Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Сны и страхи - Дмитрий Львович Быков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Откуда я знаю.

— Но она живет же с вами тут!

— Никогда не жила. Это она в гости вас вчера приводила.

— А где живет?

— Не знаю я. Что вы кричите? Случилось что?

— Случилось! — заорал он. — Говори, Азия, говори! Где она!

— Я вот вам сейчас покричу, — сказала она испуганно. — Квартиру всю перебудишь. Ну чего тебе? Не знаю я, где она.

За спиной казашки нарисовался в коридоре квадратный, с бугристыми плечами, — хахаль, сосед?

— Чего вы, гражданин? — спросил он покамест мирно, но видно было, что сейчас разговор будет другой. — Чего ночью?

Шелестов принялся лихорадочно хвататься правой рукой за левую полу, за незримую шашку, — давно не был в бешенстве, забыл этот странный тик.

— Я ищу женщину, — начал он.

— Так не по адресу, — хохотнул бугристый.

— Я женщину ищу! — повысил голос Шелестов. — Вчера была тут со мной! У меня после нее кошелек пропал, — нашелся он, — украла кошелек!

— Не стала бы она кошельки красть, она приличная! — вступилась казашка с азиатским бешенством, даже акцент прорезался. — Что говоришь, на кого говоришь!

— В милицию надо, товарищ, если кошельки. А здесь чего ж? Людям на работу вставать. Баламутите только. Вон в милицию, за угол…

— А, черти! — заорал Шелестов и сбежал в метель. Город этот его морочил. Из любого двора скалились призраки, чужая жизнь хватала за ноги. Вдруг померещилось, что она непременно там, в гостинице. (Она и была там, бродила у входа, но, не решившись зайти, ушла, растворилась, поминай как звали.) Он так резко представил ее там, внутри, — без него не пускают в комнату, ждет у стойки, кусает нетерпеливо губу, — что побежал в «Октябрьскую» шибче зайца, но, конечно, никто его не ждал. Он весь день провалялся на диване и убыл с вечерним поездом. Зато с Анфисой теперь все было ясно.

«Ты у меня жива не будешь, подлюка, — думал он. — Ты у меня, змея, не только что Панкрата потерять, — ты у меня получишь пулю; вот так мы рвем с любыми соблазнами, вот так, вот так!»

И когда чертом из табакерки выскочил в конце третьего тома бывший муж Анфисы, которого отпели еще во втором, которого уж и забыли в станице Озерской, — никто Шелестова за это не укорил, съели — слова не сказали. Даже Левин, на что уж ко всему цеплялся, вынужден был признать: пусть явление Анфисиного мужа ничем и не подготовлено, но мы ведь с самого начала подспудно ждали возмездия, которое должно разразиться над головами всех несознательных героев романа. Сцена же, в которой Петр забивает Анфису ногами, а потом достреливает в голову, — принадлежит к числу наимощнейших, кровью сердца писанных, так что поневоле страшно за автора — носит же он в себе такое! В известном чутье Левину все-таки отказать было нельзя.

А фотографию Анны Шелестов хранил, порвать не мог: больно хороша она там была, шестнадцатилетняя или около. Сидела на какой-то завалинке. Иногда Шелестов думал: а ну как вернется? Он нарочно так сделал, что достреливал ее Петр в хате, Панкрат не видал. Сшиб дверь с петель, ворвался и порешил Петра, тем более что тот был явная и давняя контра, — и дальше сразу пейзаж, перебивка, лиловое утро, конец третьего тома. Вдруг живая? Героя надо убивать за дверями, в решающий момент отводя глаза, — вдруг понадобится. Это Шелестов знал теперь накрепко, и потому в четвертом томе у него почти не было зверств и агоний, которых в первых трех томах случалось по паре на главу.

5 мая 1933, Капоэр

Звук тянулся на одной низкой ноте, от этого звука колоколом гудела грудь, будто в нее ударили медным, обернутым мягкой ветошью языком. Порой чей-то голос выбивался из хора, срывался, но тут же снова вправлялся в течение песни. Хотя кто бы назвал это песней? Сидели все за огромным длинным столом, слева от Логинова оказался толстый вислоусый старик, постоянно рыком прочищающий горло, справа — миловидный светлокудрый юноша с отсутствующим взглядом. Соседи не обращали на Логинова никакого внимания, никто не притрагивался и к блюдам, стоящим на столе, — а выглядели они, надо сказать, весьма аппетитно. По-видимому, до окончания пения есть было нельзя.

