Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Время воздаяния (версия без редакции) - Алексей Игоревич Ильин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Роняя крошки на пол, мы ломали хлеб, резали сыр захваченным из буфетной ножом; я, спохватившись, еще раз поднялся, принес бокал, налил вина - Лили выпила, затем спросила: «А ты?» — я устало махнул рукой, принес себе простой воды. Так прошел еще час.

Она пожала плечами и отвернулась.

Полдня мы потратили на то, чтобы обойти: зеленную лавку; мясную - где я задолжал уже две недели и пришлось уговаривать хозяина подождать еще; при всем том в галантерейной Лили понадобилось непременно купить ленту и моток каких–то застежек - я в этом, разумеется, не разбирался; по дороге зашли перекусить в скромную кофейню и перекусили на какую–то смехотворную сумму, так что в хозяйкиных глазах показалось даже нечто вроде жалости - я надеялся, это подвигнет ее еще на одну булочку - за счет заведения, но - не подвигло.

Несколько мгновений мне хотелось его ударить. Чуть тряхнув головою, чтобы прогнать это неприятное чувство, я вздохнул:

— Послушай, твоя речь - «энергия», «трансформация» — мысли, которые ты выражаешь - не бесспорные, но несомненно интересные - откуда все это? Ты не производишь впечатления прошедшей университетский курс - или просидевшей годы напролет над книгами?

 

— Нами - это?..

Шнопс (с тем же самым видом и тем же тоном, что и Лили; демонстративно обращаясь ко мне): Я уже отвечал нашей милейшей Лили, что мы ведь… — скорее, конечно, эээ… - вы: наша прелестная Лили, люди, прочие, в некотором роде… создания - видимые и невидимые… Но, хорошо, все равно - скажем: мы. Так мы ведь не можем представить себе, к примеру - смерть? Заметьте: представить не то, как это все будет после нас, а, знаете ли, — само состояние: еще минуту назад я - был, а вот теперь - меня уже нет…

— Но я что–то не чувствую в себе такого стремления, — невольно усмехнулся я, — да и не чувствовал, когда… когда был… в общем, когда нес свою службу - утвердить?.. превосходство?.. — какая ерунда! Я просто учил - я, правда, плохо помню, как я это делал, но я давал наставления - тем, кто в них нуждался; а тех, кого не удавалось наставить - утешал, что наставлю когда–нибудь потом, после когда–нибудь… или наоборот… — ну, я уже сказал: помню плохо что–то, но никакого превосходства я, конечно, утвердить не стремился…

Несколько минут Лили молчала, глядя, как за окном проплывают уже последние, совсем не похожие на городские, дома, как вдали уже показались голые поля, холмы, припорошенная снегом низина реки.

Я снова ощутил прохладную пустоту в груди: теперь мне стало понятно - откуда она. Тепло человеческого сердца - любого - не может сравниться с жаром божественного огня. «Возможно, я привыкну», — подумал я, а затем снова спросил:

— Но почему?!

* * *

— Не сам, — прервала меня Лили.

— Вы пришли смеяться надо мною…

Шнопс (задумчиво): Да… А человек так и сказал: нехорошо. Нехорошо, что яблок нельзя рвать. Пришлось хозяину с помощью человека многое переделывать…

* * *

— Ну, ты, я надеюсь, понимаешь, что «доктор Шнопс», — она так и произнесла это имя, как бы в кавычках, - не просто случайный прохожий, в нужное время оказавшийся под окнами?

