Не догадываясь об этом, дядя Лукьян продолжал:
— Ну вот. Полагаю, произойдет открытие. В науке переворот. То-то меня сны замучили.
Услыхав это, Маняша даже обмерла.
— Да все кровь и кровь. Пра слово. Так она и течет, так и хлещет. И пузыри по ней. Все пузыри, пузыри. Бегут и лопаются, и лопаются, и лопаются.
— Лопаются, лопаются, — передразнила дядю Лукьяна Маняша. — На то они и пузыри, чтобы им лопаться. Тут не такие сны бывают!
Она спохватилась, да было уже поздно: дядя Лукьян заинтересовался.
— Ну вот, — сказал он. — А ты объясни, какие такие. Я сны умею разгадывать. У мамаши покойницы научился.
— А-а!.. — пренебрежительно сказала Маняша и махнула рукой. Ей не хотелось говорить дяде Лукьяну о своем странном сне. Но и не сказать кому-нибудь было тоже нельзя. Маняша это чувствовала. Сон к людям просился.
— Напрасно. Пра слово. Это ты напрасно, невеста, — обиженно проговорил дядя Лукьян. — Каждый сон имеет свое объяснение. Чудной, что ли, сон?
— То-то, что чудной.
— Читал я у одного писателя, у Максима Горького: сапоги идут по полю. Ну вот. Голые сапоги.
— Какие сапоги! — сказала Маняша, совсем потеряв терпение. — Что ты за сапоги выдумал? Мне ангелы приснились. Живые ангелы!
— А мертвых не бывает, — спокойно возразил дядя Лукьян. — Ангелы завсегда живые. — И деловито спросил: — Сколько числом?
— Трое, — ответила Маняша. — Два ангела мужского полу, а третий женского.
— Глупые ты слова говоришь, невеста! — сказал дядя Лукьян. — Ангелы-то не парни и девки, они не делятся на мужской и женский пол. Пра слово.
— Как же так не делятся, если я сама видела, своими глазами. Два ангела мужского полу, а третий женского. И все с крылышками.
— Не делятся, — настаивал дядя Лукьян. — Это им ни к чему. Нужды в этом нет. Ну вот. Они одново полу.
Дядя Лукьян говорил, как человек знающий, бывалый, а Маняша стала сердиться.
— Не делятся, не делятся, заладил! Ты же в церкву не ходишь. И никогда не ходил. Ты безбожник! Как тебе знать, какого они полу?
Дядя Лукьян затруднительно почесал лохматый затылок. Только на затылке и остались у него волосы. Зато росли там буйно, как у попа.
— Это верно, — сказал он. — Пра слово. Так ить в церковь не обязательно…
— Я тебе русским языком говорю, что видела ангелов. Вот тут они стояли. — Маняша несмело ткнула пальцем в траву. — Два ангела мужского полу, а третий женского. — Она помолчала и добавила: — Как не понять, если покойные папаша, мамаша были да муж.
— Чего, чего? — спросил дядя Лукьян.
— Папаша, мамаша да муж, говорю, — тихо повторила Маняша.
— Не врешь? — спросил дядя Лукьян, очень пораженный.
— Чего мне врать? Какая корысть?..
— Ну вот! — сказал дядя Лукьян и опять почесал в затылке. — Чудеса! И мамаша, значит? Как же ее в ту кампанию занесло? Пра слово…
Маняша уже не могла сдержать себя и рассказала дяде Лукьяну все до конца: как ангелы просили милостыню у нее под окном и как она каждого из них оделила пятаком. В кошелечке у нее будто бы одни пятаки и были…
— Ну, Маняха, — уверенно сказал дядя Лукьян, — это особенное что-то! Это так просто не бывает. Пра слово. Ангелы — одно дело, а чтобы милостыню просили — совсем другое. Это тут надо покумекать. — И рука дяди Лукьяна снова полезла в гриву волос на затылке.
— К чему может быть такой сон? — спросила Маняша. — Что означает?
— Тут надо покумекать, — повторил дядя Лукьян. — Это дело не простое.
— К несчастью? Или, может, к добру? — тихо продолжала Маняша.
— К добру! — уверенно заявил дядя Лукьян. — Ну вот. Такой сон обязательно к добру. Но это не все.
— А чего же еще? Говори, если знаешь.
— Это — знак тебе. Пра слово.
— Какой же такой знак? — растерялась Маняша. — Божий?
