— Да вроде бы нечего тянуть.
— А может, сеть большая. Пока-то всю по ниточке переберут…
— Какая сеть?
— Спекулянтов.
— В наше время нет спекулянтов. А если и есть, то единицы.
Женщина возвращается с пустой бадьей. Цыплята больше не пищат. На землю опускаются вечерние сумерки, розовые блики исчезли. Становится прохладно. Дымы химкомбината стелются над рекой. Потянул ветерок, и сразу запахло серой. Мы, здешние жители, к этому уже привыкли. Мой будущий хозяин велит жене поднести нам по стопке ракии. Я отказался — нельзя, за рулем. Тогда меня угощают малиновым сиропом. Я пью сироп, стараясь не глядеть на женщину, которая сидит на низком трехногом табурете у двери в пристройку.
— У нее сонная болезнь, — сообщает хозяин, глотнув ракии. — А я вот мучаюсь от бессонницы. Надо же, две такие противоположности. И то, и это плохо. Хоть она и жена мне, но, извиняюсь, полная развалина… А ведь была красавицей. Вот она, жизнь-то… Ну, как сироп, нравится?
— Отличный.
— Она готовила. Мастерица на все руки. Но спит, постоянно спит. Гляди-ка, и сейчас засыпает… Пошла как-то цыплят кормить и заснула, там я ее и нашел. А я, наоборот! Ночи напролет глаз не сомкну. Эх, жизнь!.. Беспокойный я, все меня тревожит… А ее ничего не трогает. Вот в чем разница между нами… Ганка! А, Ганка! — кричит он. — Принеси еще стакан сиропа. Гостю очень понравился. Ну, принеси, моя хорошая!
Женщина вздрагивает, с любопытством глядит на меня. Одета она в платье из дешевенького ситца. Лицо опухшее, подбородок провис. Этот кельнер за долгие годы превратил ее в старую, изношенную тряпку. Мне стало жаль женщину, и я предложил ей присоединиться к нам. Он по-своему истолковал мою любезность — поспешил отослать ее в пристройку, там, дескать, гора немытых тарелок. Вот так и не удалось мне проявить внимание к этому забитому существу. Она ушла, а энтузиаст-обыватель продолжал плакаться на жизнь и угощать меня сиропом.
— Война сглотнула восемьдесят косых. При обмене денег — еще сто двадцать. За пятнадцать лет двести тысяч как корова языком слизнула. Да и все последние перемены тоже обошлись мне в копеечку. Понятно теперь, почему я только при одном этаже? Но я не жалуюсь. Никогда не жаловался.
Он поднял обе руки.
— Пока они есть, не пропаду.
— Голова тоже нужна, — говорю я.
— Ну, это само собой. Слава богу, котелок у меня варит.
— А вот Гюзелеву ее явно не хватает.
— Гюзелев форсун.
— Кто?
— Форсун.
Мы помолчали, каждый мрачно глядел перед собой. Потом он засуетился, предложил осмотреть дом. Я не возражал — за этим, собственно, и пришел.
Мы прошли по доске, чтобы не повредить только что зацементированную площадку у крыльца. Лачка (так звали хозяина) шел впереди. Газеты на окнах выгорели и пожелтели от солнца. Когда он отворил дверь, на меня пахнуло чабрецом и еще какими-то сушеными травами. В комнате царил полумрак, и Лачка зажег лампу. Я увидел железные койки, над одной из них висел ковер с озером и лебедями, другие стены украшали картинки, изображавшие дружину Христо Ботева и казнь Васила Левского. Кровати застелены кружевными покрывалами.
— Это наша спальня, — объяснил Лачка, — там вот кухня и терраса. Соседнюю комнату — она побольше — мы отвели сыновьям.
Оказалось, комната, которую сдают, находится в пристройке. Для меня это было неожиданностью, настроение упало. Но он поспешил успокоить — комната чистая, да и к природе поближе. Под природой, судя по всему, понимался огород. Я решил все-таки взглянуть.
