, торчит отработанная и несброшенная шишка и новую шишку некуда девать. И — горе какое! — нечем сбросить старую: клюв-то занят.
Тогда дятел, совсем как человек бы сделал, новую шишку зажал между грудью своей и деревом, освободил клюв и клювом быстро выбросил старую шишку. Потом новую поместил в свою мастерскую и заработал.
Такой он умный, всегда бодрый, оживлённый и деловой.
ЗЯБЛИК
Ранняя весна. На полях местами ещё белеет снег, в особенности в лощинах, куда его намело зимою выше роста человеческого. В лесу, под деревьями, снег лежит ещё почти сплошь. Ручьи уже вскрылись и разлились по лугам; через речку ещё ходят, хотя и с большой опаской: лёд порядочно уже посинел, и у берегов выступила вода. Белоносые грачи недели две как прилетели, — возвратились из своей зимней отлучки в тёплые края; досыта нассорившись и нашумевши в берёзовой роще (из-за старых, прошлогодних гнёзд), они преважно разгуливают теперь по задворкам, около навозных куч, снискивая[5] себе скудное пропитание. Уже три дня, как появились первые жаворонки, и всё ещё продолжают прилетать по утрам, рассыпая в воздухе, над полями, свои серебристые, веселящие душу трели.
В лесу пока ещё тихо. Правда, синицы да корольки попискивают иногда довольно оживлённо в чаще сосновых и еловых ветвей; изредка побарабанивает дятел по сухому суку; пронесётся временами над вершинами деревьев с гиком и шумом стайка клестов, да золотоголовая овсяночка прозвонит на лесной опушке свою незатейливую песенку. Звонких же, раскатистых песен, далеко разносящихся по лесу и оживляющих его особенным, весенним, оживлением, пока ещё не слышно. Дни стоят хотя и ясные, и довольно тёплые (на солнце), однако по ночам ещё порядочно морозит.
Но вот небо понахмурилось; с юго-запада потянул тёплый, влажный ветерок; заморосил, словно сквозь сито, мелкий дождичек, то оборачиваясь туманом, то снова накрапывая — как днём, так и ночью, — всё одинаково. Будем теперь настороже: в это время, в такие тёпло-пасмурные дни, весна приближается быстрыми шагами, и спешат к нам её пернатые, быстрокрылые вестники, с богатым запасом звонких и задорных песен в своей крошечной грудке…
Утро. Дождь перестал моросить. В сыром, слегка туманном воздухе полная тишина и тепло. Проберёмся к опушке леса и присядем вон на том старом пне…
Теперь — слушать и слушать!..
«Чи-чи, чиви-чиви, чим-чим» — доносится издали, с поля, оживленная болтовня нескольких десятков воробьёв. Они обсыпали, словно мухи, большую кучу хвороста около гумна, одиноко стоящего на пригорке… «Тирлирлирлирлюю… тирлирлирлирлююю» — льётся сверху, серебром, песня жаворонка, неподвижной точкой чернеющего на сером фоне туманных облаков… «Чак-чак-чак, чак-чак» — торопливо пронеслась над лесом пара передовых дроздов-рябинников.
Несколько минут полной тишины… Только по вершинам сосен и елей пролетел таинственный шёпот от набежавшего ветерка…
Но чу!.. «Пинь-пинь, пинь-пинь-пинь» — раздалось неподалёку в стороне… Сердце так и ёкнуло: неужто он, долгожданный?! Не синица ли?.. Ведь она, плутовка, иногда точь-в-точь так же «пинькает»…
Нет, не синица: вон, на самой маковке высокой ели, стоящей на опушке, чернеется птичка. «Пиньканье» доносится несомненно оттуда, и птичка сидит неподвижно на одном месте; егоза же синица ни за что не усидела бы так долго на одном месте, да и на вершину она редко когда забирается, и то на секунду-другую, а больше держится по нижним веткам да по кустам…
«Пинь-пинь, пинь-пинь…» Вот птичка снялась с вершины дерева и пролетает неподалёку от нас, описывая в воздухе широкие дуги и издавая от времени до времени нежное, негромкое «йю-йю». Теперь нет уже никакого сомнения, что это — один из передовых зябликов.
«Здравствуй, милая птичка! Радуемся твоему прилёту!» Вот уж и пропала — юркнула в лес между вершинами… «Фить-фир-лить-фить-фить-фють-фють-фють-фють-фють-ля-ля-ля-ля-ляви-чию!» — громко раздалось с той стороны, в которой скрылась птичка, и звонко раскатилась по лесу звучная, задорная и красивая песня зяблика-самца (жалкое подобие которой я попытался изобразить выше буквами).
Не пройдёт и двух-трёх дней, как зазвучит эта песня повсюду, в садах, лесах и рощах, и оживит их своими светлыми, как лучи весеннего солнца, звуками после, томительно долгой осенней и зимней тишины…
Прилетели зяблики — лес ожил.
