Сергей Снегов
Мой друг Андрей Кожевников
1
Он появился в нашем опытном цехе необычно. Во-первых, не в бригаде, а индивидуально – правда, под охраной стрелка, доставившего его сразу к начальнику и передавшего там под расписку. В таком небригадном способе хождения еще не было необычайности, многих заключенных перемещали из одной зоны в другую поодиночке. Но он был одет в вольную одежду, и много лучше, чем наши местные «вольняшки». Это нас всех, не исключая и вольнонаемных, поразило.
Я постараюсь описать его удивительный наряд – он надолго сохранился в моей памяти. Прежде всего, у новичка была роскошная шапка темного меха. «Соболь!» – убежденно доказывал нам Исаак Копп, из репрессированных перед войной прибалтов, он считал себя крупным знатоком мехов. А на ногах нового заключенного были не ботинки, не сапоги, тем более не выданные нам по случаю осени валенки второго сорта (очень «бе-у»), а настоящие северные унты с собачьим мехом внутри и снаружи. Но самой замечательной частью наряда было, конечно, пальто – кожаное, кофейного цвета, на меху, с внушительным шалевым воротником. Самые высокие норильские начальники и мечтать не могли о таком одеянии.
Его появление вызвало толки во всех многочисленных уголках нашего опытного цеха, который, по общему заключению, «размножался почкованием», – это означало, что к основному помещению каждый год пристраивались новые крохотные комнатки для умножающихся служб и отделов.
– Большой начальник был недавно, – оценил нового заключенного Федор Витенз. – Такую одежду не покупают и не дают по блату. Она выдается только в порядке элитного снабжения. Взяли на работе, не успел переодеться.
– Ну и дурак! – высказал свой взгляд на незнакомца наш цеховой кочегар Володя Трофимов, хороший парень и работяга, за недолгую жизнь успевший навесить на себя несколько судимостей, и последнюю по грозной 59-й статье, карающей организованный бандитизм.
– Почему дурак? – поинтересовался я. У меня с Трофимовым были добрые отношения, я часто беседовал с ним, дружески дознаваясь, как он попал в разбойное «кодло» и как намерен жить после освобождения, если когда-нибудь выйдет на волю – для таких, как он, будущее освобождение всегда виделось проблематичным, на завершенный «по звонку» срок тут же навешивали новый.
– Вот еще – почему! Натуральный псих! В таких шмотках появиться в зоне! Да его в первый же вечер измантузят и вычистят.
– Он может и не дать себя раздеть. С таким надо будет побороться. – Я заметил, что новый заключенный, коренастый и крепкокостный, принадлежит если и не к богатырям – по росту не тянул на богатыря, – то к борцам-средневесам вполне может быть отнесен.
Трофимов презрительно покривился.
– Как это – побороться? Засопротивляется – дадут пером в орла. За такое роскошное шмотье наши не побоятся нового срока.
– Ты-то хоть не свяжись по этому делу с твоими «нашими».
– Мне-то зачем? Недавно присмотрел в зоне одну деваху. И ей, и мне через три года на волю. Слово ей дал, что додержусь до звонка без добавок.
В этот же день наш начальник, после долгого разговора с незнакомцем, повел его по всем помещениям цеха – знакомить с нашей работой. В мою комнатку оба зашли, когда я прокаливал в муфельной настольной печи осадки растворов, доставленные от химиков. Рядом с печью на столе стояла коническая колба Эрленмейера со свежезаваренным чаем. Незнакомец сперва с наслаждением втянул в ноздри чайный аромат, потом подал руку.
– Андрей Виссарионович Кожевников, металлург-цветник.
– Андрея Виссарионовича привезли сегодня в Норильск и сразу доставили к Звереву, – сообщил начальник. Он, хоть и чистопородный вольный, даже член партии – впоследствии довысился в Москве до заместителя наркома электроэнергетики, – не разрешал себе обращаться к заключенным инженерам иначе, как по имени-отчеству. – Будет и у нас работать по специальности.
