Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Десятый голод - Эли Люксембург на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И тут он обнял меня, схватил жадным рывком и прижал к груди.

— О мой мальчик, ты был контужен, ты все позабыл! Шел домой пещерами от самых Голан.

Я все моментально понял: бедный старик свихнулся, он невменяем. Все кончено, больше не о чем говорить… И весь я заметался и побежал по палате. На моих глазах повторялась трагедия другого несчастного старика — Авраама Фудыма с сыном его Исааком. И вдруг осенило: подобное лечат подобным! Недаром я шел с Фудымом несколько лет бок о бок, ближе уж некуда. В этом смысле у меня грандиозный опыт. «Э, нет, дядюшка, еще ничего не кончилось! Мы даже с тобой и не начинали еще, я быстро верну тебе память, мои факты быстро исправят твои хрусталики!»

И чуть ли не силой усадил его в кресло. Затем я отступил на шаг и всплеснул руками:

— Конечно же, был контужен! Тысячу раз контужен… Вспомнить хотя бы венус-диспансер, врачиху мою в белом халате! Стою я голый, весь в синих кружочках, а она вдруг объявляет мне: «Калантар Иешуа, за танковый бой на Голанах — полных четыре креста вам, герою!» И тут у меня шок, контузия и потрясение на всю жизнь… Или представьте, дядя, зимнюю Бухару, кабинет Чингизова, пару чекистов, и снова мне объявляют: «Офицер Армии обороны Израиля, вы обвиняетесь в убийстве советского гражданина Юхно!» А я Юхно этого и в глаза не видел, и снова шок, и снова контузия с окаменением… Но знаете, дядя, когда мои ролики за шарики по-настоящему зашли? В бане однажды, на крыше! Помните, бани бухарские: каменные, горбатые, а меж горбами — дорожки с сиденьями? Так вот, был у нас банный день, а я привычку имел после парной на крышу выскочить, остудиться. Ночь была — ни луны в небе, ни звезд, и слышу вдруг шепот на том конце: «О любимый, ухо мое любит тебя! Ухо влюбляется раньше, влюбляется прежде глаз!» И ерзают, совокупляются, голенькие, намыленные: великий наш Ибн-Мукла и Хасан ибн Хасан, который из Сирии, палестинец… Вот вы, дядя, про Ибн-Муклу не знаете, даже не слышали о нем, а он зато все про вас знает! Странно, не правда ли? Кишки из меня мотал из-за дяди Ашильди. Так что контузий у меня навалом, как видите. И все они с шоком, с полной потерей памяти.

Я тру лоб, пытаясь вызвать далекие воспоминания. Ибн-Мукла был нашей общей темой, его личная тема — увесистая дубина против него. Тут бы дядя сразу перестал взирать на меня любовно, тут бы он мигом возненавидел меня, вспомнил бы Бухару мигом! Но сыну его я завидовал, с удовольствием поменялся бы с ним судьбой и жизнью!

Силы мои иссякли, но, несмотря на это, я вскочил, все так же юродствуя и кривляясь:

— У меня для вас уйма историй, дядя! Располагайтесь поэтому как можно удобнее и угощайтесь: вот груши, бананы — стесняться нечего! Вы только вспомните: когда вы уходили на родину, то ничего не предали, никого — вспомните хорошенько?! Мы с вами один и тот же путь ведь проделали с разницей, правда, в пятьдесят лет. Хотите напомню вам эту дорогу, почитаю немного из пергамента: паромная переправа, несметные отары овец, Калан-паша с басмаческой шайкой… Ну этот самый отрезок между Амударьей и внутренним Афганистаном — хотите?

Дядя сидел насупившись. Смотрел на меня с жалостью и любовью. Мои слова и факты были ему до лампочки, он видел во мне сына. Кресло мое стояло вплотную к столу. Я потянулся и взял пергамент, развернул его и стал читать:

«В этом крае обитают свирепые люди, имя им ракка. Ракка обвязывают голову путника красной тряпкой, кладут под нее навозных жуков, жуки через час прогрызают череп и убивают несчастного. Еще ракка лишают вас жизни посредством стягивания мошонки. А еще — затыкают нос, рот и уши, нагнетают воздух мехами в легкие, затем вскрывают височные вены и кровь бьет из человека фонтаном. Ракка едят лук, это сделало их слабоумными: они видят вещи не такими, какие они есть на самом деле… Много достойных и знатных сволокли они в ад полуденного солнца. Они пекли их в аду: голова жертвы уподоблялась кипящему котлу, руки стягивали веревкой. Вешают человека на крюк и бьют по голове палками, вымогая у истязаемых деньги…»

Глубокая каменная лестница с опасным, крутым разбегом вела вниз в подвал, а там, в подземелье, горела голая лампочка — гнездо Ибн-Муклы.