Песня стала затихать, один из сидящих за столом встал на ноги и заговорил-запел тягуче, поповской манерой:

— Дорога, дорога, далека да крива, не лесом идет, не полем идет, не болотом идет, не горами идет. Солнце днем глядит, да не выглядит вас, луна ночью следит, да не выследит вас, только ветер один далеко летал, далеко летал, да вас увидал, да не выдаст…

На дальнем углу стола завыла, заголосила женщина, потом к ней присоединилась еще одна, и от нестройного этого воя Логинову захотелось зажать уши, но было неудобно. Слов он разобрать не мог, но тоже было что-то про дороженьку и на кого же вы нас покинули. Логинов понял, что оказался на похоронах, но чьих? Он совершенно не знал, как себя вести. Оглянулся по сторонам, но никто не обращал на него внимания. Впрочем, особенного горя на лицах он не заметил.

Вдруг одна из женщин, уже в возрасте, так сказать, слегка забродившем, вскочила из-за стола и лихо пошла кругом, широко разводя руки и взвизгивая. К ней подскочили другие — все тоже немолодые, и стали виться вокруг нее, запевая что-то уже развеселое, сдергивая с пляшущей одежду и бросая на гостей. «Лучше бы вышла вон та, черненькая», — подумал Логинов, глядя на оставшихся сидеть девушек. Черненькая захихикала, кося на него, будто услышала. Но тут весь этот клубок перезрелой плоти докатился до него, и он смог разобрать, что они пели: пели про девушку и женишка с посошком, песня была довольно хулиганская. «Да это же свадьба, — понял Логинов. — Свадьба! Поэтому сначала и горевали, так положено, когда выдают. Но кого выдают? Не эту же…» Усач слева от Логинова весело хлопал в ладоши, от чего трясся весь, блондин справа лениво откинулся на спинку стула и не хлопал. Логинов на всякий случай тоже не стал, он оглядывал стол в поисках невесты, но найти не мог. Между тем почти уже голая плясунья, в одной нижней юбке, по второму кругу дошла до них.

— Справа ангел, слева черт, остальные не в счет, снизу ад, сверху рай, кого хочешь выбирай! — заверещали бабы. Женщина закружилась на месте, после чего тяжело плюхнулась прямо на стол перед Логиновым, закинув нижнюю юбку на лицо. Юбка закрыла наконец от изумленного Логинова сморщенные и желтоватые, как вялая дыня, пожилые груди, распластавшиеся по бабьему животу и сползающие на стол. Но взамен открылся такой чернослив, что уж лучше, ей-богу, были дыни! Логинов окаменел, а вокруг творилось уже черт знает что: женщины визжали, мужики одобрительно орали и хлопали, даже бледный юноша выказывал что-то похожее на восторг. К Логинову подошел статный высокий мужчина с окладистой бородой и протянул ему посох.

— Ты выбран для совершения обряда! — воскликнул он и грохнул посохом оземь.

Логинов оторопел. Набравшись смелости, он наклонился к соседу слева, усачу, и прошептал:

— Простите, что за обряд? Что я должен… Я раньше никогда не… не проводил обрядов…

— Обряд благодарности Земле-матери, — так же шепотом ответил усач. — Эта женщина — Земля-мать. Вы — сын Земли. Берите посох!

Логинов встал и робко взял кривой посох. Что с ним делать дальше, он не представлял совершенно. Он оглядел ритуальный посох, и вдруг его озарила страшная догадка… Это что же, он должен ее этим посохом… Землю-то мать?