— Погоди. Пра слово. — Дядя Лукьян стал морщиться, словно у него заболел живот. — Про что это мы? Да, про сон. Ты меня не перебивай, Маняха. Сон — это явление научное, доказанное. Мало ли что во сне может привидеться. За это никто отвечать не может. Третьего дня я во сне своего племяша зарубил.
— Ты мне про сон, про сон объясни!
— А он к добру, — сказал дядя Лукьян. — Это и не сумлевайся. Богатая будешь. К богатству сон. Пра слово.
— Да откуда же богатство возьмется? — удивилась Маняша. — Кто мне его даст, богатство-то? Я всю жизнь без богатства прожила. Зачем оно мне на старости лет?
— Так уж ведется. Не жди когда хочется, а жди когда получится. Сон твой к богатству — и все тут. Это уж, пиши, точно. Пра слово. Валяй за поллитрой, невеста, да чарочку поднеси мне. — И дядя Лукьян толкнул Маняшу локтем в бок.
— Вон ты к чему клонишь, — усмехнулась Маняша. — Понятно. За поллитрой бежать. Так я и побегу! Гляди. Сколько ты у меня поллитров выманил?
Маняша пожалела, что завела с Родимушкой напрасный разговор и все рассказала соседу. Не нужно было выдавать ему свою тайну. «К добру!» Дядя Лукьян, пожалуй, это и заладил только к тому, что надеялся на поллитру. Пьянчуга!
— Ну-ка, сколько поллитров выманил? — еще раз спросила Маняша, насмешливо глядя на седое колючее лицо дяди Лукьяна.
Сосед поворошил пальцами загривок и ухмыльнулся. Видно, он и не надеялся на удачу.
— Ну вот, — добродушно сказал он. — А сон-то у тебя занятный, Маняха. Особенный сон. Не к убытку, а к прибытку. Ангелы милостыню просили, так чего уж… У тебя облигации есть?
— Какие облигации? Откуда они у меня?
Маняше все больше и больше надоедал заведенный, как на грех, разговор, и она уже собиралась встать и, сославшись на дела, уйти.
Но дядя Лукьян настаивал:
— Купи облигацию. Али билетов лотерейных. Пра слово. Выиграешь — вспомянешь, что я говорил.
Маняша презрительно посмотрела на Родимушку и поднялась с лавки.
— Некогда мне с тобой лясы точить, у меня работа стоит.
Вывод дяди Лукьяна почти обидел ее. Такой разгадки она никак не ожидала. Чтобы странный сон, не дающий ей покоя, мог означать выигрыш по облигации — нет, она и мысли не могла допустить! То, что сказал дядя Лукьян, было какой-то насмешкой.
«Дура старая! Связалась с кем!» — подумала Маняша.
— Ну вот, — сказал дядя Лукьян. — А ты все-таки поимей в виду.
Маняша пренебрежительно махнула рукой и, толкнув калитку, ушла к себе во двор.
Из окна Маняша видела, как дядя Лукьян оторвался от скамейки и, трудно разгибая спину, двинулся к соседнему дому. По дороге он потревожил кошку, спящую в траве, и кошка с перепугу брызнула к забору. Это дядю Лукьяна заинтересовало, и он долго смотрел на то место, где притаилась кошка. Спешить дяде Лукьяну было некуда. Смотри да смотри.
«Старый шатун», — беззлобно подумала Маняша.
Дядя Лукьян жил чуть наискосок от Маняши. Избенка у него была низенькая и черная, словно обуглившаяся. Когда-то ее срубили на скорую руку. Видно, была нужда у людей. Отпечаток этой нужды остался на избенке до сих пор. Она стояла без наличников на окнах и без крыльца. Строители ее старались поскорее вселиться. Была бы хоть крыша над головой, а о красоте и удобствах потом можно позаботиться. Но что-то помешало им потом украсить избу. Так она и простояла не один десяток лет, портя своим сиротливым, заброшенным видом прямую красивую улицу. Дяде Лукьяну изба досталась уже поизношенной, почерневшей. Он мог бы привести ее в божеский вид. В ту пору, говорят, у Родимушки водились деньжата. Но он и пальцем не пошевелил. Даже палисадник сломал на дрова. Избенка стала еще сиротливее.
— Шатун и есть шатун, — прибавила Маняша, оглядывая ветхое жилище дяди Лукьяна. — Как раньше жил непутево, так и…
Она не договорила. Ни к чему это. Кто знает, что завтра будет?..
— Бог с ним, — прошептала Маняша.