Лили (саркастически): Ну конечно нет. Ведь ты сам покровительствовал…

Более того, мы не можем представить себе и жизнь! Да–да - я имею в виду: жизнь другого человека, или, уж если на то пошло, - любого другого существа, кроме себя; вот - сидите вы и смотрите на прелестную Лили, и сидит прелестная Лили - и смотрит на вас, и ни вы, ни она при всем старании не можете ощутить: как это? — смотреть чьими–то чужими глазами, слышать чужими ушами; не можете ощутить биение чужого сердца у себя в груди… Почему это получилось так, что вы сидите и смотрите на Лили? почему не так, что вы - Лили и смотрите на… эээ… на себя?.. Впрочем, по глазам я вижу, что несколько вас запутал… (Пауза)

IV

      

Я родился поздней осенью 1880 года в имперской столице, но вскоре был перевезен матерью в имение деда, в то время - ректора столичного университета. Отец мой в провинции - тогда, как, впрочем, и всегда, неспокойной, мятежной - был профессором права; я, однако же, никогда его не знал - с матерью они разошлись еще до моего рождения, и детство мне довелось провести в окружении дивной природы обширного нашего имения, где решительно все - бабушка, ее дочери (а мои тетки) и, главное, моя мать - так или иначе занимались литературой: переводили, писали стихи, и проч. Меня свято оберегали от малейших соприкосновений с внешним миром, с «грубой жизнью»; я рос сосредоточенным, углубленным в себя, только немного скучал по верблюжьему молоку: я пытался как–то доить деревенских коз на выгоне, но одна из теток, ненадолго оторвавшаяся от своих литературных трудов, случайно - прогуливаясь «для моциона» — забрела в это время на выгон, сказала «фи» — и мне строго–настрого запретили показывать там нос. Я был послушный ребенок и больше там действительно не показывался.

 

      

— Н–ну, — наконец неуверенно начала она, — ведь есть среди… нас…

      

      

Наутро я не стал даже касаться своих ежедневных занятий (я вынашивал решение о переходе на филологический факультет того же университета и посвящал каждое утро соответствующему чтению) — а отправился в глухой уголок леса, к заросшему ряской пруду; я уселся на склонившуюся к воде березу, что давно споткнулась о свои подмытые водою корни, прижался лопатками к жесткой развилке шершавых сучьев и, подняв лицо к погожему, но бессолнечному небу, закрыл глаза. Суета и нелепые хлопоты последних месяцев стали постепенно уступать место покою, звукам, запахам молодого еще лета, леса и укрывшегося в его глубине болота со ржавой стоячей водою. Я ощутил вокруг себя кипение жизни - не той, что составила все мое, казавшееся таким важным, существование за десять последних лет, а - той прежней, что была мне знакома в детстве - здесь в имении - и раньше - на дорогах, пройденных мною в одиночку, без иных спутников, кроме ветра, солнца, немолчного шороха песка и сухой колючки. Я стал чувствовать, как меня обступают странные тени, призраки существ - людей и нелюдей, что жили здесь долгие века, еще до того, как безвестные южные племена, гонимые недругами и нуждою, бросили, не заперев дверей, свои веками обжитые жилища и, забыв даже притворить за собою ворота в окружавших их невысоких стенах, оставив на произвол грабителей весь свои скарб, бросив даже больных и немощных, ушли в дальний и тяжкий путь, обещавший им одно лишь, только одно: что через годы, добравшись сюда, смогут они скрыться, раствориться навсегда среди этих лесов, схорониться на им одним известных островках среди ржавых топей, в землянках, больше похожих на звериные норы, чем на человеческое жилье, смешаться, породниться с местной чудью и безвредной лесною нечистью - чтобы только оставили их в покое, дали жить, как они могут и хотят, как породила их земля, или вода, или песчаная глубина.

Все это, конечно, не могло продолжаться долго без какого–либо исхода; через пару лет такой жизни - мучительной для нас обоих - у нее вспыхнул еще более - если это только вообще возможно - безумный роман с одним из моих ближайших друзей, которого я очень любил и ценил, но который по крайней неуравновешенности своей поэтической натуры то делал настоящие безобразные сцены, то клялся нам обоим в вечной дружбе, то увозил ее невесть куда, давая мне горькую надежду, что мучения мои, наконец - пусть гадко, позорно, но - закончатся, то, наконец, (снова повтор?) вызвал меня на дуэль, которая также расстроилась - не помню, почему - в последнюю минуту, когда мы уже выехали в росистый и еще молчаливый ранний утренний лес… Я же потом и успокаивал и утешал их обоих… Кстати, между ними так никогда по–настоящему ничего и не было, несмотря на все эти цыганские страсти: и, как мне кажется, также - не спроста.