Откуда-то ударили барабаны, перед Логиновым на столе оказалась здоровая чаша с мутноватым маслом. Он не хотел проводить никаких обрядов, и вообще ни в чем таком участвовать не хотел, но куда было деваться — все уже смотрели на него. Он перевел взгляд на лежащее перед ним тело. Бледные ляжки, перевитые канатами синих вен, призывно дрожали. Логинов собрал волю в кулак, другим кулаком стиснул покрепче посох и быстро макнул его толстый скругленный конец в масло. Он не заметил, как недоуменно переглянулись гости, как открыл рот от удивления усатый толстяк. Плохо понимая, где он и что, Логинов перехватил посох и ткнул им почти вслепую, наугад, куда-то в черносливную мякоть.

Баба вскочила, заорала, выхватила посох, огрела Логинова по башке и убежала, причитая и держа руками болтающуюся грудь, он пошатнулся, ухватился за край стола, увидел изумленные лица вокруг и бессильно опустился на стул, хотя лучше было бы ему провалиться вот прямо здесь, на этом самом месте. Кажется, он сделал что-то не то. Из угла доносились рыдания бабы.

— Ну ладно, ладно вам, — спустя какое-то время уговаривал его усач. — Вы же не знали. Хотя странно, вообще-то, так везде делают, когда провожают.

«Значит, все-таки похороны», — пронеслось в голове у Логинова.

— Но поймите, я правда раньше никогда…

— Ну ничего, ничего. Вас простят. А эта-то как заорала! Ей бы радоваться, в ее-то годы, хорошему посошку. — Толстяк сально захихикал, но, увидев, что Логинов к шуткам еще не готов, сбавил обороты. — Вы должны были лить на нее масло, знаете — как умащивать землю, и посохом стучать оземь. Как бы посох — это дерево, которое вырастила Земля-мать. А масло — это мы поливаем и удобряем наш урожай. Это чтобы Земля-мать помогла своим сыновьям всегда возвращаться к ней. Стихия, понимаете? — Толстяк задумался. — Но вообще-то, я думаю, что раньше этот обычай имел форму, кхм, несколько ближе к вашей версии.

— Вы уж мне подсказывайте, если что, — попросил Логинов. — Неудобно вышло.

Бородатый, тот, что подавал посох, уже занял свое место во главе стола. Теперь он встал и зычно выкрикнул:

— Вкусим!

— Вкусим! — завопили все. Бородач первым схватил кусок мяса и смачно вгрызся. Логинов сперва посмотрел, чтобы все уж точно начали есть, а потом и сам робко потянулся к здоровой плошке с желтоватой массой, похожей на кашу. Но тут усач дернул его за рукав.

— Это не трогайте! Да вы что, право слово, как не отсюда? Вот, возьмите гуся — вон там.

Ничего даже отдаленно похожего на гуся на столе не было, и Логинов растерянно завертел головой. Усач хмуро глядел на него, а затем плюхнул ему на тарелку что-то черное с торчащей белой костью. Это и была гусячья нога, только обгорелая вся. После конфуза с Землей-матерью есть совсем не хотелось.

— Жри, сволочь, — разозлился вдруг усатый. — Что, хочешь, чтоб наши все плотью в море полегли? До кости жри, чтоб чистая осталась! — И он хрипло закашлялся.

Логинов огляделся и увидел странную картину — те, кто уже доел, с размаху швыряли обглоданные дочиста кости через плечо, не целясь. Одна кость, покрытая чьими-то слюнями, упала ему на колени, он хотел было скинуть, но не знал, можно ли. Так и сидел, стараясь не смотреть вниз.

— Давай, я докушаю, — неожиданно подал голос нежный юноша. — У меня дядька с ними идет.

Логинов не понял про дядьку, куда и с кем он идет, но с благодарностью отдал свою порцию избавителю. Юноша, урча, сожрал мясо и запустил обсосанную кость через стол.

— Чтоб все кости в землю вернулись! — выкрикнул он тонко. В этом уже была какая-то логика, Логинов немного успокоился и снова склонился к версии с похоронами. С дядькой вот только… Но спрашивать было неловко, вдруг это дядьку и хоронят. Да и к тому же все ели молча. Он осторожно глянул на усатого соседа, но тот больше не злился, а вообще потерял к Логинову какой-либо интерес, расправляясь со своим куском гуся. Набравшись смелости и убедившись, что на него никто не смотрит, Логинов дернул ногой и стряхнул кость. Теперь он внимательно следил за юношей и ел все то, что он. Еда — та, которая не ритуальная — была непривычной, но приличной.