– Буду, – подтвердил Кожевников. – Правда, я в последние годы – вольфрамщик, но раньше и медью занимался. Металлургию никеля придется осваивать заново. – Он показал на колбу и спросил: – А как у вас с чаем? Без чая не существую.
– С чаем у нас хорошо, – успокоил я его. – И в лавочке для заключенных продается, а если не хватит нашей нормы, у вольных всегда можно купить.
– Чаем я вас обеспечу, – сказал начальник. – Я не любитель чая, у меня всегда остается от пайка.
Я не удержался и спросил Кожевникова:
– Вы пойдете в лагерь в своей одежде, Андрей Виссарионович? Это небезопасно. Воров и бандитов у нас хватает.
– Знаю, – сказал он. – Владимир Степанович Зверев обещал, что выдадут незамедлительно лагерное обмундирование первого срока. Мы ведь с ним в прошлом кончали один институт, оба ученики профессора Мостовича. Свое имущество я все же постараюсь сохранить.
После ухода начальника с Кожевниковым я оповестил соседей, что Кожевников металлург, что он в прошлом добрый знакомый грозного Зверева, в те дни главного инженера Норильского комбината, и что, видимо, наш новый сотрудник будет под начальственной опекой старого знакомца – и, следовательно, удостоится блата, нам неведомого. Такому человеку можно не опасаться нападений в зоне.
Все оказалось иным, чем мне поначалу представилось.
Кожевникова поселили в том же бараке, где жил я. В первую же ночь его обворовали. Операция совершилась без рукоприкладства, без угроз ножами, без кровопусканий. Кожевников, ложась, тщательно выполнил необходимые охранные меры – не снял с себя шапки, положил унты «в голова», они были гораздо удобней наших соломенных подушек, а сам растянулся на роскошной дохе, она была тоже мягче барачных подстилок. Ночь он проспал спокойно, а утром обнаружил, что покоится на голых досках – ни шапки, ни унтов, ни дохи и в помине не было.
Что-то лагерное из одежды нашлось к утреннему разводу. Кожевников прибыл в опытный цех уже бригадно, а не единично, еще больше поразив нас своим новым видом – самые отъявленные из наших штрафников «промотчиков» не напяливали на себя подобное грязное рванье.
– Что я тебе говорил? – победно сказал мне Трофимов. – Плевать нашим на прежние знакомства новенького. Старый блат не ходит в зоне в козырях.
Он не радовался несчастью Кожевникова, но был удовлетворен, что его предсказания оправдались и прежние «кореша» не оплошали. Он не сомневался, что Кожевникову вовек уже не увидать исчезнувшего имущества. Меньше всего он – да и все мы – мог предвидеть бурю, разразившуюся в лагере спустя несколько часов.
Кожевников, доставленный в ОМЦ, кинулся к цеховому телефону. Нам строго запрещалось пользоваться аппаратом, но Кожевникову начальник разрешил без упрашиваний. Мы не слышали, с кем шел разговор, но не сомневались, что со Зверевым. Вечером, уже в зоне, придурки из конторы с наслаждением распространялись по всем баракам о делах, совершившихся в конторе Лесина, начальника нашего шестого лаготделения. Капитан Лесин сам был не из тех, на кого можно без отпора цыкнуть, но в этот раз сидел за столом бледный, рука, державшая телефонную трубку, дрожала, а всех ответов и оправданий хватало только на мямлю: «Слушаюсь... Не допущу... Сам пойду искать... Гарантирую... Сгною в карцере... Слово даю...» И то, чем он немедленно занялся после беседы со Зверевым, лучше любого словесного объяснения устанавливало, каким тоном с ним разговаривал главный инженер и какие кары пообещал полковник НКВД подчиненному капитану – Зверев и с равными по званию не ограничивал себя ни в общей лексике, ни в специальных энкаведистских угрозах. Не прошло и четверти часа, как все коменданты и нарядчики зоны собрались в конторе и им было возвещено, что все они завтра же отправятся на самые тяжкие общие работы, если к вечеру пропажа не обнаружится. И что вообще настала пора подумать, точно ли они оправдывают его, Лесина, доверие. Он им поручил стать своим помощниками, обеспечил легкой работой, теплом и одеждой первого срока, но ситуация складывается так, что некоторым за нерадивость, равнозначную прямому вредительству и грабежу, придется навешивать дополнительный срок. Он только что дружески поговорил с главным инженером комбината, товарищ полковник соглашается, что без крупного ужесточения режима не обойтись.