Она привыкла вот так рассуждать с собой. Думает, думает, а потом вставит словечко вслух. И кажется, что не одна в избе. Кажется, разговаривает с кем-то. Так и день проходит. День да еще день. А к ним еще денек!. Вот уж и месяц позади. И год. Жизнь течет под уклон. И позавчера так было. И вчера. И сегодня бы… Да вот…
— Сон, сон… И что это за сон?
Маняша прилегла в полутемной комнате на кровать, хотя было еще не время. Да и вообще она редко ложилась днем. Все как-то было некогда. А летом в особенности. Если же и ложилась, то на полчасика после обеда. Чтобы старые кости отдохнули. Теперь же Маняшу привела на постель не усталость.
Маняша не раскаивалась уже, что рассказала про сон дяде Лукьяну. По правде, разговор с Родимушкой ее даже успокоил. По-глупому и по-смешному рассудил дядя Лукьян, непутевый сосед, но Маняше стало легче. Не страшного он ей наговорил, не встревожил пуще прежнего. На облигацию свернул, старый черт! Да и за это спасибо. А то еще пугать бы начал — страдай потом…
Маняша и сама не знала, что это ей вздумалось прилечь в неурочное время. Сказать, что устала, так нет, усталости она не чувствовала. День еще только начинался. Но Маняша не хотела задумываться над такой причиной. Значит, требовалось. Покой нужен был.
— Жись-то, жись-то… сколько всего пережила! — сказала Маняша и сама удивилась, сколько разного-всякого приключилось с ней за шесть с половиной десятков лет ее жизни. — Чего только не было, боже мой!..
Много всего было. И горького, и сладкого. Больше горького, чем сладкого. Только горькое, оно временем подслащается. Маняша уже давно поняла этот добрый закон жизни. То, над чем в молодые годы слезы проливала, теперь вспоминалось с удовольствием, как маленькое огорчение на веселом празднике. Старое горе сейчас вроде бы уж и не горе вовсе, а так, неприятность.
— Плохое-то забывается, — прошептала Маняша, — а хорошее остается.
И вдруг ей захотелось вспомнить что-нибудь хорошее и светлое. Чтобы можно сказать без зазрения совести: «Да, было!» Чтобы уверенно сказать, что жизнь прожита, как у людей. Но зачем это — уверенно сказать, — и Маняша не знала. Просто захотелось ей. Захотелось и все…
Маняша, ее муж Василий и Пашка Кривобокова
В самом конце 1941 года (Маняша и число помнила — шестнадцатого ноября) Маняшиного мужа Василия, дорожного техника, забрали в армию. Маняша осталась с пятью ребятишками, старшему из которых пошел тогда шестнадцатый год, а младшему не было и пяти. Да и обижаться нельзя было: немец обложил Москву, тяжело воевала Россия и помощи ниоткуда ждать не приходилось. Брали в армию всех, не смотрели, кто дома остается. Василий и то прожил с семьей почти пять военных месяцев. Давным-давно разносили по домам похоронки. Плач подымался то слева на улице, то справа, а то сразу со всех сторон.
Посчастливилось Василию и после мобилизации. На третий день он вечером прибежал домой и сказал, что пока оставляют его в городе и вроде бы почти на старой должности, только жить будет, конечно, в казарме. Так и получилось. На той же неделе Маняша увидела его на городской площади. В серой шинелишке, в обмотках, тощий, непохожий на себя, он вел куда-то таких же понурых и тощих солдат. У каждого из них сбоку был подвешен котелок. А у Василия котелка не было. Неумело подпоясанная шинель вздувалась у него на спине, отчего казалось, что он горбат. Шел он как-то понуро, глядел под ноги, и, хотя у него была привычка — глядеть под ноги, Маняше показалось, что муж совсем упал духом, позабыт, позаброшен. Ей стало жалко его, и она заплакала. Слезы лились по ее щекам. Никогда раньше не роняла она таких обильных слез. Да и позже так плакать ей не случалось. Даже и в тот день, когда принесли на мужа похоронную…
Но не одна Маняша плакала тогда на городской площади. С базара, который в те времена был совсем небогат, но многолюден, как в воскресенье, набежало десятка два баб. И у многих из них тоже текли по щекам слезы. О чем они плакали? Кого вспоминали, глядя на понурых солдат? Об этом и спрашивать не надо было. Русская баба зря не плачет.
А солдаты, почувствовав бабье горе и застыдившись своего невоенного вида, вдруг воспрянули духом. Лица у них посветлели. Задние подтянулись, шеренги выравнялись сами собой. Дошло, наконец, и до Василия. Он перепрыгнул с ноги на ногу, вытянул вперед подбородок и, шлепая о булыжник тяжелыми ботинками, закричал:
— Раз, два — в ногу! Раз, два!
