— Мы ведём небывалую, титаническую войну, — ясным и звонким голосом говорил он, вколачивая каждую фразу в сознание, точно гвоздь. — Мы ведём войну, которой ещё не знала история. Войну не за победу одной империи над другой, но войну за сплочение и выживание всего человечества. И либо мы победим в этой войне, утвердив отныне и навсегда наши высокие биологические идеалы, либо исчезнем как вид и на смену нам придут невообразимые мутанты, уроды, скопище безмозглых существ, способных лишь пожирать друг друга… Мы живём в эпоху великого преображения. Решается судьба мира: кто будет властвовать на планете? Полуразумные псы? Полуразумные крысы? Сообщества насекомых, лишённых какой-либо индивидуальности?.. На наших плечах лежит ответственность за будущее, ответственность за вас, наших детей, и за детей, которые будут у вас. Мы сознаём важность этой задачи и потому не можем позволить себе мягкотелой терпимости, гражданской апатии, расслабляющего социального милосердия — эти качества уже погубили предыдущую цивилизацию. Наша цель проста и понятна: новый человек, которого мы сейчас создаём, должен иметь кристально чистый геном. Он должен вновь стать властелином мира, а в последующем, разумеется, и властелином Вселенной… Вот к чему мы стремимся. Вот горизонт будущего, к которому мы идем. Ничто нас не остановит. Не существует препятствий, которых мы не могли бы преодолеть. И потому мы говорим нет всему, что мешает достижению этой великой цели. Мы говорим нет слабости, мы говорим нет сомнениям, мы говорим твердое нет измене в наших рядах. Тот, кто предаёт человечество, лишается права называть себя человеком!..
Голубые глаза инспектора, казалось, ощупывали весь зал, и когда взгляд их скользил по мне, я невольно съеживался и старался сделаться как можно меньше. Тем более что меня царапал ещё и взгляд Петки, который вчера, услышав об исчезновении пленной фемины, с нехорошим подтекстом напомнил, что он видел, как я ночью покидал дортуар.
— Тебе приснилось, — ответил я.
Боюсь, что меня выдал срывающийся и растерянный голос. Петка усмехнулся и безбоязненно погладил меня по щеке своей обезьяньей лапой.
— Ты мне очень нравишься, — сказал он.
В тоне его звучала снисходительная уверенность. Понятно было, чего Петка хотел. Теперь он считал, что я уже не рискну ему отказать.
Впервые в жизни я ощутил, что способен кого-то убить. Взять за горло, сжать пальцы и с наслаждением почувствовать, как бьётся в агонии уродливое ненавистное тело.
— А ты мне — нет.
И Петка, вероятно, почувствовал моё настроение — отпрыгнул, присел, как мелкий зверёк, ощерил желтоватые изогнутые клыки.
— Ты всё же — подумай, подумай…
Одно, впрочем, заслонялось другим. К вечеру того же злосчастного дня стало известно, что отец Либби решением Инспектората отстранён от должности директора школы. Временно замещать его был назначен Сморчок, которого, по-моему, это не слишком обрадовало. Данное известие принёс нам Фетик — он, бросив Дектера, недавно стал у Сморчка постоянным миньоном. Кроме того, Фетик добавил, что поднят вопрос о полном расформировании школы: нас небольшими группами распределят по другим воспитательным учреждениям. Это всех особенно придавило: оставалось уже меньше года до выпускного класса, после чего мы должны были получить полный гражданский статус, переселиться в Город, начать рабочую специализацию. Однако при переводе в другую школу, как пояснил тот же Фетик, мы этот год потеряем.
— Врёшь ты всё, — мрачно сказал Мармот. — Кому это надо — развозить нас туда-сюда?
— Не хочешь — не верь, — ответил Фетик. — А только, что говорю — то и есть.
И ушёл, задрав нос. Он вообще очень гордился своим новым — миньонным статусом.
