Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Лжедимитрий - Даниил Лукич Мордовцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ради Бога, простите меня… — заговорил он нерешительно, запинаясь. — Я, может быть, испугал вас, помешал вам. Простите, я не ожидал вас встретить здесь.

— Я также случайно пришла сюда, — тоже взволнованным голосом отвечала девушка. — Я узнала, что эти бедные птички вчера лишились матери, и пришла их накормить. Я распоряжусь, чтобы перенесли их в безопасное место.

Она встала и бережно положила птичек в гнездо. Потом, обернувшись к Димитрию, она с испугом спросила:

— Но что с вами, князь! Боже мой! У вас кровь на щеке… вы ранены…

Димитрий еще более растерялся.

— О, ради Бога, простите, простите меня! — говорил он торопливо. — Это ничего… пустая царапина… я не желал этого… не смел… но меня вызвали на поединок… я не мог не принять вызова… долг рыцарской чести… Простите!

— Но кто вас вызывал на поединок? — спросила девушка испуганно.

— Он — князь… князь Корецкий…

Девушка вспыхнула, потом тотчас же побелела как полотно.

— И что же князь? — спросила она чуть слышно.

— Я не хотел убивать его… Я только сбил его с коня. Но он бросился на меня, оцарапал шпагой мою щеку. Я должен был защищаться и ранил его.

— Опасно? — еще тише спросила Марина.

— Нет, пани, я только проколол ему руку. Его увели— он в безопасности. Но я хотел, чтоб это осталось тайной. Простите же, если это нечаянно обнаружилось перед вами. Я хотел пройти парком, чтобы быть незамеченным.

К девушке воротилось ее обычное самообладание. Из ребенка, какою она казалась за несколько минут, когда заботилась о судьбе горлинок, она вдруг стала женщиной.

— Вы еще можете пройти незамеченным, — сказала она спокойно.

Димитрий стоял в нерешительности. Он казался спокойнее, но, по-видимому, еще более робел, чем за минуту перед этим. Наконец, он осилил себя.

— Панна Марина, — сказал он тихо, почти шепотом, приближаясь к ней. — Моя звезда привела меня к вам — от вас зависит сделать ее счастливою.

Марина потупилась. Видно было, что в груди у нее не хватает дыхания. Точно она не здесь, не у этого гнезда горлинки. И одинокую пальму, и горячую голову ее жжет экваториальное солнце. Знамена веют и преклоняются перед ней. Снежное поле… обледенелая сосна… обледенелая корона…

Несколькими годами разом, кажется, постарела девушка.

— Ваше высочество! — отвечает она медленно, обдуманно. — Звезда ваша слишком высоко взошла. Она — не для такой простой девушки, как я…

Не такого ответа ждал бродяга-царевич… Он бросается на колени. Не того ожидала и девушка. Она протягивает руки, чтобы поднять царя. Царь на коленях! Но бродяга-царь хватает ее руки и целует. Перед нею царь на коленях. В девушке оказывается разом великая сила, та сила, которая уносила ее в неведомые страны, к неведомым людям — завоевывать невиданные царства. Новый апостол… ликующий Рим… Иоанна д’Арк… спасение Польши…

«Дочь моя! Перст Божий на тебя направляется», — звучит где-то в душе, в мозгу страшное слово…

— Ваше высочество! — говорит девушка так же медленно, взвешивая каждое свое слово. — Моя рука слаба для вашего дела. Вам нужны руки, владеющие оружием, а моя может только возноситься к небу вместе с молитвами о вашем счастии.

— Но без вас для меня нет счастья! — безумно говорит тот, который с непостижимо дерзким упрямством думает завоевать великое царство, имея в своем прошлом только посох бродяги.

Вот что делает с людьми, с людьми даже небывалой нравственной силы, простая земная страсть, присущая и человеку, и зверю, и гению, и отребью человечества. Бродяге-царю не нужны царства, когда не удовлетворена эта земная страсть.

— Без вас мне не нужны все троны мира! — продолжает говорить безумный.

— Так оставьте меня, опомнитесь, перестаньте обо мне думать. Или станьте на челе войска, победите ваших врагов, тогда подумайте, как победить мое сердце.

Опять перед нею носится ледяная корона. Туда, на север, на льдины, ведет ее перст Божий. Ей припоминается детство, детские видения, апостольство. Нет, только с ледяною короною на голове он должен прийти и взять ее на апостольство.