Он обладал редчайшим талантом. Он брал в рот лепесток розы и так искусно чирикал, что подражал пению любых певчих птиц. Целый день сидел у себя в подвале и заливался — очень был знаменит!

Я побренькал медным кольцом о дверь — первый раз я пришел сюда на допрос. После драки с Кака-Бабой, после дикой выходки с лестницей и портретом я ждал вызова на допрос, ждал вызова чуть ли не месяц, а он не спешил.

И вериться стало, что все обошлось, что забыл, пронесло и Бог миловал, но тут принесли яблоко: «Двух вер не наследуют!» — почерком Ибн-Муклы, и я понял, придется за все отвечать. Все понял — придется отвечать за еще большее, ибо таков был обычай диван аль-фадда[32]. Яблоко с надписью…

Я побренькал еще раз. Ибн-Мукла не слышал, он заливался соловьем. Тогда я вошел и отвесил ему глубокий поклон:

— Мир вам, хазрат[33], мир и благословение Аллаха!

Он вынул изо рта лепесток, лениво помахал мне:

— Мир, Абдалла, мир и благословение, давай заходи!

Меня потрясла роскошь его кабинета, никто не рассказывал мне об этом. Начальник диван аль-фадда сидел в огромном кресле, а письменный стол его был накрыт крокодиловой кожей изумительной выделки. Хвост, четыре лапы и голова с оскаленной пастью распластаны были на полу, на толстом персидском ковре. По стенам же, обшитым деревом, были развешаны ляганы[34] усто Ибадуллы из Гиждувана… В последнее время, насколько мне было известно, шла настоящая охота за его ляганами — усто этого Ибадуллы, настоящее помешательство! Охотились за ними коллекционеры, музеи, туристы из-за границы, Москвы и Ленинграда, легко расставаясь с бешеными деньгами. А тут их была целая выставка! Я сел, пораженный невиданным крокодилом.

Ибн-Мукла поглаживал чешую. Он начал:

— Братство наших дней подобно супу отличного повара! Этот суп варит Аллах, поэтому он прекрасен…

— Хвала Аллаху! — смиренно ответствовал я.

— Аллаху хвала, тысячу раз хвала! Медресе — котел, и в этом котле что-то вдруг засмердело…

Ответ на это был у меня готов, давно готов, я знал, что на это ответить:

— Стоял в этот день самум, был ветер пустыни! Мне этот самум помутил рассудок, хазрат!

— Э, нет, Абдалла, так не пойдет! Жара, рассудок, ветер пустыни — это оставь. Ты мне прямо, ясно скажи, кто послал тебя на все эти гнусности, чья рука толкала тебя?

Стопка чистой бумаги лежала возле него на крокодиловой коже — стопка для записей, для протокола. Он снял с нее верхний лист, положил на лист растопыренную ладонь и стал обводить карандашом длинные, бледные, очень красивые пальцы.

— Не знаю, о ком хазрат говорит.

Он небрежно откинулся в кресле и обратил мое внимание на стену у себя за спиной. Я увидел портрет Ленина, исполненный маслом, — необходимый предмет в кабинете подобных начальников.

— Я говорю об этом ублюдке, мулло-бача! Прекрасно знаешь, о ком говорю я!

Когда он сказал «ублюдок», тыча пальцем в портрет Ленина, меня пронзил восхитительный ужас. Но понял спустя мгновение — все понял! Как раз под портретом висел ляган с изображением Чор-Минора: квадратный, внутренний двор крепости, колонны, о которые опиралась моя душенька… Все ляганы знаменитого гиждуванца изображали, собственно, одно и то же, круг сюжетов был ограничен. Мавзолей Саманидов, дворец Шир-Дор, медресе Мири-Араб, медресе Улугбека, дворец Ак-сарай — памятники старины, одним словом. Но что за умник завел эту новую моду — вешать ляганы по стенам, понятия не имею! Ляганы предназначались для плова, были облиты особой глазурью, с расчетом, что масло всосется, канавки царапин проступят резче и весь рисунок заиграет старинной бронзой. На стенах же ляганы пылились, трескались и выцветали…

— Ребе Вандал — великий муж, — начал я, но он перебил меня криком:

— А я говорю — ублюдок, старый ублюдок, недостойный своей бороды! О, я знаю, что говорил он тебе, посылая к нам в медресе! Ему нужен был человек, который не верит в Аллаха, не верит в дьявола, который нас ненавидит — ислам ненавидит! Это им нужно, вашим раввинам, все они мутанабби[35], ибо их вера — лукавая хитрость предков!