Для нас наступило тягостное и тревожное время. Доктор Рапст, так звали одного из инспекторов, развернул обширное психологическое тестирование. Он теперь ежедневно присутствовал на различных уроках и аккуратно записывал всё сказанное на диктофон. А иногда он вдруг вставал рядом с преподавателем и молча, минут десять-пятнадцать, изучал выражение наших лиц. Сканировал физиогномику и мимесис. Настроения в классах были близки к паническим. Ученики при виде инспектора заикались, будто страдали врождёнными дефектами речи. Заикались даже некоторые учителя, а кто более-менее сохранял над собой контроль, как например отец Либби, тот говорил неестественным, деревянным голосом, взвешивая каждое слово. Всем было ясно, что позже эти записи — фразу за фразой — будут анализировать и сам доктор Рапст, и Семантическая комиссия Инспектората.
А во второй половине дня тот же инспектор Рапст вызывал учеников на персональные собеседования. Каждому он надевал на руку манжет, усеянный датчиками, и затем, скашивая глаза, следил по экрану за колебаниями динамических показателей. Вопросы он задавал самые разные: и об отношениях с учителями и одноклассниками, и о концепции «голубой идеи», как мы сами понимаем её, и о географии Диких земель, и о том, какие нам снятся сны, и о пищевых пристрастиях, и о перенесённых болезнях, и не возникают ли у нас иногда необычные импульсы или желания. Довольно часто он прерывал отвечающего и тем же ясным и звонким голосом требовал: «Правду!.. Говорить только правду!» — при этом лицо его жутковато сминалось, будто резиновое, а руки подёргивались, словно пробегали по ним электрические разряды. Впечатление было сильное. По слухам, у двоих пацанов из параллельного класса случилась истерика, а ещё двоих вынесли из кабинета в обморочном состоянии. И хотя из школьного курса биоинженерии нам было известно, что обогащённый геном, которым любой инспектор по определению обладал, обязательно сопровождается мелкими девиациями — их чисто технически не отделить от позитивного материала — всё равно в кабинет к доктору Рапсту шли как на казнь. Тем более что доктор, будучи военным психологом, наверняка также владел техникой невербального восприятия, то есть считывал ещё и непроизвольную акцентуацию, не только речь, ни одной мысли от него утаить было нельзя. Ничего удивительного, что перед дверями его кабинета каждого прохватывала зябкая дрожь, внутрь входили уже на ватных ногах.
И всё же гораздо больше мы опасались второго инспектора. Доктор Доггерт, как гласила бейджик, вшитый в его мундир, не подёргивался в хореических спазмах, ни на кого не покрикивал, ни о чём не спрашивал, на испытуемого вообще не смотрел, зато привёз с собой портативный автоматический секвенатор, и осуществлял процедуру общего генетического обследования. Это был уже не психологический профиль, который можно было оспорить, это был окончательный приговор. Результатов он нам, разумеется, не докладывал, но некоторых учеников вызывал на обследование повторно и те, кого он приглашал в лабораторию ещё раз, ходили потом бледные, испуганные, словно получили чёрную метку.
Испуг их был не напрасен. Через несколько дней во двор школы заехал ярко-зелёный микроавтобус, и всем «повторникам», их набралось четырнадцать человек, было приказано садиться в него без вещей. Прибывшие с автобусом трое ухватистых санитаров, тоже — в ярко-зелёных комбинезонах с красными треугольниками на рукавах, к сопротивлению не располагали. Мы из окон второго, учебного этажа, видели расплющенные бледные лица, прильнувшие к боковым стёклам. Они с нами прощались.
— В Медцентр повезут, — злорадно пояснил Фетик. — Разберут их на органы. А что? Правильно! Нечего засорять наш генофонд, — и тут же, врезавшись от удара в стенку, вскрикнул: — Ай!.. — схватился за нос, сквозь пальцы обильно хлынула кровь. — За что?..
— За всё, — мрачно сказал Мармот. Поднял здоровенный кулак. — Мало тебе? Может, добавить?
Мармот, кстати, генетические тестирование благополучно прошёл.