Вскоре гости начали один за другим откидываться на спинки. Теперь встала одна из девушек — это была та самая, на которую Логинов обратил уже внимание. Черноволосая, вся кругленькая, с быстрыми глазками, она оказалась совсем маленького роста. В руках у нее откуда-то появилась огромная кружка. В полном молчании девушка шла вокруг стола, и Логинов уже чувствовал, что идет к нему. Так и вышло: подошла, встала — ростом она была немногим выше его, сидящего. Он видел, как она изо всех сил старается сохранять серьезность, но губы то и дело вздрагивали, а в глазах вовсю плясал смех. Видимо, он должен был теперь оправдаться за свою ошибку с этим посохом — но вот беда, он и теперь не знал, что ему делать. Украдкой он взглянул на усача, но тот отвернулся, тогда он с мольбой обернулся вправо. Юноша едва заметно кивнул ему, указав глазами на кружку и дернув кадыком. Логинов с облегчением — уж теперь не напутает — схватил сосуд и сделал большой глоток.

Горло схватила судорога, слезы брызнули из глаз. Большей дряни ему не приходилось еще пить, хотя пить случалось разное. Но это было что-то! Это была кислая горечь с запахом гнилой лужи, да к тому же на языке ощущались мелкие частицы чего-то, о чем думать не хотелось. Логинову показалось, что он теряет сознание, но второй раз ударить в грязь лицом?! Закрыв глаза, он полностью расслабился, стараясь отключить все органы чувств — это всегда помогало, когда били или когда замерзал, да вообще всегда. Остатки зловонной жижи проскользнули в желудок, он глубоко вдохнул носом и открыл глаза. Первым, что он увидел, было лицо девушки, исполненное ужаса. Он обвел взглядом стол — на всех лицах застыло то же выражение отвращения и страха.

— Горе, горе! — закричала какая-то женщина. — Ой, наглотаются, ой, нахлебаются! Горе нам! Ох, детушки наши!

Рыдания сотрясали зал. Сосед Логинова, тот, у которого был дядя, бился головой о стол, усатый толстяк заламывал руки и выл в голос. Логинов почувствовал, что проваливается в пустоту…

«Какие детушки, — успел он подумать, — что опять не так, господи?!» — и в этот миг желудок скрутила судорога и его шумно вырвало всей этой зеленой мерзостью, перемешанной с обедом, так, что он еле успел отвернуться от стола.

Первой заметила черненькая — она все время так и стояла здесь, словно окаменев.

— Не будет горя! Не будет! Не будет! — приседая, она визжала, пока ее не услышали, и тыкала пальцем в пол. — Не будет горя! Не нахлебаются!

Люди начали вскакивать из-за столов, побежали к ним, толкаясь и разглядывая лужу на полу. Те, кто еще не понял, в чем дело, вертели головами, но постепенно рыдания сменились радостными возгласами, все накинулись на бледного, в испарине, Логинова, обнимая его, целуя в нечистый рот, дружески пихая в бока. Бородач, видимо, главный здесь, сграбастал его в охапку, крича в ухо: «Ах, молодец! Ах, спас!» Откуда-то подбежали женщины и быстро вытерли все под ногами.

Когда его оставили, наконец, в покое и все расселись по местам, Логинов, которого еще мутило, наклонился к юноше — усатого он еще опасался — и прошептал:

— Ты же сказал мне пить…

— Не пить! — так же шепотом ответил тот. — Не пить, набрать в рот и выплюнуть. Это чтобы они в море не наглотались воды, не утонули. Иначе наглотаются. Один раз обряд не провели — тогда вообще мутное время было, все боролись с традициями, говорили, что они не дают идти вперед, стариковские сказки, суеверия. Ну и вот. Тогда отправили много тысяч, а провожать не провожали. Ни Землю-мать не умащивали, ни костей не бросали… И что же?

— Что?

— Все потонули к чертям собачьим! — с неожиданным злорадством воскликнул паренек. — Ни одной досочки не нашли, ни кушака, ни сапога! Не слышал, что ли?