В пристройке с кривым подслеповатым окошком в огород действительно было какое-то подобие человеческого жилья. Стены обшиты досками, черепичная крыша. Лачка отворил протяжно заскрипевшую дверь, пригласил меня внутрь. Комната показалась мне большой и совершенно пустой. Только в глубине, у перекошенного окна, виднелось что-то вроде нар, застеленных пестрым покрывалом. Лачка сказал, что здесь днем отдыхает жена, но это временно, а вообще можно будет положить пружинный матрац. Тут прохладно, к тому же мух гораздо меньше, чем в доме. Там их тьма-тьмущая. Не иначе они туда на свет слетаются, хотя окна и заклеены газетами добрую половину года.
— Да, летом здесь прохладно, а зимой тепло. Пристройка-то из дерева. А оно хорошо защищает и от жары, и от стужи.
Он открывает окно, высовывается наружу. Я слышу, как он кричит оттуда:
— Укропом пахнет и разными цветами! Очень полезно для здоровья.
— Терпеть не могу запаха укропа. С детства.
— Во всяком случае, не брынза, — ухмыляется он, с трудом влезая обратно. — Тут чистый воздух, природа. Можно и в огороде спать, когда начнется жара. Во Фракии летом жарко бывает.
— Нет, здесь я бы жить не согласился… Ведь не даром, деньги немалые. Что ж, поищу в другом месте. Извините, что побеспокоил.
Мы выходим из пристройки. Лачка что-то прикидывает в уме. Жена его все так же дремлет на колченогом табурете. Она даже не шевельнулась.
— Из-за нее сдаю, — изображая отчаяние, машет рукой Лачка. — Кучу денег сжирают лекарства… Да, не нравится, значит… Я вот что думаю: в крайнем случае мои парни могли бы сюда перебраться, а тебя — в их комнату. Только она ведь большая. Будет маленько дороже. А как же? По метражу… Желающих хватает. Отбою нет, каждый день спрашивают.
Вернувшись к площадке перед крыльцом, мы уже не садимся на скамейку. Хватит торговаться! Я направляюсь к калитке. Лачка хватает меня за руку.
— Погоди, куда ты?.. Кому другому я, пожалуй, сдавать не стал бы, понравился ты мне… К тому же тебя знакомые рекомендовали.
Я мрачно уставился на забор.
— Можно подумать?
— Думай, пожалуйста. Только время не терпит.
Он проводил меня до машины и все смотрел на меня, льстиво, по-цыгански, разглаживая свои усики. Только забравшись в кабину, я смог наконец избавиться от его магнетического взгляда.
Я вырулил на главную улицу и вдоль Марицы поехал к городу. Подъезжая к первому мосту, еще издали заметил у обочины женщину. Она мне махала. Не люблю оставлять людей на дороге. Решил и на этот раз быть великодушным. Притормозив, спросил в темноту:
— Вам в город?
— На комбинат.
— Садитесь.
Я смотрел перед собой, занятый мыслями о Лачке. Женщина быстро открыла дверцу, ловко поднялась в кабину, села справа от меня. Запахло духами. Я искоса посмотрел на нее, но в полумраке кабины не смог разглядеть лица. Показалось, что молодая. Она на меня не смотрела, раскрыла сумочку, достала платок, начала вытирать лицо. Я снова покосился в ее сторону. Неожиданно она повернула голову, рука с платком опустилась, и я почувствовал, как у нее перехватило дыхание.
Рядом со мной сидела моя бывшая жена — Виолета Вакафчиева.
10
Я крепче сжал баранку, словно боялся от волнения выпустить ее из рук. Виолета тоже смутилась, встревоженная нечаянной встречей. Я слышал ее прерывистое дыхание. В кабине довольно тесно, далеко не отодвинешься. К тому же ехать вот так вместе и не думать друг о друге нельзя.
Она сложила руки на сумочке и не смела пошевелиться. Оба мы абсолютно не представляли себе, как держаться дальше, с чего начать разговор. Машина громыхала на выбоинах, но я отчетливо различал каждый звук в моторе. Он работал нормально. И с фарами все в порядке — далеко освещают дорогу.