Настроения это никому не улучшило. Доктор Доггерт вызывал к себе в лабораторию строго по алфавиту, и многие, в том числе я, находились в нижней его половине. Наша судьба была ещё не определена. На некоторых, ожидающих своей очереди, больно было смотреть. У троих вообще подскочила температура, и доктор Трипс, наш наблюдающий врач, на всякий случай упрятал их в изолятор. У меня температура вроде не поднялась, но я тоже пребывал в тревожном смятении. Я знал, что по крайней мере за один пункт волноваться мне нечего: никакие, самые тщательные исследования не определят, что я — натурал. Не разработаны ещё такие методики. И вообще, как с прискорбием сообщали наши учебники, научная диагностика гетероэротизма пока находилась в зачаточном состоянии. Одни клиницисты пытались свести её к особым композициям нуклеотидов, другие — к редким и специфическим видам гормонального дисбаланса, третьи искали закономерности в психофизиологических показателях пациентов, четвёртые предпочитали кинетику инструментального бихевиоризма, пятые уповали на «самопризнания» фигурантов в состояниях медикаментозного транса, и т. д. и т. п. Всех направлений, концепций и школ, грызущих эту проблему, было не перечесть. Но все они констатировали в итоге, что чётких критериев для клинической дифференциации гендеров мы не имеем. Однако кто знает, что при секвенировании может выскочить. Обнаружится у меня пара летальных генов, пусть даже в рецессиве, латентных, но классифицируемых как наследственная угроза. И всё, сливай воду.
В день сдачи материала на биопсию я был как сплошной оголённый нерв. Когда дозатор в виде пластмассовой варежки защёлкнулся у меня на руке, я аж подскочил. Меня терзали сумрачные предчувствия. И я нисколько не удивился, что на другое утро меня прямо с уроков вновь вызвали в лабораторию, и доктор Доггерт сухо сказал, что по результатам моих анализов требуется кое-что уточнить. Я был не один такой во второй половине списка. Чугра вызвали на повторное обследование ещё вчера, слюнявого Фетика — непосредственно перед ним, и он потом весь день бродил по коридорам школы, навзрыд рыдая: «Я не хочу!.. Не хочу!..». Ближе к вечеру, проходя мимо отсека, где располагалась учительская, я увидел, что Фетик плачет, уткнувшись лицом в грудь Сморчка, а Сморчок, тоже растерянный, то и дело поправляя панамку, гладит его по волосикам на розовом затылочном родничке.
Картинка мелькнула и затерялась среди других. Мне самому впору было рыдать. Я сейчас тоже, как Фетик, бродил по вымершим коридорам школы, искал угол, где можно было бы спрятаться, дать волю слезам. Спальный дортуар для этого не подходил. Там безвылазно пребывал Петка и при каждом моём появлении поднимал на меня жалобные, умоляющие глаза. Шантажировать меня ему теперь было нечем, и он походил на щенка, которого хозяин грубо отпихивает ногой. Мне было тошно от одного его вида.
Не знаю, чем бы всё это закончилось, но на другой день (генетическое обследование доктора Доггерта было завершено, но зловещий, ярко-зелёный автобус, к счастью, ещё не пришёл) меня вызвал к себе отец Либби и без всяких предисловий, без какого-либо сочувствия, деловитым тоном сказал, что у меня есть шанс.
Несмотря на отстранение от должности, он по-прежнему занимал директорский кабинет — Сморчок почему-то не торопился туда въезжать — и усадив меня в кресло перед собой, налив чая с ложкой страшно дефицитного меда, объяснил, в чём этот шанс заключается. Мне следовало, как только автобус придёт в Медцентр, сообщить заведующему исследовательским отделом, что я — натурал.
— Они проигрывают свою Великую битву, — сказал отец Либби. — Чисто маскулинный геном, несмотря на все достижения, так и не обрел генетическую стабильность. Это сразу диагностируется по второму поколению клонов, ты не замечаешь, привык, но ведь среди вас, кроме тебя, нет ни одного нормального человека. У красавчика этого вашего… Риппо… белокровие, вялый миелобластоз, этиология неясна, лекарств нет, ему осталось от силы год-полтора… У другого вашего красавца, Альфона, иммунитет на нуле, он держится лишь на еженедельных инъекциях модуляторов. Это абсолютный тупик. Третье поколение клонов они уже просто не рискуют выращивать. По слухам, попытки предпринимались, но закончились массовой гибелью эмбрионов. Им позарез нужны естественные геномы, причём не такие, как у меня или у других стариков, нагруженные возрастными хромосомными аберрациями, но — свеженькие, не тронутые ни болезнями, ни мутагенезом. А где их взять: натуралов в гендерных войнах истребляли в первую очередь. Ну и, конечно, сыграла свою роль эпидемия джи-эф-тринадцать… Исследовательским отделом в Медцентре заведует сейчас Вальтер Кромм, я его знаю, когда-то он был у меня аспирантом, человек на редкость паршивый, родную мать вскроет, если того потребует эксперимент, но действительно хороший учёный, квалифицированный биохирург, не слишком уродующий науку идеологией. Ты для него — находка: почти интактный генетический материал, источник для создания новых жизнеспособных версий. Передашь ему от меня записку, надеюсь, поместят тебя в донорский инкубатор. Тоже, конечно, не рай, но по крайней мере ты будешь жить…
— Сколько? — спросил я.