И коменданты, и нарядчики отлично разобрались в обстановке. Когда Кожевников вечером вернулся в зону, в бараке его ждал сам старший комендант с нарядчиком бригады металлургов. И, вручая пропавшую одежду, по форме доложил:
– Все в полном порядке, товарищ инженер, сами проверьте. Кто совершил кражу, не установлено. Пропажа обнаружена в глухой заначке в баке с мусором, подготовленном к вывозу. Тщательно вычищено и отмыто. – И закончил вполне по-лагерному: – С вас пол-литра, товарищ инженер.
Кожевников показал, что лагерные порядки ему не внове.
– За усердие считайте с меня бутылку. Расплачусь, когда заимею деньжата. Подскажите, к кому обращаться за снабжением, я здесь новый, ходов не знаю.
На другой день состоялся мой первый длинный разговор с Кожевниковым. Он приступил к исполнению своих функций инженера-металлурга. Точно очерченных обязанностей ему не установили. В плавильном цехе мощно трудился пирометаллург Иван Боряев с помощником Исааком Коппом – и там не требовалось других специалистов: Иван просто не потерпел бы, чтобы в его дела кто-нибудь вмешивался. Два других металлурга осели в электролизном отделении – Ильин и Алифбаев, оба казахи, оба в недавнем прошлом директора металлургических предприятий в горном Казахстане. Старый неказистый Ильин притыкался с утра в дальний уголок и что-то писал – не то очередную жалобу в Верховную прокуратуру, не то рацпредложение по усовершенствованию его старого заводика. А крупный телом Аббас Аббасович Алифбаев, по природе «начальник замедленного действия», как хлестко окрестил его Боряев, медленно и важно расхаживал между ваннами, стараясь не прикоснуться к змеящимся повсюду проводам. В такой компании Кожевникову нечего было делать.
Он выбрал для «убийства времени» мою потенциометрическую. Здесь всегда можно было вскипятить чай, имелся и лишний стул и даже отличный стол – свободный уголок стенда, на котором я разместил свои приборы: муфельную печь Марса, реостаты и главное сокровище – великолепный американский потенциометр для измерения «пе-аш», кислотности металлургических растворов. Было еще одно достоинство для Кожевникова в моей комнате. Приборами и измерениями он не интересовался, но к его услугам имелся хороший собеседник – я принадлежал к тем, кто не только умеет, но и любит слушать интересные повествования. Кожевников охотно этим пользовался.
Помню, что первая наша продолжительная беседа была посвящена происшествию с его роскошным одеянием.
– Собираетесь и дальше щеголять в дохе и драгоценной шапке? – поинтересовался я.
– Что вы, что вы! – воскликнул он. – И в мыслях не держу такого безумства. Сегодня ночью меня обокрали. И возвратили только с испугу – ваш начальник Лесин кипел и колотил ногами, так мне рассказывали. В другой раз постараются, чтобы не было кому возвращать. Прирежут в темноте – ножом в сердце или по-ихнему пером в орла. Не сомневаюсь ни минуты.
– Что же вы собираетесь предпринять, Андрей Виссарионович?
– Как что? Все загнать! Свободные деньги в лагере нужней, чем дорогие шапки и доха. Сегодня же вечером начну переговоры с комендантом и нарядчиком, чтобы подобрали хорошего покупателя. Немало в вашем Норильске вольных, которые не пожалеют денег за мое обмундирование.