Так сидел я, прислушиваясь к своим ощущениям и доносившимся до меня звукам долго, чуть ли не до обеда. Под конец мне стало казаться, что я снова вижу Лили - именно там, на том самом берегу, от которого я отплыл: я потянулся к ней душою через разделявшее нас водное пространство, но оказалось, что это я просто задремал - сапог мой соскользнул с покрытого скользкой тиной корня, и я со всего маху плюхнулся прямо в черную вонючую воду, подняв целый черно–зеленый фонтан. В пруду было, разумеется, неглубоко: я встал на ноги, чуть увязнув в донном иле, и расхохотался. Две пичужки, при моем феерическом падении сорвавшиеся было с ветки росшего невдалеке бузинного куста, и однако же усевшиеся обратно обсуждать какие–то свои дела, снова вспорхнули и, уже не задерживаясь, скрылись в лесной чаще. Я кое–как отряхнул грязь и ряску и двинулся домой.

Лица, бледные от пудры и кокаина; гнусавые от него же голоса рассуждали о «мистических зорях», «символизме», об «интеллигенции и народе», а также прочих предметах - дорогих мне - но в покрытых помадой, черных, будто от запекшейся крови, устах отзывавшихся шарлатанством; впрочем, меня величали «первым в стране поэтом», а глядели восхищенно и завистливо. Весь этот мишурный шорох, хотя с одной стороны льстил моему самолюбию, а главное - давал возможность хоть на несколько часов прогнать мысль о своем жизненном положении, терзавшую меня изнутри, как терзает крыса внутренности приговоренного к древней восточной казни, с другой - наводил на меня неясную мне самому тоску.

В гимназию я пошел, когда почти уже исполнилось мне девять лет; ничем особенно хорошим или плохим то время для меня не памятно и не сыграло в моей жизни важной роли. Некоторые успехи делал я в древних языках, за что не раз ставился в пример. Так, в занятиях и задумчивости я прожил до семнадцати человеческих лет.

Мимо нас прошла целая процессия чинно держащихся за руки мальчиков лет шести, в теплых матросских костюмчиках, почему–то с красными флажками в руках.

— Ну так можешь звать меня по–прежнему, — ответила она беспечно. — Когда мы наедине. Но ты запутаешься.

Я понял, что Лили, оставшаяся теперь где–то на далеком и уже почти не видном в тумане берегу, который собственной волею я покинул в погоне за своей всегда ускользающей от меня нитью судьбы, снова оказалась права.

      

«Вот, — сказал я себе, — передо мною музей. Здесь, где я стою - холодно и противно, а если зайти в музей - то там, наверное, красиво и, главное - тепло. Пока я гулял, я замерз и заходил в молочный магазин, просто чтобы погреться: мне там ничего не было нужно, поскольку молока я давно не пью и даже думать о нем мне противно. Конечно, время моего ежедневного гуляния почти истекло, да и ноги уже устали и побаливают, и я мог бы просто пойти домой и посидеть у окна — но вот в молочном магазине - хоть мне там ничего и не нужно - я был, а в этом прекрасном музее - еще почему–то не был никогда, а ведь там наверное много найдется для меня интересного и, главное, там - тепло». Решено - я пересек улицу и по дорожке парка (или сквера) двинулся к ступеням музея.