— Нет, — растерянно проговорил Логинов. — Я недавно… Послушай, но что же ты мне не сказал, что надо выплюнуть?

— Так ведь это ж такое говно — не захочешь, а выплюнешь! Я ж не знал, что ты такой… сильный духом. Там знаешь, чего намешано?

— Нет! — взмолился Логинов. — Не надо…

— И правда, не надо тебе. Но так у тебя даже лучше вышло. Теперь уж точно живые вернутся. Ну, может, только болезнь какая или враги побьют. А вода не заберет.

Вот оно что. Они действительно провожали, но только не покойника на тот свет и не жениха с невестой в новую жизнь. Это моряков провожали — Логинов только не знал, на войну или еще куда. Но теперь была хоть какая-то ясность, и он сразу успокоился. На другом конце стола женщины запели удивительно красивую песню, от которой было и грустно, и хорошо. Он почувствовал если и не родство еще с этими людьми, то уже что-то общее, какую-то близость — и с толстым усачом, и с огромным бородачом, и с юношей, у которого уплывал дядя, и с черненькой, и даже (это было неловко, но неизбежно) с той бабой, которая была Землей-матерью. И когда внесли десерт, он уже знал, что с ним делать. Он погрузил туда лицо, но сквозь божественный ванильно-клубничный привкус проступила вдруг омерзительная капустная тухлятина.

…Логинов сидел перед грязным столом со связанными за спиной руками и выхлебывал больничные щи.

16 августа 1935, Зеленская

— Ну, вот тут, — говорил Шелестов, показывая Муразовой крутой, обрыв над серебряным, тихо плещущим, словно радующимся себе (запомнить!) Доном. — Вот сюда Татьяна топиться бегала.

— Прямо ваша вотчина тут, — говорила Муразова, любуясь им. Она давно полюбила его, как почти всякий пациент психиатра, а редактор писателя: есть что-то в этих занятиях сближающее. Еще, говорят, ассистентка хирурга, особенно фронтового. — У вас как Ясная Поляна, все отсюда.

— А тут дядя мой жил, — говорил Шелестов. — Учитель. Меня выучил всему, что знаю. Здесь же и похоронен. Люди отзываются все прямо как про ангела, если б ангелы были.

— А у меня нет родового гнезда, — сказала Муразова. — Все разорено. Под Тамбовом было имение, там папу убили. Мама еще в десятом году уехала. В квартире мужа давно чужие люди.

— Он кто был? — спросил Шелестов. Бестактностью было расспрашивать, но еще бестактней — не интересоваться.

— А не помню, — усмехнулась она. — Юрист какой-то.

Некоторое время шли, не обмениваясь ни словом.

— Да, — произнесла она. — Мне тут книжечку прислали. Не знаю уж, насмешник или поклонник. Первая книжка моя — «Гнездо». Я и забыла это все. Ахматовщины много, конечно, ты что-то с плеч губами кружева отводишь в темноте полупрозрачной. И всякое — лебеди, пруд, твои легкие руки, как струны… Ужас! — Она засмеялась, закрыв лицо руками. — А потом — знаете что? Через три года! Господи, через три! Плакат обходит скиталец, в него упирается палец. Аршинные буквы кричат: а ты записался в отряд? Щитами Защитными кроясь, сегодня уйдет бронепоезд… Представить это вы можете, а? Только представить! Вот скажите мне, где была я настоящая: там или тут?

— Вы бы книжкой одной издали, — сказал Шелестов, не зная, чем ее утешить. — Наглядно было бы.

— Да зачем же, Кирюша, позориться? Я перечитывать боюсь и то, и это! Любовная блажь, революционная — одинаково блажь!

— Я тоже до революции себя почти не помню, — признался он.

— Ну, вам и не надо. Вы прозаик, ваше дело — вбирать мир. А я поэт… была, — поправилась она, — и должна бы хоть что-то иметь, чтобы это выразить, но что же во мне было?

— И вам сейчас ничего своего не нравится? — неуклюже спросил он.

— Нет, почему. Одно стихотворение нравится.

— Прочитайте.

Она помолчала.