– А вы не боитесь, что пока заключенные комендант и нарядчик будут искать щедрого покупателя, их кореша осуществят указанный вами вариант с пером в орла?
– Вот уж чего решительно не опасаюсь. Зачем им понапрасну рисковать новым сроком? Ведь я согласился продать свою одежду, зачем же ее отнимать с убийством? Они разумные люди, хотя и бандиты. Я все рассчитал, будут действовать по моей росписи. При честной продаже они, как посредники, заломят максимальную цену и им самим отвалится солидный куш. А вещи убитого загнать можно только за мизер, да еще надо найти в покупатели смельчака, моя одежда ведь сразу бросится в глаза, в ней не покрасоваться. Нет, нет, немыслимо сделать торговую операцию на крови. Сварганят дело по справедливости и с хорошим покупателем, щедрым и щеголем. Больше того. Пока его не разыщут, я буду пребывать в полнейшей безопасности, даже свою охрану мне обеспечат, чтобы какой-нибудь шакал не стибрил. Другое дело, когда получу мою долю коммерческой сделки. Тут придется самому позаботиться о личной безопасности в смысле охраны выторгованных денег.
Меня, признаюсь, впечатлило, с какой спокойной рассудительностью Кожевников анализирует варианты своей возможной гибели от ножа бандита и выгод, если того же бандита он превратит в торгового агента и личного охранника. Все это решительно не вязалось с моим отношением к лагерным героям – придуркам и лбам, сукам и чеснокам, в общем, ко всем, кто числил себя в «кодле своих в доску». И я выразил свое отношение к проблемам Кожевниковой одежды по-своему:
– У вас, конечно, есть еще одна могучая защита от бандитов – поддержка Зверева, перед которым трепещет даже лагерное начальство. Вы всегда можете обратиться к нему за помощью.
– А вот это – нет, – возразил Кожевников и улыбнулся, словно говорил о чем-то радостном. У него была своеобразная улыбка, умная и добрая, но очень редко соответствующая содержанию идущего разговора. – Что Зверев оказывает мне благоволение, стало известно в лагере всем, и это на моем будущем отразится благоприятно. Но звонить ему о новой услуге я не буду. Зверев не из тех, кого можно непрерывно упрашивать о благодеяниях.
– Он, конечно, суров и жесток, но вы же его старый товарищ...
– Повторяю – нет! Прежде всего, он перешел со мной на «вы» и подчеркнул, что так будет впредь. И во-вторых, он сказал мне: «Я сделал все, что мог, теперь в лагере будут страшиться обижать вас. Надеюсь, вам не придется обращаться еще раз за содействием!» Это не намек, а ясное указание на обстановку. Я понял его точно, как он хотел. И никогда больше не буду ему звонить. – Кожевников помолчал и добавил: – Было еще одно важное обстоятельство в наших отношениях, но о нем как-нибудь в другой раз.
2
Все совершилось, как Кожевников спланировал. Никто его не обижал, блатные даже обходили, памятуя о властительном покровителе. И одежду он продал – естественно, без большого прибытка, львиная доля досталась посредникам. И деловые функции разыскал себе в цехе – Тимофей Кольцов в электролизе разбирался, но как производственник, а Кожевников быстро проник в физико-химию процесса.
Свободное от дела время он проводил в моей комнате, не мешая мне производить измерения, – непрерывно кипятил воду и заваривал крепчайший «получифирный» чай. До знакомства с ним я и не подозревал, что можно так много поглощать жидкости и так – почти до приторности – сдабривать ее сахаром.
Однажды я напомнил ему, что какие-то тайные обстоятельства вмешивались в его отношения со Зверевым, – мне хотелось бы узнать, что они собой представляли.
– Ах, это! – сказал он. – Знаете, будет очень длинный рассказ.
– Я примирюсь с любой длиной, – ответил я. – До освобождения еще много лет, надо заполнить это время интересными разговорами.