      

— Я просто не могу, — повторил я, когда они, сопровождаемые бонной, прошли, — мне приходится лгать ей, выдумывать всякую чушь… О, это невыносимо… Но я совершенно бессилен пред нею - ты же знаешь, кто она…

      

— Это не я опоздал, — сказал я ей, вставая и пытаясь пригладить шапку пепельных своих волос. — Это ты излишне торопилась…

Но однажды меня вдруг разбудило ясное ощущение, что пустота со мною рядом чем–то заполнилась, что рядом со мною кто–то есть и внимательно на меня смотрит; впрочем, я настолько потерял интерес к происходящему, что даже это меня не заинтересовало - так, каменной глыбой я и продолжал лежать, сразу о чем–то задумавшись и забыв, что меня разбудило. Из этой задумчивости вывел меня давно позабытый, но узнанный мною тотчас голос:

— Ксения, — сказала она наконец.

* * *

С этими мыслями я снова уснул; мне приснилась другая башня - также высокая, не здесь, в другом городе, где я жил когда–то; вспомнились мои стихи и выпавшие там, в этом городе на мою долю мучения, что и вызвали их к жизни, извлекли из меня, как пальцы музыканта, безжалостно щиплющие струны, извлекают звуки прекрасной музыки, доставляющие изысканное наслаждение слушателям и, быть может, ему самому, но - можно ли сказать то же самое о его инструменте?

      

      

Однако в первый же день, прибыв с визитом в соседское имение, я с горечью понял, что ничего не изменилось - и вряд ли изменится: со мной были все также неприветливы, суровы, почти грубы; ее родня прятала смущенно глаза, но сделать по–видимому ничего не могла. Я затосковал и даже перестал бывать у них; к тому же последствия болезни еще давали себя знать - ездить верхом врач запрещал, а трястись в телеге - было для меня уже решительным унижением.

— Разумеется, могу: ну… послушай, просто дай ты ей то, чего она хочет - это будто бы всегда неплохо у тебя получалось?

— Ну хорошо, хорошо… Но - зачем? Зачем - все - это?

— Радость? — переспросила она, и сама ответила убежденно: — Радость - богом. Тьма не способна давать радость - только лишь удовлетворение, а это разные вещи… уж ты мне поверь.

— Конечно. Что тебя удивляет? Что может помешать им орудовать здесь с такой же легкостью, что и в любом другом месте? Только то, что - широк этот край пока еще, и не так просто сыскать в нем кого–то определенного, да и климат здесь гнусный - наши «попечители» всего лишь люди, копошиться здесь в холоде, сырости и осенней грязи - отнюдь не для поощрения отправляют (это мне Шнопс рассказывал)… Да и много нас здесь - как тут искать в этом сонмище?

— И… — всё? — пораженный простотой услышанного, я беспомощно улыбнулся. — Это все, чего ты хотела?

      

 «Зачем ты так нагло смотришь женщинам в лицо?» — спрашивали меня иногда - «Всегда смотрю, — отвечал я. — Женихом был - смотрел, был влюблен - смотрел. Ищу своего лица. Глаз и губ».

Я вернулся домой - в свою клетку, куда я был вписан, нарисован когда–то - не помню когда и кем - и глядя сквозь ее тонкие голубоватые, напечатанные типографским способом прутья, стал ждать смерти, стал ждать, когда она придет и сотрет меня из этой тетради, будто детский рисунок, из шалости сделанный на полях домашней работы по арифметике. Я совсем не боялся ее, потому что не мог ее себе представить - просто сидел и ждал. Но она все не приходила; я довольно долго так ждал, глядя сквозь прутья на заносимый снежною крупою двор, голые деревья, дом напротив, заслонявший от взора находящийся за ним переулок - и только полоска серого неба над его крышей напоминала о том, что вокруг расстилается еще и весь остальной, нарисованный на тщательно разграфленной тетрадной бумаге мир.