— Что, сколько? — не понял отец Либби.
— Сколько я буду жить?
Отец Либби вздохнул:
— Кто же сейчас может это сказать…
Он вроде бы хотел что-то добавить, но тут воздух вдруг распорол пронзительный истерический крик. Кричали где-то неподалёку и так, как будто человека заживо обгладывал дикий зверь.
Мы оба вскочили. Но отец Либби, выбросив руку вперёд, чуть ли не затолкал меня обратно в кресло.
— Сиди здесь! Не светись!.. Чем реже ты попадаешься на глаза, тем лучше.
Вернулся он, угрюмый, минут через пять — подошёл к столу, бесцельно подвигал по нему туда-сюда авторучку, вздохнул, будто придавливая в себе что-то непереносимое, и негромко сказал, что только что покончил с собою Фетик: повесился, достал где-то бельевую верёвку, спасти не удалось, переломлены шейные позвонки…
— Ладно, пока иди… У нас сейчас начнутся… ведомственные разборки… Записку я тебе напишу — зайди завтра с утра, возьмёшь… И никому — ни слова! Понял?
— Понял, — ответил я, едва шевеля губами.
Мне почему-то казалось, что никакие записки меня не спасут.
Однако увидеться утром нам с отцом Либби не удалось. И записка, как оказалось, мне уже не понадобилась. В шесть часов (я к этому времени только-только заснул) во всех дортуарах раздался захлебывающийся, как у очумелой свиньи, визг тревоги, а когда мы, сонные, не соображающие ничего, повскакали с постелей, напряжённый голос доктора Трипса по трансляции объявил, что в связи со вспышкой остро инфекционного заболевания в школе вводится карантин. Выход из дортуаров категорически запрещён.
— Всем оставаться на своих местах. О дневном расписании будет объявлено дополнительно!
Сообщение было повторено пять раз.
Мы с Петкой лишь туповато, молча уставились друг на друга. Не сказали ни слова. Что тут можно было сказать? Петка, правда, отчётливо ляскнул зубами. А я сжал пальцы в замок. Так к нам пришла чума.
Трагическим оказалось то обстоятельство, что чуму распознали не сразу. Первоначально, когда с высокой температурой слегли сразу несколько учеников, доктор Трипс, не особенно обеспокоясь, решил, что это локальная вспышка простуды, которые в изолированных сообществах иногда возникают. Уже было известно, что иммунитет у второго поколения клонов формируется медленно, и потому респираторные заболевания относили к явлениям неизбежным, но не слишком опасным. И лишь когда на телах заболевших начали образовываться ломкие слюдяные пластинки, он, известив об этом Медцентр, объявил тревогу «красного» инфекционного уровня.
Действия при возникновении подобной угрозы разработаны были давно. Весь контингент учителей и воспитанников тут же был расселён по пяти строениям, имеющимся на территории школы. В свою очередь, со стороны Города был выставлен военно-санитарный кордон, и по громкой связи нас регулярно оповещали, что при любой попытке его пересечь солдаты будут стрелять без предупреждения. Продукты и медикаменты нам теперь доставляла автоматическая тележка, которая сгружала их у ворот, и разбирать контейнеры разрешалось не раньше, чем она отъезжала. Также была проведена тотальная дезинфекция: плотное, туманно-белое облако, выпущенное в нашу сторону пульверизаторами, на несколько часов окутало школу. Ничего не видно было уже в двух шагах. Фильтры в респираторах приходилось менять каждые тридцать минут. Маслянистые капли, в которые облако конденсировалось, стекали по стенам и пропитывали собою землю.