— Но я не завоюю моего царства, когда моим оружием, и моим щитом, и моим войском не будет надежда: в ней мои легионы, — продолжает тот свое безумие.

И — странное дело! — сошлись дети около гнезда горлинки, около осиротевших вследствие человеческой глупости, холопства и зверства маленьких птенцов, — сошлись дети: ему лет двадцать, ей — семнадцать — восемнадцать, и только бы играть да любиться детям; так нет! — хотим царства завоевывать, хотим искать корон. И найдут, и завоюют — для детей все возможно. Без детских порывов молодости, без детской веры в свою звезду не существовало бы творчества в мире, не существовал бы гений, не существовал бы мир…

Запищали птички в гнезде. «Дитя Марина» бросилась к ним.

— Панна Марина! — говорит снова «дитя-царь». — Вы спасаете осиротелое гнездо горлинки. Бедная Россия! Она тоже осиротелое гнездо горлинки. Плачут бедные птички — на их гнезде коршун сидит. Панна Марина! Дайте мне надежду — и я его сгоню, коршуна, с осиротелого гнезда русского.

Марина молчит. Она слишком поглощена заботами о сиротах — она снова кормит прожорливую птичку, а у самой щеки пунцовые… руки дрожат… кашка не попадает в рот птичек…

— Панна Марина!..

Молчит. Она боится, что он услышит, как ее сердце колотится. Срам.

— Панна Марина!

Нет мочи молчать. И ему нет мочи… Он берет ее за руку — молчит, только рука дрожит… голова наклонена к гнезду. Слезы… Он берет ее за подбородок.

— О чем слезы, панна Марина?..

— Птичек жаль…

— Ох уж эти птички!

Слышатся шаги — это идет Урсула.

VIII. ЗАПОРОЖЦЫ В КИЕВЕ

В Киев на праздник Спаса-Маковия у Крещатицкого спуска, окруженный парубками и дивчатами, старухами, молодицами и детворою, сидит кобзарь и тихо перебирает пальцами по своей сильно затасканной, но симпатично певучей бандуре. Седой чуб, расчесанный ветерком, с высокого лба свесился прямо на лицо старика и совсем закрыл его слепые глаза. Да и зачем старику глаза, когда он весь живет прошлым, когда перед его духовными очами стоят одни пережитые картины, встают мертвые лица, которых все равно он не увидал бы, если б и остался зрячим? Зачем глаза старости, все схоронившей и постоянно назад оглядывающейся, но не для того, чтобы видеть, а чтобы вспоминать только, воспроизводить в представлении? А вспоминается все лучше с закрытыми глазами, чем с открытыми, а со слепыми глазами вспоминается еще лучше, чем даже с закрытыми. Так зачем глаза перед могилой? Все равно и без глаз добредешь до нее.

Около кобзаря сидит черномазенькая, с кругленьким загорелым личиком и с большими серыми глазками девочка. Кроме белой, донельзя запачканной арбузным и дынным соком рубашонки и прилипшей к босым ногам грязи, на ней ничего нет; правда, еще цветы на голове, в спутавшихся черных волосах, да на груди болтается большой медный крест. Это внучка кобзаря, его мехоноша и его глаза. А глаза у нее пребойкие, так что нельзя не удивляться, как на это загорелое, давно не мытое личишко могли попасть такие чистые, светлые, с огромными ресницами глаза.

Все смотрят на кобзаря и на девочку-мехоношу с любопытством и жалостью.

— Мати Божа! Таке мале, а вже й лихо знае, — говорит, пригорюнившись и вздыхая, баба, повязанная большим платком в виде чалмы. — И в мене таке було, та теперь нема… Де-то вона, бидна дитина, мотается?

И баба утерла рукавом слезы.

— Дивчинка, Титянка, а дити ее «Лялькою» звали. Так за «Лялю» и пишла.

— Де ж вона, бабуся? — спрашивает ее девушка в голубой ленте.

— И сами не знаемо. Кажуть, буле десь Самбори — десь дуже далеко — в покоевых у воеводы, у пана Мнишка. А теперь чи жива, чи вмерла — незнаемо. Се була рокив десять назад, як паны Вишневецьки та Гойськи набирали соби маленьких дивчаток та хлопчикив в покоювки та в пахолки — забрали и мою Лялю.