Но теперь, теперь осознал я вполне и захотел положить основание мистической философии моего духа, что вновь шевельнулся и начал восставать в то лето будто от тяжкого забвения. Зыбко и темно было все до того - как бывает ночью, но в предрассветные уже часы — однако определенным началом стало выступать из их тумана только одно: женственное. Заря нового века вставала надо мною и целым миром незримо, и в той - недаром алой, что означало также: «красивой», «прекрасной» — заре провидел я не только лишь пламень пожаров и багряные океаны невинно пролитой крови, но - чудную улыбку алых любящих губ, нежно целующих пробуждающееся утреннее небо. Мне захотелось дать обоснование, доказательство присутствия этого сердцем почувствованного женственного начала - в философии, теологии, изящной литературе, религиях; и с той самой поры стал я рыцарем–менестрелем, посвятившим себя воспеванию этой новой религии женственности.

…Я бросил, оставил его навсегда, этого великого и несчастного - во многом по моей вине - поэта–рыцаря его Прекрасной Дамы, ясновидца и наивного глупца, одним из последних открывшего небо и одним из первых - преисподнюю, оставил его медленно и незаметно умирать в лучах осенявшей его славы, какой мало кто знал из его современников, умирать от чувства стыда и бессилия, от крушения его наивных, но прекрасных юношеских надежд на обновление мира, которое, свершившись, не оставило в этом новом мире места для него самого, умирать восхваляемым врагами и проклинаемым прежними друзьями, однако никем из них не понятым и не оцененным до конца; быть может, только лишь я был его единственным настоящим другом, каждый вечер отражавшимся в его стакане, но нити судеб наших, когда–то волею капризного случая сплетенные воедино, расходились теперь навсегда и ничто уже не могло удержать их - даже протянутые рядом, они теперь шли - врозь.

      

Затем мужчины стали таинственно перешептываться, и открылось, что затевается продолжение веселья - но уже в обществе дам менее утонченных, зато более резвых и непритязательных. Меня уже тянули за сюртук, но во всей этой кутерьме я все–таки, почти не отдавая себе в этом отчета, искал глазами черное шелковое платье, вуаль… Я заметил их, только когда почти совсем собрались уж ехать - я подошел, огни прыгали у меня перед глазами, однако я изо всех сил старался держаться твердо. «Лили?» — позвал я. «Мы разве представлены?» — ответила мне незнакомка. «Нет… Простите мою дерзость» — «Ничего» — «Но вам хотя бы понравилось?» — «То, что вы читали?» — «Да» — «Недурно. Это ваши стихи?» — «Мои» — ответил я и, извинившись, бросился догонять компанию (в которой к своему изумлению увидел двух дам - мало уже, впрочем, что понимавших) — направлявшуюся в бордель.

 «…и вдруг, страшно редко, — но ведь было же и это! — тонкое слово, легкий шепот, крошечное движение, может быть, мимолетная дрожь, — или все это было, лучше думать, одно воображение мое…»

— Это не я говорила, а Шнопс, — тихо пробормотала она.

— Прости, — я шепнул это, кажется, одними губами, не смея взглянуть в ее очи.

Золотые трубы возвестили об этом в небесных чертогах, и ангелы на небесах осыпали меня лепестками нежнейших роз - белых и нежно–кремовых, пока я мчался верхом к - Ней, пасть перед Нею ниц, или заключить Ее в свои объятия. Однако Она встретила меня довольно буднично, хотя и - наконец–то - приветливо. Мы поговорили, решили, что будет помолвка; обсудили много и других нужных при таком деле вопросов.

      

      

 «…когда я влюбился в те глаза, в них мерцало материнство — какая–то влажность, покорность непонятная. И все это было обманом. Вероятно, и Клеопатра умела отразить материнство в безучастном море своих очей…»

— Ну, а что тебя так беспокоит? — отозвалась она лениво. — Что–то изменилось сравнительно с нашим прошлым? А если и изменилось - то, кажется, в лучшую сторону, ты не находишь? — она попыталась придать этому вопросу веселое лукавство, но вместо этого в голосе ее послышалась усталость.