Рассказ его получился не только интересным, но и клочковатым. Кожевников растекался мыслию по древу, прерывал повествование, когда вызывали в цех, вновь приходил и, не торопясь, вновь живописал историю последних лет жизни. Я постараюсь передать его рассказ своими словами.
Сразу по окончании института Кожевникова послали налаживать цветную металлургию в Монголии. О минералогических и рудных богатствах этой страны имели тогда преувеличенные представления. После продолжительного скитания по Северной Монголии – роскошная одежда привезена из тех поездок – он осел в южном Забайкалье директором Джидинского вольфрамового комбината. Комбинат, не такой уж большой, но немаловажный, помог ликвидировать в стране голод на нужный металл. В предвоенном году подошло время уходить в отпуск. Он прилетел в Ленинград на родную квартиру, познакомился с интересной женщиной, накупил ей подарков, сделал предложение, получил согласие – и с головой погрузился в предсвадебные хлопоты. И тут его срочно вызывают в Москву к одному из заместителей Берия. Заместитель информирует, что на севере страны возводится огромный медно-никелевый комбинат. Заключенных туда навезено – тьма, а настоящих специалистов по цветным металлам – нехватка. И вежливо интересуется:
– Не хотели бы вы, товарищ Кожевников, полететь в Норильск главным инженером комбината?
– Ни в коем случае! – ответил Кожевников. – У меня на очереди устройство семьи. На этой неделе свадьба.
– Свадьбу можно устроить в Норильске. Нужную праздничную обстановку создадим, можете не сомневаться.
– Да почему такая срочность? – возмутился Кожевников. – Не хочу я никакого Заполярья! Неужели на мне клином сошелся весь ваш производственный мир?
– Клиньев нет, – терпеливо разъяснил заместитель. – Мы недавно послали в Норильск вашего однокашника Владимира Степановича Зверева, он туда прилетел начальником правительственной комиссии, обследовавшей комбинат. Его вывод – без знающего и властного главного инженера комбинату трудно. Тут вы приезжаете в отпуск. Общее мнение – лучше кандидатуры не найти. Так что надеемся на ваше согласие.
– Согласия моего не будет! – отрубил Кожевников.
– Очень жаль, – подвел итоги заместитель наркома.
– Будем искать другие варианты, раз отвергаете предложенную вам должность.
Кожевников воротился в Ленинград. В ночь перед свадьбой за ним пришли. И потянулась долгая тюремная хлопотня – меняли тюрьмы, меняли следователей, выбивая вину в масштабе заранее запланированного преступления. Кожевников изведал и ласковые уговоры, и несусветную брань, и рукоприкладство, и стояние навытяжку под неугасимым огнем двухсотваттной лампочки. Он изнемог и понял, что предписанной свыше судьбы не отвести. Сказал – пишите, черт с вами – и подмахнул признание, что вредитель и антисоветчик, только шпионаж отверг, были и такие попытки. По твердому чекистскому соображению – раз побывал за границей, стал враждебным агентом.
– И пока меня мордовали в тюрьмах, главным инженером назначили Владимира Степановича, – завершил Кожевников свой печальный рассказ. – А меня после суда в тот же Норильск простым заключенным. Теперь вы понимаете, как необычно сложились наши отношения со Зверевым и почему я больше не могу домогаться хоть малейшей его подмоги.
– Вы правы. Однако, остряки эти ваши замнаркомы. Ушутить такую злую издевку! Между прочим, я знаю еще одну похожую историю – возможно, разыграл ее тот же высокопоставленный мерзавец. Вы слыхали о Николае Николаевиче Урванцеве?
– Фамилию слышал, но лично незнаком.
Я рассказал Кожевникову, что Урванцев – первооткрыватель норильских рудных сокровищ, трижды возглавлял геологические экспедиции в этот заброшенный Богом район. А в четвертый раз не захотел. Долгих уговоров не было. Его без промедления арестовали, пришили какую-то вину и увезли туда же, куда недавно прочили главным геологом края, но уже в качестве заключенного. В повести Кожевникова была одна недосказанность, и я обратился к ней, когда он закончил историю своего появления в Норильске.