Это показалось ему недостаточно, и он добавил:
— На обед движемся — висселей!
Последнее слово так и просвистело в воздухе, и сколько уж лет прошло, а Маняша все помнит этот веселый звук.
Новобранцы пересекли площадь. Две или три бабы засеменили следом. Маняша бросилась за ними. Василий обернулся и увидел ее. Он махнул ей рукой, чтобы уходила, но Маняша, не сознавая ничего, продолжала бежать. Лицо ее было облито слезами.
Василий крикнул еще что-то и отстал от своих. Маняша подбежала к нему.
— Ты что ревешь? — сердито спросил он. — В могилу рано провожать!
— Да что ты, Вася!.. — сказала Маняша. — Разве же я потому? Разве ж я?..
— Радоваться надо, что при семье остался, — торопливо заговорил Василий. — Других позавчера под Москву послали, прямо в пекло. И мне не миновать, да, видно, не сразу. Меня помощником Семенова назначили. Командир знакомый попался. Я его по Некоузу знаю, он тогда в области, в дорожном отделе, работал. Помнишь, может быть, Семенова? Он у нас один раз ночевал.
Маняша покачала головой. Она не помнила Семенова. Не было у нее сил сейчас вспоминать этого Семенова.
— Мне пора, — продолжал Василий. — У нас в школе-семилетке казарма. Принеси вечером пожрать. Паек военный знаешь какой — с гулькин нос. — И он, махнув рукой, стал догонять своих солдат.
Маняша пробежала за ним шагов десять и остановилась. Куда бежать? Зачем? Теперь за Василием не угонишься. Она и раньше-то за ним не поспевала…
Помнится, тогда перехватила ее возле базара соседка, проводившая на войну трех сыновей. Спросила:
— Своего встретила? Здесь будет?..
Маняша кивнула.
— Счастье-то какое! — горестно сказала соседка. — А мои…
И верно, Маняша тоже так думала. Других под Москву, в самое пекло, а муж — здесь, под боком у семьи. Который уж раз Василию фартило вот так-то.
Маняша бежала домой и думала, что бы такое принести Василию. Сказал: «Принеси пожрать». Надо нести. А что понесешь?
Перед войной люди говорили о войне, но все от нее отмахивались: «А-а, может быть, как-нибудь!..» Вот так — как-нибудь да как-нибудь — и дождались двадцать второго июня. Полез немец от моря и до моря. Застал врасплох. Вскоре хлеб уже продавали по спискам. Потом ввели карточки. Цены на базаре поднялись вдвое, втрое, вдесятеро. Литр молока в октябре стоил восемьдесят рублей. Сто рублей — буханка хлеба. Колхозникам еще было ничего, а городских придавила голодовка. Получай по карточке полкило хлеба (на ребятишек — четыреста грамм) — и до свиданья. Подсобных хозяйств у городских жителей не было. У Маняши положение сложилось такое же, как и у всех. Правда, была у нее корова. Но зато и ребятишек пятеро, из них четверо сыновей. Работать — мальчики, есть — мужички. Две буханки хлеба они уминали и при довоенном приварке. Теперь же, кроме пустых щей да картошки (мера — пятьдесят рублей), никакого приварка не стало. Маняшина корова, как назло, была в запуске, раньше начала февраля ждать молочка не приходилось. Крутись как хочешь!
Но если муж просит: «Принеси пожрать» — надо нести. Такой закон на Руси: сам не съешь, а солдату или арестанту отдай. Солдатам и арестантам все равно тяжелее.
Вот Маняша и соображала, торопясь домой, какую еду ей приготовить к вечеру для мужа. Дома у нее, кроме хлеба да щей, ничего не было. На базаре она тоже не сумела ничего купить. То было дорого, другое предлагалось в обмен на хлеб. А где его, хлеба, взять? Дети как голодные галчата… Оставался один выход — кланяться в ноги Пашке Кривобоковой.
Маняша приметила, что на второй или на третий месяц войны в городе появились особенные люди. Не то чтобы они понаехали откуда-то, нет, их и раньше встречали на улице. Но раньше они не обращали на себя внимания, ничем не выделялись среди других. Митрич да Митрич. Тетка Елена да тетка Елена. Пашка да Пашка. Знали их только ближние, соседи да еще сослуживцы. И вдруг они выделились, и теперь уже каждого из них все замечали за версту и, приближаясь, кланялись, как благодетелям. К таким людям принадлежала и Пашка Кривобокова. Она резала хлеб в столовой.