Этот педик все хорошо рассчитал, он поливал мою веру, поливал моих предков, он знал, куда бить меня, он явно меня провоцировал. Он рисовал сейчас на контуре своей ладони звезду в полумесяце — мистический символ шиитов: ладонь, звезда, полумесяц… «Да, а кто же на ком елозил? Если трахал его Хасан, — стал я загадывать, — то все у меня обойдется, выйду сухим, но, если наоборот — тогда мне крышка! Крышка тебе, Каланчик, сотрет он тебя и раздавит».

— Ты видишь на мне халат? — спросил он меня, оглаживая жирную грудь руками. — Он белый, правда? В белых халатах ходят в раю праведники. Аллах свидетель, я этот халат заслужил! Знаешь ли ты, что я тебя не хотел, был против твоего поступления? И не я один, а весь совет правоверных. Я вел себя на том заседании как истинный рыцарь ислама: «В наше медресе кого угодно, только не яковита!» Но поднялся вдруг сеид Хилал Дауд и стал говорить, что этот еврей перенес тяжелую венерическую болезнь, поразившую его кровь, что душа всякого человека — в крови, а из опыта его обширного, Хилала Дауда, он делает вывод о том, что именно эти болезни дают толчок самым неожиданным религиозным экстазам. «Значит, душа его изменилась и так угодно Аллаху! — внушал он совету. — В зиндане же этот еврей общался с Фархадом, и тот открыл ему источники чистых вод веры!»

История моего поступления в медресе в общих чертах была мне знакома: кто да что говорил на том заседании. Сейчас я мучался более важным вопросом: «Что за весельчак мой хазрат, пассивный или активный?» И еще думал: «Знает ли он, что я их тогда застукал? И если знает — хорошо это для меня или плохо?»

— Разбирая твой случай с убийством Юхно, Хилал Дауд привел целый ряд случаев, схожих с этим, — в твою, разумеется, пользу! Он привел, в частности, хитроумное толкование мистика Али Муваффака, где сообщается, как один человек поднимался по шаткой и ветхой лестнице, а другой стоял в это время внизу. Под тяжестью восходящего старая лестница рухнула и убила внизу стоящего. Кого винить в этом случае? И отвечал со ссылкой на все того же Али Муваффака: «Восходящий и виноват! Но косвенно…» Косвенный грех — вот вам, члены совета, второй мотив обращенца.

Мягкий, вкрадчивый голос его зазвенел вдруг металлом. Не изменив небрежной позы в огромном кожаном кресле, он сказал:

— У тебя покровителей двое! И что за общая тайна у них — высокого начальника из Москвы и этого твоего мутанабби, — нам предстоит еще выяснить! Но ты, Абдалла, ответь мне прежде, какая связь у тебя с Государством Израиль?

И этого вопроса я ждал. С него, собственно, следствие тоже могло начаться, и я успокоился отчасти: «Он не туда идет, совсем не туда, след он берет явно ложный!»

— Получаете письма от дяди Ашильди?

— Клянусь, хазрат, ни с домом, ни с дядей нет у меня никаких отношений. Все это было давно, в прошлой жизни.

— Клясться, Абдалла, — дурной признак! — И вонзил в меня полный жалости взгляд, как смотрит честный человек на уличенного во лжи мошенника. — Очень хорошо, давай обратимся тогда к документам! — Он поднял край крокодиловой кожи, сунул руку, и на стол вдруг легла толстая папка. Ибн-Мукла распустил тесемки, извлек из папки верхний лист и стал мне с ходу читать: — Гюль-Ханым Шарипова, активистка советской власти, первая женщина-узбечка, снявшая паранджу, была найдена зверски убитой в поселке Кукумбай — рана от уха до уха — от рук басмаческой шайки. Этой же шайкой были замучены и убиты еще три члена поселкового совета. Существует целый ряд достоверных свидетельств того, что главарь шайки Калан-паша состоит на службе Британской державы: наличие в шайке оружия и обмундирования британского производства подтверждает это… Время от времени шайка угоняет через паромные переправы отары овец и стада крупного рогатого скота…

Он оторвался от документа и посмотрел на меня испытующе. Я ровным счетом не понимал ничего: зачем он мне это читает? Уж не глава ли это из исторического романа? И даже попробовал вслух угадать: хазрат мне читает «Последнюю Бухару» Сергея Бородина? Роман о первых годах становления советской власти?