– А как же ваша невеста, Андрей Виссарионович? Что с ней?
– Ничего не знаю о ее существовании, – ответил он равнодушно.
– Что значит – ничего? Она, наверно, интересовалась, что с вами, куда пропали, как надо выручать, если в беде?
– Может быть, понятия не имею.
Я помолчал, прежде чем задал новый вопрос:
– Не совсем соображаю ваше отношение... Вы что – не любили свою невесту?
Он ответил с большой рассудительностью:
– Наверно, любил, раз задумал жениться. И она, думаю, любила, раз согласилась на брак. Но, знаете, у нас к свадьбе шло без любовных истерик и других литературных взбрыков. Я в молодости читал у Гете про любовное бешенство некоего юнца Вертера, ну и у Шекспира про Отелло и Ромео. И удивлялся, до чего доводит людей любовная хворь. У нас все совершалось без литературщины. Цветы ей носил, подарки покупал, раза два провели вечерок в «Астории». Но вздыхать, закатывать глаза, то огорчаться без причин, то радоваться без оснований... Нет, все шло нормально.
– Хороша нормальность! Неужели даже письма вам не написала?
– Может, и писала, я не получал.
– И вы не пытались с ней связаться?
– А зачем? Она, конечно удивилась, что меня нет, возможно, пришла ко мне домой, а ей соседи сообщили, что меня увели под конвоем. Семьи мы не создали, даже постельной близости не было. Ни я ей ничего не должен, ни мне она ничем не обязана. Даже лучше, что меня арестовали до женитьбы. Были бы угрызения совести, что хоть и не по своей вине, но повредил благополучному течению ее жизни. Тащить на себе клеймо ЖВН – жены врага народа – ноша не из легких.
– Только ли угрызения совести были бы, Андрей Виссарионович?
– А что еще? – удивился он. – На что вы намекаете?
– Я ни на что не намекаю. Если можно, ответьте еще на один вопрос. Вы до вашей неудавшейся свадьбы ни кем не увлекались? У вас не было подружек? Если считаете нетактичным...
– Нет, почему же? Нормальный вопрос. Больших увлечений не было. О семье и не помышлял. То учеба в институте, то поездки по Сибири и Монголии, трудное руководство заводом. Не было времени на любовь. Не хотелось загружать себя посторонними для главного дела хлопотами.
Я больше не задавал ему рискованных вопросов. В отношениях с женщинами мы были слишком разными людьми. Я не оправдывал Отелло, но всей душой сочувствовал его терзаниям. И мне были близки несчастья Ромео, до боли понятны страдания Вертера. О женщинах с Кожевниковым не следовало говорить. Женщины для меня были слишком важной, слишком мучительной проблемой, чтобы чесать о нее языки.
3
Расширявшаяся война нанесла тяжкий удар главной жизненной страсти Кожевникова. В Норильске иссяк сахар. Вольные довольствовались своей полярной нормой, в ней сахара хватало. В лагере сладостей не продавали. Выписанной в пищевой каптерке сахарной выдачи даже мне хватало только на полмесяца, а Кожевников больше, чем на пять дней, не растягивал свой лагерный паек.
День, когда он загрузил в колбу Эрленмейера последние остатки желтого, плохо очищенного сахара – он поступал ныне не из захваченной немцами Украины, а из барнаульских степей, – был окрашен в траурные тона.
– Мне скоро конец,– хмуро объявил Кожевников. – Безо всего проживу, без чая с сахаром – не могу.
Мне его трагические прогнозы показались преувеличенными.
– В тюрьме вас не баловали крепким чаем с обильным сахаром, но жили. И сейчас выживете, Андрей Виссарионович. Воспользуйтесь тем, что в лагере пока можно достать. Чай ваш – получифирный. Перейдите теперь, как наши блатные, на прямой чифирь. Меня воротит, когда вижу, как они жадно глотают дегтярную бурду. Но вам, заядлому чаехлебу, может, и подойдет.