К сожалению, было поздно. Через пару дней заболевшие обнаружились во всех пяти группах. Ситуация усугубилась ещё и тем, что доктор Трипс, хоть и надел костюм высокой защиты (было их всего пять, по числу учителей и врача), но то ли слишком с этим промедлил, то ли костюм оказался с дефектом, доктор почти сразу же заразился и сам, оставив нас без квалифицированной медицинской помощи. Он сделал, что мог: за трое суток, пока был на ногах, успел выделить вирусный штамм и переправить бюгель с ним в Центральную городскую лабораторию. Немедленно был запущен комплекс стандартных исследований. Впрочем, особых надежд в их отношении никто не питал: на разработку вакцины могло уйти несколько месяцев.
— Мы все к тому времени вымрем, — подвёл итог Чугр, который разбирался в этих делах. — Просто у одних устойчивость ниже, они заболели мгновенно, у других — несколько выше, они тоже уже заразились, но это проявится позже.
Чугр первый выбросил респиратор и стащил с себя пластиковые перчатки, натянутые до локтей. Глядя на него, то же сделали и остальные. Всё равно выдержать в таком облачении более двух-трёх суток никто не мог.
Он же взял на себя и обязанности лечащего врача. Согласно наблюдениям Чугра, патогенез чумы протекал следующим образом. Сначала отмечалось повышение температуры и лёгкий озноб, затем — сильная слабость и одновременно на коже появлялись первые слюдяные пластинки. На этой стадии больной уже не мог ни ходить, ни даже просто вставать: каждое движение отзывалось острой болью в суставах. Наконец у него меркло сознание, возникали обмороки, горячечный бред, и через десять-двенадцать часов следовал летальный исход. Больной высыхал как мумия, плоть его словно упаривалась от внутреннего огня. Единственное, что она при этом не разлагалась, не расползалась в гнилую мякоть, но начинала издавать особенный «медицинский» запах, чем-то напоминающий дезинфекцию. Чугр, кстати, обнаружил загадочную деталь: если на стадии «слюдяных пластинок» больной переставал принимать пищу, главное же — не пил ни глотка воды, то развитие болезни несколько замедлялось. Впрочем, это ничем не могло нам помочь. Какая, в сущности, разница: умереть от чумы или от обезвоживания организма? Чугр обратил внимание также, что данному заболеванию наиболее подвержены клоны двухбуквенных генетических линий, особенно «ЕЛ», «ЕМ» и «ЕН», а вот из трёхбуквенников пока не заразился никто.
— Так что у тебя шансы есть, — однажды заметил он, подперев шарообразную голову кулаком: стебельку тонкой шеи трудно было её держать. — Ты, видимо, переживёшь нас всех.
Я был с ним не согласен. Статистического объёма для такого вывода, по-моему, не хватало. Учеников с трёхбуквенной кодом у нас наличествовало всего шесть человек, и достаточно было заразиться лишь одному, чтобы разница показателей тут же исчезла. А отец Либби, присутствовавший при обсуждении результатов, внезапно сказал, что причина здесь, вероятно, лежит несколько глубже.
— Трёхбуквенный код означает смещение к натуральному генотипу. Возможно, что строго маскулинный геном слишком ограничен в своих иммунных реакциях. Это структура чересчур жёсткая, консервативная, что вообще свойственно чистым генетическим линиям. Она не обладает «ресурсом неопределённости», адаптационным потенциалом, и потому неожиданный внешний вызов просто ломает её.
Мы с Чугром невольно переглянулись. За такое высказывание Инспекторат вполне мог отправить человека на «реабилитацию». А там уж как повезёт: либо фармакологическая трансформация ударными дозами психомиметиков, либо сразу «переработка» — разборка тела на ткани и органы. Ещё неизвестно, что лучше. Отец Либби, насколько я понимал, и так находился под подозрением: у него не было ни официально зарегистрированного любовника, ни миньона, мальчика, который навещал бы его по ночам, хотя он руководил целой школой. Конечно, сексуальные отношения между учениками и преподавателям были запрещены, но по давней традиции на это закрывали глаза. Своих миньонов имели и Сморчок, и Беташ, и доктор Трипс, что ни для кого не являлось тайной.