Он весь перекосился, мне даже показалось — он заскрипел зубами от злости:

— Роман, говоришь? Ну-ну, слушай же дальше! К весне двадцать четвертого года злодейские вылазки Калан-паши полностью прекратились: в границах бывшего Бухарского эмирата наступило спокойствие, следы бандита исчезли и потерялись надолго…

А злоба кипела в нем! Клокотала и булькала злоба, он дал ей излиться:

— И все у вас невпопад! Сами не знаете, куда и к кому прилипнуть! Там вы бандиты, здесь — коммунисты… Или, пожалуйста, — у нас в медресе сионисты!

И успокоился, выпустив из себя эти дурные газы, как водолаз. Вытащил еще один лист из папки и принялся вколачивать в меня звенящие сталью слова:

— Базарный лудильщик Нисим Калантар получает регулярно письма из Израиля. Отправитель всех этих писем — лицо по имени Брахья Калантар, проживающий в Иерусалиме, Израиль… Вся информация об этом лице убедительно доказала, что предводитель басмаческой шайки Калан-паша и гражданин Государства Израиль Брахья Калантар — полностью идентичны!

Я скатал свой пергамент, молча вложил обратно в футляр.

— Эти ракка жутко свирепы, — сказал я дяде. — Ну просто как басмачи. А ведь этой штуке, — кивнул я ему на пергамент, — чуть ли не тысяча лет! И поди же, лицо земли почти что не изменилось. Странно, не правда ли, дядюшка Калан-паша?!

Мне мучить его предстояло долго, я только начинал пытку, раскаляя для дяди железные пыточные клещи.

Подумать только — эти слабые старческие руки по локоть у него в крови: взрезали глотки узбечкам, разоряли кишлаки и аулы, грабили чужое имущество. Из-за этих рук Ибн-Мукла и мотал из меня кишки, доведя до предательства! Пусть же подымятся и его плоть, его душа, его совесть, как дымятся они у меня после допросов в диван аль-фадде. И эту вонь я буду чувствовать в своих ноздрях всю жизнь, буду чувствовать ее даже на том свете!

— По этому вот пергаменту, дядя, я и пришел, а мне и не верят! Какая-то чертовщина лепится тут со мной, все им во мне подозрительно, принимают за шпиона, лазутчика, террориста! Попробуй им объяснить, что в медресе мне шили как раз обратное: сионизм шили… Чертовщина со мной, другого слова не подобрать!

Упершись руками в колени, широко расставив грузные ноги, дядя восседал напротив, как каменный истукан, — лицо его было непроницаемым. Лишь губы едва шевелились, слетали слова, которые я угадывал: «Мальчик мой, ты жив! Сыночек…» Раздались бульканье, хрипота, и оба мы расслышали четко — я и Джассус:

— …Объездил весь север, искал по всем там больницам, клиникам! Видел солдат, совсем еще дети, никак не приходят в сознание… Искал тебя в Акко, в Цфате, а ты был дома, в Иерусалиме!

Я понимал, что надо его жалеть, старик мог свихнуться, я все понимал. И допускал феноменальное сходство, все допускал! Но и меня вам надо понять, всю глубину моего отчаяния. В конце концов сын его мертв, нет его, а я ведь жив, и положение мое дикое: как пробиться сквозь стену его безумия, как до него достучаться? И доктор не хочет прийти на помощь, наблюдает за нами с холодным любопытством: а чем у нас это кончится? Этот смешной поединок глухонемых или людей, говорящих на разных языках?

Выбора не было, я наступил на горло собственной жалости и снял с жаровни раскаленные клещи:

— Давайте говорить прямо, дядя. Уходили вы в Палестину, дай Бог каждому, с каким имуществом! И кони были у вас, и пулеметы на седлах… Так уходить любой дурак может! А вот мы… Нет, я не говорю, что нам было боязно, — с ребе Вандалом страшно не было! Шли мы с Богом на сердце, Бог был нашим имуществом. И скучно нам не было! С ребе Вандалом не соскучишься, он нам такие фокусы выдавал, такие мы видели чудеса, что сам Моше-рабейну пальчики облизал бы от зависти… И даже грешили, признаться! А как, скажите, было мне не грешить, если Мирьям была, эта суперблудница, дщерь Сионская, любовь о двух головах — мифическая женщина?! Мне и сейчас разобраться трудно, за кем я шел: за ребе или за ней, вот меня Бог за то и наказывает!