— Тут, как встарь, ревнуют дряхлые боги, Вечера полны духоты и луны, Но поет кузнечик, и в пыли дороги Отъезжающим астры еще видны. И он говорит: — Кончилось лето. Так кончается жизнь, а мне легко Оттого, что много красок и света, Оттого, что небо не так высоко[1].

— И кто же это написал? — спросил он. — Та или другая?

— Третья, — сказала она. — Но я ее не видела почти никогда.

Вечером гуляли в степи, Шелестов прихватил восьмилетнего сына — хотелось похвастаться перед Муразовой всеми своими достижениями. Правду сказать, он мало внимания уделял семье, все уходило в «Пороги», но и как же иначе? Не учит ли нас все кругом, включая родную партию, что надо делать свое дело, а на прочее не отвлекаться? Отвлекается ли, например, закат и вообще природа? Думали бы они о человеке — разве у них получалось бы так хорошо? Но сына он захватил, держал за худую ручку, чувствуя смутную неловкость: и сын робел, и самому как будто не о чем было говорить с ним. С Муразовой вот было о чем — хотелось услышать от нее, как обнаглели завистники и как он всех победит; но сын, видно, тоже что-то свое думал и на обратной дороге, когда густо-лиловые тонкие облака на горизонте стали почти черными, спросил вдруг:

— Папа… Почему дураки в Бога верят?

— Ну, не одни ж дураки, — смущенно сказал Шелестов, поглядывая на Муразову с гордостью, а вместе и виновато: он не знал, верит ли она в Бога, точней, верила ли в него Баланова. Муразова-то, конечно, совсем иное дело. Но она взглянула на него с усмешкой и вызовом — то ли ему почудилось в темноте: как-то выкрутишься?

— Ведь нет же ничего, — сказал мальчик уверенно. То ли из школы принес, то ли сам додумался. Если сам, подумал вдруг Шелестов, то плохо.

— Ну как бы это, — начал он, выигрывая время. — Человек же себе объяснить должен как-то. Откуда гром, молния. — Это получилось у него очень уж глупо, школьно, и он оборвал себя. — Ты вообще подумай: вот книга есть. Написал же кто-то? И вот это все есть, — он обвел рукой темнеющее грозное великолепие с болезненно-алой полосой последнего закатного света. — Ну и думает человек: взялось же откуда-то?

И он ощутил обиду за Бога, скорее авторскую, чем церковную. Старался, столько натворил — а тут ходит восьмилетний оболтус, от горшка не видно, говорит, что нету. Так же вот и ему говорили, что он ничего не писал, и он убить был готов. Да, использовал материал, и что? Не исключено, что и тут имело место использование материалов, но они носились в пустоте в виде первоэлементов, а стала стройная система, степь, закат, сам Шелестов с его безупречным внутренним устройством, пишущий всякую секунду, даже когда в руке у него не ручка типа вставка, а ручка сына. Потом приходят дураки и говорят: вышло само. Само выходит знаешь что?

— Но как же он тогда терпит? — спросила вдруг Муразова. — Я верила когда-то. Но потом поняла, что не могу. Не моим умом. Сказано же: могущий вместить — пусть вместит. Я не вмещаю. Непонято но, как можно все это видеть и терпеть. И вот хотя бы фашизм сейчас — он как это терпит?

Не надо бы ей при Гришке, подумал Шелестов, ведь в школе разнесет — и пойдут разговоры: поповщина… Он мог, по обыкновению, отмолчаться, но чувствовал, что для Муразовой все это не пустой разговор, что сама она стоит перед трудным решением, о котором он ничего знать не может; и вечная осторожность изменила ему.

— Был у меня разговор с одним попом, — сказал Шелестов медленно, словно продолжая отмерять — насколько можно проговориться. — С нашим попом, да, то есть фактически обновленцем. Помните, были? И вот я тоже ему говорю: ну хорошо, а как он терпит-то? И поп этот мне сказал: ведь он не терпит. На себя-то посмотри. Тебе ведь все дадено, так что же ты спрашиваешь. Себя спрашивай, а не его.