ТРЯСОГУЗКА
Каждый день мы ждали любимую нашу вестницу весны — трясогузку, и вот наконец и она прилетела и села на дуб и долго сидела, и я понял, что это наша трясогузка, что тут она где-нибудь и жить будет. Я теперь легко узнаю, наша это птичка, будет ли она тут с нами вблизи где-нибудь жить всё лето или полетит дальше, а тут села она лишь отдохнуть. Вот скворец наш, когда прилетел, то нырнул прямо в своё дупло и запел; трясогузка же наша с прилёту прибежала к нам под машину.
Молодая наша собачка Сват стала прилаживаться, как бы её обмануть и схватить.
С передним чёрным галстучком, в светло-сером, отлично натянутом платьице, живая, насмешливая, она проходила под самым носом Свата, делая вид, будто не замечает его. Вот он бросается на изящную птичку со всей своей собачьей страстью, но она отлично знает собачью природу и приготовлена к нападению. Она отлетает всего на несколько шагов.
Тогда он, вцеливаясь в неё, опять замирает. А трясогузка глядит прямо на него, раскачивается на своих тоненьких пружинистых ножках и только что не смеётся вслух, только что не выговаривает:
«Да ты мне, милый, не сват, не брат».
И наступает иногда на Свата прямо рысцой.
Спокойная пожилая Лада, неподвижная, замирала, как на стойке, и наблюдала игру; она не делала ни малейшей попытки вмешиваться. Игра продолжалась и час и больше. Лада следила спокойно, как и мы, за противниками. Когда птичка начинала наступать, Лада переводила свой зоркий глаз на Свата, стараясь понять, поймает он или же птичка опять покажет ему свой длинный хвост.
Ещё забавнее было глядеть на птичку эту, всегда весёлую, всегда дельную, когда снег с песчаного яра над рекой стал сползать. Трясогузка зачем-то бегала по песку возле самой воды. Пробежит и напишет на песке строчку своими тонкими лапками. Бежит назад, а строчка, глядишь, уже под водой. Тогда пишется новая строчка, и так почти непрерывно весь день: вода прибывает и хоронит написанное. Трудно узнать, каких жучков-паучков вылавливала наша трясогузка.
Когда вода стала убывать, песчаный берег снова открылся, на нём была целая рукопись, написанная ланкой трясогузки, но строчки были разной ширины, и вот почему: вода прибывала медленно — и строчки были чаще; вода быстрей — и строчки шире.
Так по этой записи трясогузкиной лапки на мокром песке крутого берега можно было понять, была ли это весна дружная или движение воды ослаблялось морозами.
Очень мне хотелось снять аппаратом птичку-писателя за её работой, но не удалось. Неустанно она работает и в то же время наблюдает меня скрытым глазом. Увидит — и пересаживается подальше без всякого перерыва в работе. Не удавалось мне снять её и в сухих дровах, сложенных на берегу, где она хотела устроить себе гнёздышко. Вот однажды, когда мы за ней охотились безуспешно с фотоаппаратом, пришёл один старичок, засмеялся, глядя на нас, и говорит:
— Эх вы, мальчики, птичку не понимаете!
И велел нам скрыться, присесть за нашим штабелем дров. Не прошло десяти секунд, как любопытная трясогузка прибежала узнать, куда мы делись. Она сидела сверху над нами в двух шагах и трясла своим хвостиком в величайшем изумлении.
— Любопытная она, — сказал старичок, и в этом была вся разгадка.
Мы проделали то же самое несколько раз, приладились, спугнули, присели, навели аппарат на одну веточку, выступающую из поленницы, и не ошиблись: птичка проскакала вдоль всей поленницы и села как раз на эту веточку, а мы её сняли.
ЗАРАБОТАЛ ТРАКТОР*
На том, южном, берегу реки чуть-чуть заметно позеленело, и эта зелень даже отразилась немного у края голубой реки.
Пар от земли наполняет воздух здоровым туманцем, и оттого хвойный зелёный лес за рекой стал голубым…
Заработал трактор, и я легко нашёл его в тускло-жёлтых полосках за рекой. Грачи слетелись к трактору совершенно так же, как в былые времена слетались к сохе. Только прежде они не торопились и шли, важно переваливаясь, вслед за сохой. Мне кажется даже, что в прежнее время к пахарю они были даже чуть-чуть снисходительны. Теперь трактор скоро идёт, и червей из-под него много больше, чем было из-под сохи. Надо грачам очень, очень спешить, чтобы черви не спрятались: грачи за трактором не идут, а подлётывают.
Важность свою грачи потеряли, зато пахарь теперь не плетётся в борозде, не ругается поминутно на лошадь, а сидит и, может быть, даже поёт.