Клещи мои раскалились, они были готовы. Я взялся за дужки, я знал, как с этим предметом следует обращаться — лудильщика сын или нет! Прицелился хладнокровно: куда бы его?

— Вас разве не мучают угрызения совести, дядя? Ребе Вандал нам говорил: большая человеку удача, если наказан он на земле! Значит, на небе не будет наказан… Чего же вам убиваться? Вы радуйтесь: подумаешь, сына лишился! Наказан за подвиги бурной молодости!

Паленым покуда не пахло, и под клещами моими ничего не дымилось. Иная, высшая сила заботилась, видать, о моем дядюшке, и сила эта окружала его надежной броней.

Джассус настороженно слушал, как я выясняю с дядюшкой родственные отношения. А понимал ли он, что выясняю я их на самом деле с самим собой, — не знаю… Видел, как я зверею, и что-то мотал себе на хитрый персидский свой ус. Дядя же продолжал долдонить:

— Подумать только, пещерами, с фронта! А там, в Акко, я видел солдат: тяжелые, неизлечимые… Видел, как мальчик один никак не приходит в сознание, мозг его мертв, только сердце стучит, — растение… Кормят его растворами. А ведь родители ищут, считают, убили… — Дядя простер ко мне руки и весь подался вперед: — Сыночек мой, дай я тебя обниму!

Но Джассус опередил его, вскочил на ноги и удержал:

— Нельзя обниматься, он слишком слаб!

И между ними возникла борьба с усаживанием дяди обратно, а мне захотелось вдруг визжать, царапаться, драться, разбить себе голову о стены.

— Привет вам из Бухары, будьте вы прокляты! Привет вам от Ибн-Муклы, горите вы оба синим огнем! Я не ваш сын, не ваш Иешуа, не с фронта… Вы что, и меня хотите убить, еще один грех принять на душу? Вы письма свои помните в Бухару? Письма хотя бы брату Нисиму и Ципоре? Он на базаре сидит, в закутке, базарный лудильщик Нисим…

Ибн-Мукла цедил чай, прохлаждался зеленым холодным чаем: плеснул в пиалу на самое донышко, поднял пиалу к губам — он держал ее холеными пальцами, на самых кончиках, барственно и небрежно. Я ощутил легкий укол зависти: тысячу лет надо обращаться с чаем и пиалой, чтобы пить так изящно, как он пьет!

— Пей и ты, Абдалла, бери себе пиалу, — сказал он сердечно, гостеприимно. — Бери халву, конфеты, лепешку — все, что видишь, бери.

Огромным, сверкающим шаром стоял на крокодиловой коже чайник, играя причудливым огнем тонких синих узоров, и этот же самый узор с синим огнем вился по нашим пиалам. Сервизы чайные, кстати, были у всех в медресе из кашина — прозрачные, тонкие, матовые, лучшие в мире, хивинского фарфора. Я плеснул себе чаю, отломил кусочек халвы. Ибн-Мукла же пил свой чай без сладостей, он сладости предпочитал преступные, его предки, я думаю, были ракка.

— Ходил этой ночью домой? — спросил он участливо.

— Я домой не хожу, хазрат! Родители от меня отреклись. Давно домой не хожу, все связи с домом порвались.

— Куда же ты ночью бегал?

Я набил себе полный рот халвы, чтобы подольше задержаться с ответом. Проследили, сукины дети!

Минувшей ночью я поднялся тайком к Хилалу Дауду, трясясь от страха, рассказал, что этот педик меня «припутал», что начались допросы, сообщил в полной панике про толстую папку, набитую против меня документами, путаясь и заикаясь, сказал, что Ибн-Мукла считает его моим покровителем, и не он ли велел мне содрать со сцены на траурном заседании портрет Насера? Не его ли рука стоит за всем этим?