А бандура кобзаря все тренькает что-то заунывное, раздумчивое. Вспоминает старая голова все прошлое, мертвое, сохранившееся только в звуках его бандуры.

Дети, сначала робко, а потом все смелее и смелее, подходят к девочке-мехоноше, улыбаются ей, заигрывают с ней, а потом и заговаривают.

— Як тебе, дивчинко, зовут? — спрашивает ее пузатый мальчуган, обстриженный так кругло и высоко, что светлые, густые волосы его представляют подобие засохшего подсолнечника без семечек, опрокинутого ему на маковку. — Як тебе зовут?

— Палазя, — отвечает бойко девочка.

— А в тебе мати е?

— Ни, нема.

— А батько?

— И батька нема. Тато та мама орали в поли, а их и взяли татары.

— А мий тато двоих татар убив, як козаки у Крым ходили, — хвалится мальчуган.

— Мий дедушка, як у его ще очи були, козакував та у городи у Козлови турка та туркеню заризав, — с своей стороны похваляется девочка.

Дедушка-кобзарь слышит это, и рука его невольно замирает на бандуре… Вспоминается ли ему, как этою рукою, для которой теперь осталась одна работа — перебор струн говорливых, — разрубил он топором бритый череп галерника и убил «дивку-бранку», у которой находились ключи от невольницкой галеры? Или всплыло в его памяти воспоминание, как в молодости он бежал с товарищем из Азова, из турецкой неволи, и на Савур-могиле должен был похоронить своего товарища, истаявшего в неволе и не вынесшего долгого пути на родину?.

— А вы б, старче Божий, заспивали б нам де що, — обращается к нему статный парубок в смушковой шапке, в синих широких шароварах и в чоботах на таких высоких «закаблуках», что между каблуком и подошвой свободно мог пролететь воробей.

И парубок вложил в руки кобзаря какую-то монету

— Заспивайте бо, кобзарю… — просил он.

— Та що ж вам заспивати, люди добри?

— Про невольникив… або про Марусю Богуславку

— Або про Байду, — пояснял другой парубок.

— Ни, дидушка, заспивайте, як из города Озова утикали — из турецькои неволи, — упрашивали дивчата.

— Добре. Про трех братив… — соглашался кобзарь, для которого дума о трех братьях-беглецах — это его молодость, его собственные молодые страдания в неволе: «Ах, зачем не воротится эта неволя — только бы с молодостью, с молодыми глазами, с молодыми бедами и молодыми радостями?» — думается ему иногда.

И вот кобзарь настраивает свою бандуру, прислушиваясь чутким ухом к нестройному пока говору струн, из которых он должен извлечь те дорогие образы, коими же столько лет питается, и плачет, и живет этими сладкими слезами его старое, но все еще не уснувшее казацкое сердце. Все стройнее и стройнее становится перебой-чатый говор струн, все плавнее и печальнее делается их треньканье. И вот уже плачет бандура, и чем дальше, тем страстнее этот плач. И откуда берет она столько надрывающего чувства, хоть так просты ее звуки, так детски проста мелодия…

— Тютю на вас! От дурни! Уси разхлюпались — плачуть, мов москаля ховют! — неожиданно раздался веселый голос позади всех.

Очарование разом исчезает. Бандура умолкает. Все невольно оглядываются…

Посередине улицы стоит «козак», упершись руками в боки. На нем высочайшая барашковая шапка, почти в виде конуса, с малиновым верхом, свесившимся на правое плечо, и едва держащаяся на бритой голове. Длинный оселедец закинут за ухо. Белая, расстегнутая у ворота сорочка вся в дегте. Желтые шаровары тоже в дегте и в пыли. Красные «сапьянци» в грязи. «Шаблюка» волочится по земле и при малейшем движении поднимает страшную пыль. Загорелое лицо казака черно как голенище: видно, немало палило его летнее горячее солнце где-нибудь в степях и немало «годувались» по камышам комары казацкою кровью.

— А ну, кобзарю, утни веселой — такой, щоб шкварчала, — хрипит казак. — Козаки низови йдут Москву плюндровать, москалив лякать, московськи капшуки трусить та москалеви на шию нового царя садовить. А нубо, старче, вдарь козацькои.