— Ты все еще в общежитии? — неожиданно произнесла она, быстро взглянув на меня и словно сразу же пожалев, что нарушила молчание.
— Да, все еще там.
— Наверное, неприятно в общежитии.
— Нет, отчего же… Приятно, — ответил я.
— Неудобно.
— Ничего, мне удобно.
Она замолкла. Небось подумала: «Все такой же упрямый». И назидательно, как десять лет назад, проговорила:
— Тебе надо снять комнату.
— Там ведь тоже комната.
— Много расходов.
— Хорошие комнаты не дешевы. Частники дерут.
— Да, но зато отдельно, самостоятельно.
— А что мне в этой самостоятельности?
Я ждал, что она мне сейчас «выдаст», как бывало. Она не замедлила это сделать, язвительно сказала:
— А толк в том, что не придется жить под одной крышей с такими, как Евгений Масларский.
Мне стало жалко Виолету. Понял, что ревность ее гложет. Опять (в который уже раз?) она обманулась. Я видел ее утомленное лицо. Ни пудра, ни помада явно не помогали. Около рта — морщинки, глаза усталые. Такое впечатление, что перед тобой состарившийся ребенок. Жалость к ней сдавила мне сердце. Неужели я позволю себе злорадствовать? Решил больше не противоречить, не подливать масла в огонь. Раньше, когда мы были женаты, такого я за собой не замечал. Видно, становлюсь добрее, во всяком случае, снисходительнее.
Несколько минут мы молчали. Потом я проявил инициативу: спросил, не в этом ли квартале она живет. «Да», — ответила она. Из дальнейших расспросов я узнал, что запахи с химического комбината долетают сюда только при восточном ветре, но это случается редко. К тому же река рядом, освежает воздух. Квартал явно с будущим. Строят здесь очень много. Болгарину только дай волю — немедля начнет строить дом. В сущности, это положительная черта. Не так ли?..
Она оживилась. Не знаю почему, но вдруг вспомнились конфеты, которые она мне прислала ко дню рождения. Ассоциация странная, но вполне логичная. Мне стало неловко, что до сих пор ее не поблагодарил. Хотел было прервать ее, но передумал — жаль было портить ей настроение, уж очень увлеченно хвалила она квартал. Возле реки, оказывается, живописные уголки — плакучие ивы, беседки, много роз, теннисный корт, даже свой альпинарий. У меня чуть не сорвалось: «А как насчет эдельвейсов?» Вовремя спохватился. Она говорила серьезно, и ее серьезность передалась мне.
— Да, у нашего квартала большое будущее. И квартиры отличные.
— Я сегодня видел.
— Прекрасно! А где?
Я рассказал про Лачку. Она сначала никак не могла припомнить, кто это такой, но когда я пояснил, что он заведует закусочной, сразу вспомнила. Заметила, что живет неподалеку от него, но в подробности вдаваться не стала. А когда я попробовал его хвалить, ее странное молчание меня несколько озадачило.
— Он, видно, человек трудолюбивый, — сказал я. — Своими руками построил отличный дом. Это ведь непросто. Очень трудолюбивый.
— Да, — ответила она. — Этот трудолюбивый человек получил последнее предупреждение за свою «деятельность» в закусочной.
— Да что ты! Просто не верится.
— Отчего же? Старается человек… как все мошенники.
Виолета открыла сумочку, чтобы достать платок. Я снова ощутил давно знакомый мне аромат ее духов, и это было очень приятно. Она вытерла свой вздернутый носик, сердито глядя прямо перед собой. «С чего она так разозлилась?» — подумал я, а вслух сказал:
— А ты все такая же идеалистка, как и прежде.
— Куда там!
— Серьезно.
— Нет, я стала хуже. Злая. — Она запихнула платок обратно в сумочку, щелкнула замком, словно хотела кому-то отомстить. — Люди меня сделали злой.
Мы снова помолчали. Я боялся продолжать разговор — кто знает, чем это обернется. К тому же мы приближались к железному мосту, а от него до центра города рукой подать.