Заложив толстые, громадные руки за голову, он молча все выслушал, оставаясь лежать на рваных своих одеялах. И коротко мне велел: «Не хезай[36], сынок, не он здесь хозяин!» И велел мне идти, но на выходе снова остановил и добавил: «Ты только ничего не подписывай, наш ты…»

Перемахнув ограду, я смылся из медресе, прокрался в Чор-Минор темными переулками и рассказал ребе про ту же папку и про допросы, про то, как крыл и ругал его Ибн-Мукла, который думает, что между ним и Хилалом Даудом существует заговор, тайный заговор против ислама и медресе, и он поклялся, что выведет моих покровителей на чистую воду. Ребе сидел за столом при двух догорающих свечах, задумчиво катал хлебные шарики на грязной клеенке, долго кусал свои пейсы, долго щурил глаза.

— Ибн-Мукла боится вас, ребе! Но я боюсь еще больше, боюсь за пергамент: знает ли он о нашей идее?

На эти вопросы ребе мне не ответил, он только сказал, что завтра во время допроса он будет вместе со мной, утром же будет в подвале. Будет рядом до самой последней минуты, покуда не наступит час испытания.

— В час испытания, — сказал он мне, — у человека отнимаются все добродетели, даже мои, ибо это решающий час судьбы и души.

— Не будем говорить о кровавом бандите Калан-паше, твоем дядюшке из Израиля. Это сейчас не в счет, все это происходило давно, тебя и на свете тогда не было. Но есть твои личные преступления: надругательство над портретом вождя, оскорбление святых чувств правоверных. Бегаешь чуть ли ни каждую ночь к мутанабби, в логово этого ублюдка… Отвечай, что ты делал там нынешней ночью?

Ребе стоял рядом, он положил на затылок мне руку, я сразу почувствовал себя сильным, уверенным. Я доел спокойно халву, запил ее чаем, нагло ему доложил:

— Хазрат глубоко ошибается: ребе Вандал — великий муж, праведник и чудотворец, самый удивительный старец во всей Бухаре! А я, хазрат, люблю племянницу ребе, люблю так, что не могу ничего с собой поделать.

— Доносчица и грязная сука! — сообщил он мне доверительно, как мужчина мужчине. — Сука, больная бешенством матки… — Потом откинулся грузным и жирным телом назад и громко расхохотался: — Мутанабби! Самый последний мошенник на нашем базаре и тот честнее его… К одному еврейскому раввину, к такому же мутанабби, все приставали и приставали люди, чтоб он сотворил им чудо. Хорошо, согласен, отвечал он им, сотворю чудо, так уж и быть. У кого имеется красивая жена, дочь или сестра — тащите ко мне! Через девять месяцев будет чудо: зачнет и родит вам дитя…

Он снова затрясся и захихикал, плеснул себе чаю и поднял пиалу к губам.

— Вы что, его не боитесь, хазрат? Не слышали про три привидения на улице Хамзы Хаким-заде Ниязи? Весь народ болтает об этом! Не стоит вам так говорить, как бы чего не вышло! Ведь он над верой пророка Мухаммада не издевается, он говорит, что все мы, евреи и мусульмане, дети одного отца — отца Ибрагима, что мы не противны друг другу, ибо молимся одному Богу!

— Молчать, мулло-бача! — рявкнул он на меня. — Тоже мне, миротворец… Ты вот что лучше скажи, знаешь ли сам, за что посадили Фархада? Что он тебе говорил про свою посадку?

— На базаре, говорил, торговал…

— Ну да, ну верно… Болтовня на базарах отвлекает от веры, каждый правоверный должен с презрением относиться к торговле. А что он еще говорил?

Я вдруг уловил горячую и живую нотку участия в голосе Ибн-Муклы, даже тень боли: духовной, родительской, что рад бы вызволить из зиндана, Сибири, но не может! Фархад ему симпатичен. Фархад ему дорог, если не больше!

— А ты, Абдалла, что о нем думаешь? Твое о нем личное мнение?

Господи, что я о друге думал! Только и думал, как бы ему помочь, и весь встрепенулся от представившейся вдруг возможности.

— Фархад открыл мне источники чистых вод веры, источники вечной жизни, хазрат! Это преданный рыцарь ислама и замечательный комсомолец!

Ответ мой привел его в восхищение. Не смея верить своим ушам, он насторожился, с минуту глядел на меня пытливо и испытующе. И ребе ответ мой понравился. Ребе погладил меня по затылку, потрепал теплой рукой по щеке: «Умница, это ты хорошо придумал! Как ты ему сказал, „преданный рыцарь комсомола и замечательный…“ Очень, очень хорошо! Так и веди себя дальше, все люди из этой папки пусть у тебя будут самыми преданными, самыми замечательными. Так и надо обо всех думать — обо всех людях с лучшей их стороны!»



Поделиться книгой:



Регистрация