На чифирь он не перешел, побоялся, что сердце не вынесет злого напитка, но от прежнего темно-вишневого чайного раствора, хоть и без сахара, не отрекся. И вскоре с удовлетворением объявил мне, что понемногу привыкает к пустому чаю, ибо выяснил: главное в чае – сам чай, а не сдабривающий его сахар.
Близкая смерть от недостачи сахара была отменена.
В цехе Кожевников постепенно взял в свои руки всю технологию электролиза. Длинных бесед в потенциометрической уже не заводилось, но три-четыре раза в день он забегал ко мне – перекинуться хотя бы несколькими словами. Зато общение со мной, уже укоротившееся, превращалось в прямую привязанность. Кожевников стал опекать меня и в цехе, и в бараке: то напомнит, что пора идти на раздачу за едой, когда я зачитывался, то сам схватит миски и принесет мне еду, а в цех, когда я «записывался», прибегал напомнить, что пора на развод, уже пришел стрелок, – прячьте, Сергей Александрович, свои рукописи. Он почему-то – впрочем, так думали и другие – считал, что всякое писание в лагере опасно, лучше не брать в руки перо. Вначале я его разубеждал, потом бросил, он сам читал только техническую литературу и был глух к голосу стиха.
Иногда его заботливость простиралась так далеко, что я взбрыкивал.
В начале войны с очередным красноярским этапом прибыло много женщин. Почти всех направили в Нагорное женское отделение, отведенное преимущественно бытовичкам и блатным. «Пятьдесятвосьмячек» старались отгородить от уголовных, чтобы интеллигентные враги народа не портили здоровую, в принципе, идейную натуру проституток и воров. «Врагинь народа» старались поселить в наших производственных зонах, где и без них было полно «пятьдесятвосьмых». Среди отверженных от женской среды оказалась в нашей мужской зоне – на два десятка мужских бараков всего один женский – и молодая полька Адель Войцехович, недавно еще студентка Ташкентского университета.
Она сразу выделилась в немногочисленном женском коллективе нашей зоны. Нет, она обращала на себя внимание не только потому, что женщин у нас было мало. Она не потерялась бы и в обширном женском собрании, полном красавиц. И она не была красавицей, только хорошенькой. Зато ее натуральную белокурость все замечали, а голубые глаза были той ясности и чистоты, какие доступны только художникам с хорошим набором красок, но редко удаются обыкновенным родителям, творящим по обычаю, а не по наитию. И ее фигура была именно тех очертаний и пропорций, какие могла себе пожелать любая девятнадцатилетняя женщина. К тому же Адель приехала с платьями, купленными в старой вольной жизни, и еще не успела их променять на хлеб, масло и сахар. Такая женщина, даже при желании стушеваться, не могла этого сделать в мужской зоне. Получилось как у юной героини повести одного великого поэта:
Мы с Аделью познакомились на каком-то киновечере в лагерном клубе – она явилась, когда картина уже шла, и села около меня. Случайное знакомство в кинотемноте не помешало соседству перейти в дружбу. Мы вскорости уже гуляли вечерами по зоне, когда позволяла погода. У Адели было одно сокровенное желание, она часто им делилась – поступить когда-нибудь в театр, стать драматической актрисой. Она полагала, что у нее имеются все данные для успешного служения Мельпомене. Ей удаюсь убедить лагерного культурника организовать ее выход на сцену с чтением стихов и пеньем романсов. Посмотреть и послушать молодую женщину захотели все, зал был набит до «бочкосельдяной тесноты», как выразился кто-то. Она очень эффектно выглядела на сцене – высокая, стройная, в ярком крепдешиновом платье. Выход Адели встретили мощным «аплодисментажем», как выразился кто-то, ею охотней любовались, чем слушали стихи и романсы.