Другое дело, что все эти проблемы отодвинулись сейчас на десятый план. Уже некому было ни фиксировать еретические высказывания, ни предъявлять обвинения. Сразу же после объявления карантина оба инспектора, так рассказывали, запросили спецпропуска для возвращения в Город, а когда в пропусках им было отказано, заперлись у себя в комнате и прервали с нами всяческие контакты. Неизвестно, что они там делали. Иногда доносились сквозь дверь крики, сдавленные рыдания, звон битой посуды, чуть ли не драка. Через три дня доктор Рапст застрелился: у него на коже появились слюдяные пластинки, а доктор Доггерт той же ночью исчез — вряд ли просочился через кордон, скорее всего, ушёл на Дикие земли. Что ж, бог в помощь. Честно говоря, нам было не до Инспектората. К концу недели у нас, в главном корпусе, слегло уже более семидесяти процентов воспитанников. В других группах, судя по поступающим сообщениям, ситуация складывалась не лучше. А оставшиеся, подвешенные на ниточках, валились с ног под грузом санитарных обязанностей: кормёжка больных, смена белья, обеззараживание его в непрерывно работающих автоклавах, регулярная местная дезинфекция, бессмысленное, но тем не менее обязательное введение различных вакцин из наличествующего у нас запаса.
Особую проблему создавала утилизация тел. Сначала их предполагалось сжигать, но быстро выяснилось, что это занятие слишком долгое и трудоёмкое. К тому же нам элементарно не хватало бензина: с горючим, впрочем, как и с дровами, Город всегда испытывал дефицит. Поэтому часть коридора на первом этаже была превращена в морг, и мы шаг за шагом отступали назад по мере заполнения дортуаров.
При всём том уроки у нас продолжались. Разве что время учебных занятий сократилось теперь до двух часов в день и представляло собой лишь спецкурс по Диким землям, который за отсутствием других преподавателей вёл отец Либби. Это, конечно, была «страшилка», предназначенная в первую очередь для того, чтобы удержать нас от побегов. Хотя у меня складывалось впечатление, что отец Либби не сильно преувеличивает. Он объяснял нам, что вирус джи-эф-тринадцать принципиально отличается от всех вирусов, с которыми нам раньше приходилось сталкиваться. Джи-эф не просто внедряется в чужой генотип и за счёт него воспроизводит себя, он ещё и активирует гены хозяина, отвечающие за репродукцию, следует колоссальная вспышка размножения, как следствие всё потомство оказывается заражено тем же вирусом, то есть это самоподдерживающийся процесс, а при такой интенсивной пролиферации, естественно, активируется и мутагенез — резко возрастает количество аномальных особей, которые становятся биологической нормой. Это касается и растений, и насекомых, и рептилий, и млекопитающих.
— Внешне невинный куст может обжечь вас ядовитыми выделениями, росянка, достигающая сейчас гигантских размеров, при неосторожном шаге просто откусит вам ногу, слепни облепят жгучим, смертельным коконом, крысы, обитающие в развалинах, сожрут вас минут за пять, не оставив костей. Я уже не говорю о монстрах, порождённых городами Механо: искусственный интеллект непрерывно стремится расширить свою элементную базу, человеческий мозг подходит для этого лучше всего. Ну а про отряды фемин, охотящихся на мужчин, вы знаете не хуже меня.
По его словам, неподготовленный человек мог продержаться на Диких землях не более суток. Даже спецчасти, производящие зачистку окрестностей, обученные, вооружённые, прекрасно экипированные, регулярно несут потери.
— И знаете, что я вам, ребята, скажу? Лучше уж умереть от чумы, чем из тебя, живого, будут высасывать кровь комары, каждый размером с мизинец.
Отец Либби нас не только запугивал. Иногда, вероятно, устав от ужасов Диких земель, он рассказывал на уроках очень любопытные вещи. Например, забегая по учебной программе вперёд, он нам объяснил, что гомосексуальная ориентация помимо божественных оснований имеет ещё и мощный биологический базис. В древних племенах «голубые» мужчины охотились, разумеется, как и все, но не стремились к продолжению рода, то есть обеспечивали пищевой ресурс, но не увеличивали демографическую нагрузку на племя. То же самое и с «розовыми» женщинами, лесбиянками: они ухаживали за чужими детьми, но не рожали своих. Экономическая выгода налицо. Племя, имевшее гомосексуальную страту, обретало конкурентные преимущества. Возможно, добавлял отец Либби, здесь наблюдались зачатки биологической специализации, ярко выраженные у муравьёв: рабочие муравьи трудятся, но не размножаются. Только у муравьёв специализация строгая, генетическая, за пределы её выйти нельзя, а у вида хомо сапиенс она лабильная, скорее всего гормональная, тоже, конечно, в источнике генетическая, но допускающая вариации.