— Но это чистый гностицизм, — сказала Муразова разочарованно, словно ей подсунули давнее и обманувшее снадобье. — Если он не всемогущ, если зло сотворено отдельно и до него…

— Это не совсем, не совсем, — мучительно морщась, словно припоминая старательно забытое, заговорил Шелестов. — Зачем вот вы… — Он хотел сказать «при ребенке», но не в ребенке было дело. — Зачем вот вы так говорите, когда… Ну пусть нет, но какая сама мысль эта интересная! Что он не один, а что, скажем, два! Ведь в этом есть какое-то… я в детстве тоже вот много думал. Смотрите. Мы знаем, конечно, мы это чувствуем, потому что есть же почерк… что не могла одна рука вот эти облака, — он заговорил в рифму и сам на себя обозлился, но остановиться уже не мог и не хотел, — вот эти облака и, скажем, ребенка. Это разные совершенно вещи. И я не думаю, что с Бога, если бы был… вы понимаете, что я это все в порядке сюжета… что с него нельзя спрашивать за грозу, наводнение, что бацилла всякая… Это, коротко говоря, другое дело. Но совесть, человек там, понятия добра и зла… Какое у степи и даже у птицы может быть понятие добра? Но в человеке есть, и с него уже мы можем спрашивать. И тогда уже появляется огромная эта мысль, что нет одного, есть двое. Условно пусть отец и сын, хотя где-то, наверное, муж и жена… Но согласитесь, что если человек до этого додумался, то он уже не так глуп, человек-то? Уже когда древним пришло это в голову, то они ведь поняли главное — что этой степи… и, скажем, мне… нам по-разному дано и разное можно! Я не думайте, я не это! Я просто думаю, как красиво — что эту степь пишет одна рука, а вот нас с вами — совершенно другая, и все, от чего мы мучаемся… все, от чего человек вообще сходит с ума, и любит там, и пишет… все вот от этого зазора! Что мы смотрим на степь и понимаем — она будет без нас. А смотрим на детей или на какую-нибудь рукопись, которая ведь иным и дороже детей, — и ясно, что они без нас не будут! И поэтому, когда смотришь на курган, скажем, на Дон тот же — ты видишь это раздвоение, оно-то в тебе больше всего и болит. Что есть прекрасное, а есть, скажем, грязный ребенок. Я не скажу, что грязный ребенок — плохо, но просто он другое прекрасное. Или вот с любовью. — Он понимал, что нужно уже остановиться, но ведь так редко говорил с людьми, так много уходило в книгу — и так никто вокруг ничего не понимал! — Ведь я почему так с этим Панкратом, с дураком… мучаюсь так и его мучаю. Он не Анфису любит! Но Анфиса — в ней то же есть, что в степи этой, не знаю, в птице, в кусте… В ней та есть красота, которую поймать невозможно, и когда он с ней, то он в этой красоте. Хотя она, может быть, и дура. Вот Борисов пишет, что она такая и сякая. Я, думаете вы, не понимаю, какая она? Я и про степь знаю, я вырос в ней, я понимаю отчетливо, что в ней сплошь жесткая трава и все друг друга едят. Но это вместе дает ту ужасную красоту, которую чувствуют люди простые, и чем он проще, чем меньше мешает ему голова, тем, может быть, он больше чувствует. И он хочет ее, хотя умом прекрасно понимает. — Тут он потерял мысль, потер шрам и тряхнул головой. — Да, но я не про то.

— Почему же, — тихо сказала Муразова. — Я знаю.

— Нет, не про то! — Вечно ей, редактору, казалось, что она лучше понимает, чего он хотел. — Я про то, что сама эта догадка — двое вместо одного… она очень, очень хорошо про человечество говорит! Все вообще, что написано, — оно от этого зазора, от щели этой. И все это ожидание — что придет, может быть, третий завет, я читал же, не совсем мы люди темные… оно от того, что все ждут какого-то нового автора, вот он придет и сведет воедино. Сведет, что мне голодно и холодно, что я заброшен, может быть, в снегу, в этой степи, как в седьмой части Панкрат мой… и что в это время — прекрасно! Что степь сверкает, что лед горит, что небо над всем этим как наилучший хрусталь. Придет и сведет, потому что иначе эти двое… два автора, если так уж назвать… они никак не помирятся, и действительно никак не возможно примирить…



Поделиться книгой:



Регистрация