— Можешь остановиться на площади, перед самым заводом?
— Где пожелаешь, — ответил я.
Виолета, видно, почувствовала, сколько доброжелательности я постарался вложить в эти два коротких слова. Во всяком случае, она улыбнулась, настроение у нее снова поднялось. Это было заметно хотя бы по тому, с каким интересом смотрела она сквозь стекло кабины.
Обогнув театр, я погнал машину к заводу. Весь остаток пути мы не проронили ни слова, как будто высказали все, что можно было сказать.
На площади перед заводом светло, хоть иголки собирай. Я спросил:
— Что это тут за торжество?
— Литературный вечер, в память об одном поэте. Приходи! Будет интересно. Вечер начнется через час.
Я затормозил точно перед входом в клуб, где она и просила. Постарался. «Спасибо!» — сказала Виолета, вылезая из машины. Не забыла она и поблагодарить за рекомендацию, которую я ей дал.
— Я уже перешла работать в заводскую библиотеку, — сказала она, — теперь будем видеться чаще.
— Конечно, Виолета.
— А сегодня вечером тебе бы не повредило послушать стихи. Или ты по-прежнему ненавидишь поэзию?
— Пожалуйста, не говори так.
— Да чего уж, я ведь знаю.
Она повернулась и победно простучала каблучками к ярко освещенному подъезду.
И вот через час я оказался на литературном вечере. Партер и оба балкона были переполнены. Люди у нас любят литературно-музыкальные концерты. К тому же в конце обещали показать кино.
Не без смущения вошел я в зал: с ярко освещенной сцены уже читали доклад. За столом рядом с кафедрой со смиренным видом расположился президиум. На заднике сцены висел портрет поэта, выполненный углем. Скорее всего, работа нашего заводского художника. Портрет обрамляли лавровые ветки.
Какая-то женщина в синем халате, вероятно распорядительница, провела меня в первый ряд, где обычно оставляют места для официальных лиц. Я еще больше смутился от этого внимания, тем более что из ближайших рядов меня разглядывали с откровенным любопытством. Лишь усевшись, я немного успокоился и тут обнаружил, что в президиуме находится моя бывшая супруга, бригадир Иванчев, Драго и Гергана. Докладчик, незнакомый мне паренек с буйной шевелюрой и, судя по всему, близорукий, читал, уткнув нос в исписанные листки. Ему явно мешала лампа, светившая прямо в лицо. Он назвал самоубийство поэта знамением времени, в которое тот жил. Так, значит, поэт не умер, а покончил с собой? Это меня очень заинтересовало. Я стал вслушиваться в то, что говорил докладчик. И чем дальше слушал, тем становилось интереснее, потому что паренек начал цитировать стихи поэта. Я невольно ловил их, словно мячи, которые мне подбрасывали со сцены. Стихи западали в душу — казалось, они относятся непосредственно ко мне.
Мне очень хотелось понять причину душевных терзаний поэта, мой интерес к нему рос, казалось, я познавал самого себя. Почему он покончил с собой? Я вдруг почувствовал, что меня подавляет этот огромный зал, наполненный людьми, которые пришли услышать правду. В чем она, эта правда?.. Жил на свете юноша, обуреваемый жаждой подвигов и славы.
Я не все понимал из того, что говорилось со сцены, а еще труднее было согласиться с толкованием стихов, которое давал докладчик. Он, видно, любил поэта, но вроде бы не решался сказать всего, что знал о нем. Он рассказывал о родном селе поэта, о ватнике, в котором тот приехал строить наш город, о воспетых им лесах новостроек… Говорил о могиле поэта, о поросшем травой одиноком кургане, мимо которого бегут по равнине поезда… Дымят трубы, встает над землей солнце, к нему тянется трава — поэт живет. Я все больше и больше погружался в свое одиночество, которое и прежде смутно ощущал, но никогда не принимал близко сердцу. А вот сейчас словно бы ворвался кто-то мне в душу и бросил упрек, что я многое загубил в собственной жизни своим равнодушием и безразличием.