Он также очень интересно рассказывал о тысячелетней войне, которая шла между маргинальными гендерами и натуралами. Когда экономика человечества подросла и у государств появилась возможность содержать «непроизводительные сословия»: учёных, врачей, воспитателей, учителей, биологический смысл гомосексуализма исчез, его социальные функции уже могли выполнять натуралы. Однако повышенная энергетика «периферических гендеров», поскольку она не растрачивалась на репродукцию, стала вызывать опасения. Гендерные меньшинства начали восприниматься как конкуренты «настоящего человечества», и в истории были периоды, когда они безжалостно уничтожались. Натуралы завидовали и «розовым», и «голубым», потому что те были умнее их, талантливее и активнее. А зависть, естественно, перерастала в ненависть и непримиримость с обеих сторон.
— Сейчас начался совершенно новый этап эволюции, — говорил отец Либби. — Бог и природа, которая является прямым его воплощением, убедительно показали нам, что ненависть приводит к разобщенности мира, разобщённость — к войне, а война, какие бы благородные цели она ни провозглашала — к взаимному и тотальному истреблению. Посмотрите на наше нынешнее состояние: человечество, если только можно назвать его так, еле тлеет в крохотных локусах, разбросанных по необозримым пространствам Диких земель. Вот-вот погаснут и эти последние искры. Но вместо того, чтобы протянуть руки друг другу, вместо того, чтобы объединиться перед глобальной угрозой, мы по-прежнему стараемся уничтожить всякого, кто хотя бы чуточку не похож на нас. Мы забываем, что не только иной не такой, как мы, но что и мы, прежде всего — не такие, как он. Мы забываем, что бог есть любовь, и что наша задача — не победить, а, напротив, остановить нескончаемую войну. Лишь тогда мы можем рассчитывать на выживание.
Мы слушали эти речи отца Либби в некоторой растерянности. Многие в нашей группе мечтали, что через год, когда начнётся профессиональный отбор, они попадут в гвардию, в спецвойска, занимающиеся как раз обеззараживанием «грязных» генетических территорий, станут героями, образцами мужества, доблести, теми, кто возвращает Земле первоначальный интактный облик, вновь делает её чистой и безопасной. И вдруг главное — не война, а мир. Главное — не убить чужака, а спасти, протянуть ему руку.
Было от чего испытать настоящее потрясение.
Я, во всяком случае, его испытал.
Мое положение вообще было сложное. Уже в первые дни чумы начали распространяться упорные слухи, что это не просто спонтанно вспыхнувшая болезнь, а целенаправленная диверсия со стороны подлых и коварных фемин. Девчонка-урод вовсе не случайно попала к нам в плен. Она сдалась специально, будучи зараженной соответственно сконструированным вирусом. И тот, кто её выпустил, находился с ней в сговоре.
Я догадывался, откуда эти слухи ползут, поскольку то и дело ловил направленный на меня, полный ненависти взгляд Петки. Что хуже всего, он был не один. Как раз в это время Медцентр, до сего момента глухо молчавший, прислал нам партию двух пробных лекарств, таблетки оранжевого и зелёного цвета, с предписанием принимать их — раздельно по группам — три раза в день. Правда, Чугр, произведший анализы в лаборатории, по секрету сказал мне, что оранжевые — это, может быть, и лекарство, там присутствует какое-то сложное органическое вещество, он его не в состоянии определить, но вот зелёные — цвет надежды — это уж точно плацебо.
— Нет, не толчёный мел с сахаром, это было бы слишком просто, они в Медцентре не дураки, намешали туда много чего, но могу поручиться, что фармакологических компонентов там нет. В общем, разделили нас на контроль и опыт: контроль пусть вымрет, не жалко, зато опыт докажет действенность или недейственность препарата.