«Помнишь, что я тебе говорила? — отозвалась она мягко. — Нельзя отказываться от нечаянной радости. Мы влачим это свое бесцветное существование только потому лишь, что нам не хватает смелости наполнить его содержанием, или фантазии, чтобы его отыскать - чаще же нам не хватает ни того, ни другого. Ну… не отчаивайся - твоя радость еще, быть может, впереди… Впрочем, прости: я теперь на минутку - муж может проснуться. Я еще приду. Прощай же» — «Прощай…»

Она фыркнула:

Так я еще жил, если это можно назвать жизнью, довольно долго; мне было скучновато, однако у меня были мои размышления, и я во всяком случае был уверен, что теперь ни я, ни окружающий меня мир не имеем друг на друга никакого влияния, никак не можем навредить друг другу, принести страдания; что мы существуем совершенно независимо. И точно - никому не было до меня дела и ничто меня не тревожило: то есть время от времени я слышал звонки в дверь, но это происходило не чаще чем (как я оценивал) раз в месяц, мне тоже не было до них никакого дела, а постепенно я даже и перестал их слышать.

      

От отчаяния я пытался - и не без успеха - волочиться за другими знакомыми барышнями, недостатка в которых осенью и зимой в столичном бомонде не было. Она, казалось, не замечала этого, или относилась с какой–то брезгливостью, словно я оправдывал ее худшие ожидания обо мне; и, несмотря на это, иногда вдруг оттаивала: мы подолгу разговаривали - о литературе, религии, обо всем на свете - я начинал чувствовать протягивающуюся между нами духовную нить, но - на следующий же день все возвращалось к прежнему, и я наконец покорился этому неведению и боли от ее всегдашней необъяснимой суровости.

Брюзгою меня считали, поскольку мне очень многое не нравилось в повседневной жизни, что окружила со всех сторон и осаждала меня по всем положенным на такой случай правилам. Были, конечно, предметы, по поводу которых выражать недовольство и даже обсуждать которые было нельзя - это как раз было одним из завоеваний нового мира, построенного не нами - но с нашего несомненного благословения, будь оно проклято. Но зато уж я отыгрывался на том, что было можно - а несколько таких вещей существовало, и недовольство некоторыми даже приветствовалось, более того, случалось, некоторые получали за это государственные награды.

Хозяином салона - замечательным поэтом и мыслителем, с которым у меня, впрочем, были большие литературные разногласия, поддерживался - со всеми вытекающими последствиями - культ Диониса; редко, когда я возвращался от него раньше утра, с трудом, шатаясь от усталости и хмеля и поминутно хватаясь за холодные грязные стены, чтобы не упасть на скользких нечищеных тротуарах. Утонченно–порочная эстетика пронизывала вечера, проводимые среди этих безусловно образованных и талантливых людей, властителей умов и душ тогдашней интеллигенции; уже была у меня там пара мимолетных, однако вполне вещественных увлечений, о которых вспоминал я, впрочем, без малейшего стыда или раскаянья. Мне - единственному - было доподлинно известно, что всему наступает теперь неизбежный конец.

— Так, — произнес он с невероятной теплотой и, казалось, радостью от встречи после долгой разлуки. — Ну–с, приступим.

* * *

 

      

      

 

      

      

Все эти странные выражения, употребленные мною, весь этот тайный язык был доступен только нам и казался бессмыслицей за пределами нашего кружка; однако даже и сам я не взялся бы выразить на бумаге точный смысл понятий, которые им обозначались, удовлетворяясь тем, что видел понимание в глазах моих тогдашних единомышленников и - конечно, Ее, Ее глазах - серых, серьезных, в которых, казалось, спит до времени глубинная мировая женственная мудрость. И моя Любовь проявляла тогда род внимания ко мне: вероятно, это было потому, что я сильно светился; я был так преисполнен высоким, что перестал жалеть о прошедшем.