Фигура старого кобзаря преображается. Сивая голова поднимается выше — молодость, молодая казацкая удаль вспоминается. Степи, байраки, татарва, дивчата, веселая улица…

Бандура начинает вытренькивать что-то говорливое, пересыпчатое, бойкое, и старое горло и старый язык шибко вывертывают неподражаемые выкрутасы:

Ой ходила дивчина бережком, Загоняла селезня батижком: «Гиля, гиля, селезню, дому! Продам тебе жидовину рудому».

— Добре, добре, диду! — кричит казак, выплясывая середи улицы то вприсядку, то семеня ногами и поднимая невообразимую пыль. — Добре! Добре! Ще накинь, ще пиддай жару, старче!

И старец «поддает жару»!..

— Оттак! Оттак! Добре! Ще вдарь…

Откуда ни возьмись еще один казак, маленький, рябой, кирпатенький, с шапкою в половину своего роста, и тоже, взявшись в боки, начинает выплясывать лицом к лицу с высоким товарищем и выговаривать:

За три копы селезня продала, А за копу дударика наняла. Заиграй мени, дударику, на дуду. Теперь же я свое горе забуду…

— Тютю, чертовы дити! Якого вы гаспида бисетесь?

«Чертовы дити», усатые плясуны, оглядываются — перед ними на коне «батько-отаман» впереди своего войска. Знамена с образами на них и крестами. Войско валит Крещатиком — конные, пешие, босые и обутые, разодетые и ободранные.

— Оце ж и е наше войско, — говорят оторопелые «чертовы дити» плясуны. — Идемо с московським царевичем… А мы от и разтаньцювались тут соби на лихо.

Войско двигалось в беспорядке. Это была часть его, исключительно днепровские казаки, часть того двухтясячного отряда казацкого, который соединился с Димитрием и его польскими отрядами, не доходя Киева, в дороге. Этот отряд шел разведать о месте переправы через Днепр, собрать и приготовить киевские паромы.

Снизу, от Днепра, скачет какой-то всадник и машет шапкой.

— Зрада! Зрада! — кричит он, подскакивая к отряду на взмыленном коне.

Этим разведочным отрядом, или авангардом, командовал Куцько-атаман. Чтобы придать отряду более обаяния, он по дороге, в одном селе, захватил церковные хоругви, которые передал ему священник того села, не хотевший, чтобы его церковь обращали в униатский костел.

— Яка зрада? — спрашивает атаман вестового.

— Ходу нема через Днипро. Паромы вси пропали.

— Як пропали?

— Так и пропали. Мени там казав один старец печерьский, що се московська закарючка.

И они оба отъехали в сторону. Толпа, что слушала кобзаря, глазела на отряд. Казаки заигрывали с дивчатами, перекидывались остротами с парубками, называя их «лежебоками», «винниками», «броварниками», звали с собой в казачество. То же говорил и кобзарь:

— Идите, хлопци, погуляйте в поли.

— Яка закарючка, кажешь ты? — спрашивает атаман вестового.

— А от яка. Сюды из Москвы от патриарха Иова приихав до воеводы пана Острожьского москаль — Ахвонька Пальчик з грамотою, буцим-то царевич — не царевич, а биглый дьякон… Так пан Острожьский и поховав уси паромы. Чернец знае, де вони.

— Овва! Биглый дьякон… Мы им дамо биглаго дьякона. Гайда до воеводы!

IX. ГОДУНОВ И МАТЬ ДИМИТРИЯ

Со времен самой опричнины никто не запомнит, чтобы на Москве стояла такая молчаливая угрюмость, какая окутала этот всегда шумный город с лета и особенно с осени 1604 года. Словно моровое поветрие согнало всех с улиц и площадей в дома, словно невидимая черная немочь неслышно ходит по базарам, стогнам и закоулкам города и, стуча костлявыми пальцами в окна, ворота и двери домов, лавок и амбаров, зловеще просит: «отоприте, отоприте», — и люди, слыша этот зловещий стук, еще крепче запирают ворота, двери, ставни… Показывающиеся на улицах прохожие спешат скорее пройти, чтобы не встретиться с кем, а встречаясь, спешат разойтись, не глядя друг другу в лицо. Уныло звонят церковные колокола к утреням, обедням, вечерням: богомольцы тихо сходятся в церквах, горько плачут и молятся, и так же тихо, безмолвно расходятся по домам. Словно зачумленные, бродят по городу собаки и, не видя обычного оживления на улицах, воют, наводя тем еще пущую угрюмость и тоску.



Поделиться книгой:



Регистрация