Чугр, видимо, поделился секретом не только со мной. Ночью дверь в медотсек была грубо взломана, упаковки с оранжевыми таблетками испарились, и нетрудно было понять, в чьи руки они попали. Ещё до чумы выделилась у нас в классе компания, которую возглавил Мармот, низкорослый, но крепкий, бицепсы у него вздувались как кегельные шары, из генетической линии «ОТ», как считалось, самой бесперспективной, а вместе с ним — Слюнтяй, Погань, Рожа, шестёрки на побегушках. Меня они всё же побаивались, не трогали, но тех, кто слабее, тихонечко, но постоянно давили: то отберут за обедом десерт (давали нам иногда сладкие леденцы), то новенькую куртку заменят на свою старую, заношенную, дырявую. Теперь же, когда не стало надзора учителей, вконец обнаглели: захватили самый большой дортуар, никого туда не пускали, работали только на автоклавах, чтобы не контактировать с заболевшими, переносить тела умерших гоняли других. А на следующее утро после взлома дверей открыто жрали за завтраком оранжевые таблетки, да ещё ухмылялись, поглядывая по сторонам: кто пикнет? Чугра они избили, чтобы молчал. Тот приполз на завтрак весь в синяках, с заплывшим глазом, с кровоточащей распухшей губой, наглядное предупреждение всем остальным. На вопрос отца Либби: что произошло? — невнятно пробормотал, что упал с лестницы. Да и что отец Либби мог сделать?
Так вот, в один из этих смятенных дней я краем глаза заметил, как Петка о чём-то шепчется с Мармотом и его бандой. Причём поглядывают они в мою сторону. На всякий случай я раскопал в кухонных ящиках металлическую отбивалку для мяса, пристроил её в петле на поясе и потренировался выхватывать. Получалось неважно: продолговатая голова отбивалки упорно застревала в петле. Изобрести ничего лучше я не успел, они тем же вечером подловили меня в умывальнике. Я даже не сообразил, как это произошло, вот только что никого не было и вот — стоят пять человек, отрезая меня от выхода.
Видок у них был ещё тот. Мармот — как бы сплющенный сверху и потому сильно, как тумба, раздавший вширь, Погань — с бельмами на обоих глазах и мокнущими язвочками на щеках, Слюнтяй — с вечной своей белесой ниткой слюны, тянущейся изо рта, Рожа — с акромегалическими выступами костей, ну и Петка — отвратительный, тощий, с крысиными глазками, полными гадливого торжества.
Пятеро — это было много. У меня лопнуло сердце, разлетевшись брызгами страха по всему телу. Нечего было и думать хвататься за свою дурацкую отбивалку. Пока я её вытаскиваю, меня уже собьют с ног.
Я замер.
Они тоже не торопились.
Чего им спешить? Бежать мне всё равно было некуда.
— Так ты, оказывается, натурал? — сказал Мармот и почесал волосатую бородавку на подбородке.
Ответа он не ждал. Но я всё равно ответил:
— Тебе-то — что?
Голос мой дрогнул, выдавая испуг.
Мармот, почувствовав это, растянул губы в усмешке.
— Ну ты знаешь, что мы делаем с натуралами. Впрочем, у тебя шанс есть, — мотнул головой. — Петичек, голубок, объясни ему.
И Петка шагнул ко мне, встав вплотную:
— Очень просто. Ты сейчас обслужишь нас всех. Хорошо обслужишь — значит, жить будешь. Но только если обслужишь действительно хорошо. Уж ты постарайся. — Он протянул руку и погладил меня по щеке. — Постарайся, мой сладенький… Я так давно этого ждал…
Да, шанс у меня был. Не знаю, каким образом я догадался об этом, но молниеносным движением схватил Петку за руку и вывернул её так, что он согнулся и завопил:
— Пусти!.. Сломаешь!..
— Ну, Яннер, всё, ты допрыгался… — угрожающе начал Мармот.
Закончить фразу я ему не позволил. Ещё сильней вздёрнул петкину руку и развернул его боком.
— Смотрите, с кем вы связались!
Они уже и сами увидели — желтоватое, с обломанными краями, слюдяное пятно на предплечье.
Сразу же отступили назад.
Тогда я оттолкнул Петку, и тот, запутавшись в своих тощих ногах, сел на пол.
Впрочем, тут же вскочил.
Однако Мармот уже выставил перед собой здоровенный кулак:
— Стой, где стоишь!..