      

      

— Ты такой же, как и они, хоть и другой - ты до сих пор не понял?.. Ну–ну… Поэтому ты сможешь… ты сможешь понять… А больше - никто…

      

— Да, да, я знаю, — раздраженно отмахнулся я, — уроды, монстры, я уже успел навидаться… отнят у меня дар расправляться с такими, а не то… Впрочем - какое я теперь имею на это право? — пришлось заключить горько.

Уже на следующий год все закончилось, как и всегда все заканчивается: история вышла банальной до пошлости - нас выследил муж, которому, наконец, надоели сплетни, была сцена, даже вызов на дуэль; Лили металась, обнимала его колени, рыдала - и дуэль расстроилась, кажется, ко всеобщему облегчению - муж был состоятельный откупщик, с заметно выпиравшим из жилетки брюшком, румяными щечками и чуть заметной лысинкой на затылке среди черных, вьющихся волос; их сочетание с дуэльным пистолетом представлялось решительно невозможным. С меня было взято слово дворянина «не иметь более никаких сношений с его женой», что нельзя не признать вполне резонным: я с грустью подумал, что простодушный малый явно не догадывается об истинном характере наших «сношений», в противном случае, его безо всякой дуэли попросту хватил бы удар - люди, подобные ему, чрезвычайно завистливы. Через месяц они уехали за границу.

— Зачем, — спросил я однажды.

К осени жизнь, впрочем, в некотором отношении вернулась в свою колею и стала проходить, как всегда - в тихом сумасшествии. Любовь… — доучивалась на курсах, я снова увлекся декламацией и сценой и играл в драматическом кружке, где были еще какие–то присяжные поверенные, а премьером - известный агент департамента полиции, что мне сурово поставил однажды на вид мой либеральный однокурсник. В декабре того же года был я с Любовью на вечере, устроенном в честь светила нашей словесности, полубога тогдашней читающей публики, и она же - Любовь присутствовала на одном из спектаклей, где я под под каким–то нелепым псевдонимом играл выходную роль. Все эти утехи в вихре света кончились, разумеется, болезнью.

      

— Да. Это все, — и от чего–то в ее голосе улыбка испарилась с моего лица.

      

Глаз и губ… Сила человеческой натуры такова, что - не предполагая, а зная - полную безнадежность этого, я все же искал их: результатом были два романа, вначале, казалось, обещавшие новое счастье, но оконченные просто усталостью.

      

И тут странное спокойствие овладело мною, тревога, окружившая нас, пропала, листья, достигнув земли, снова вспорхнули с нее, и кружась, будто гонясь друг за другом, унеслись прочь. Послышался глухой пушечный выстрел, отмечавший полдень.

Мне приснилось это Ничто, и я проснулся резко, как от удара. Была уже ночь, небо расчистилось, в окошко светила полная луна, огромная и холодная, как обыкновенно бывает осенью. Я сразу подумал, что утром станет еще холоднее, и через пару дней, быть может, выпадет снег. Однако мне самому не было холодно - ведь не может быть холодно типографскому знаку в книжке: например, столь мною любимому многоточию в конце строки, или поэтической строфы - обозначающему, что не все еще кончено, что есть еще что–то недосказанное, что автор имел в виду что–то свое, но позволил читателю предполагать и что–то иное, личное - более значительное и близкое именно для него, читателя? Или: что всё еще может измениться со временем, а значит - еще есть какая–то надежда. «Кстати, — стал размышлять я, — «надежда» — каково происхождение этого затасканного слова? Происходит ли оно от глагола «надевать»? — что–нибудь, на себя, как броню, чтобы укрываться ею от ужаса повседневного бытия? Или - происходит оно от глагола «ожидать», или «ждать»? — чего–то? что вот сейчас не хорошо, а может, еще станет хорошо - когда–нибудь потом, после когда–нибудь? Или - вообще от глагола «держать»? — держать, удерживать нас от отчаянья, от безумия, от окончательной гибели в этом замечательном мире?»



Поделиться книгой:



Регистрация