Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Русская литература: страсть и власть - Дмитрий Львович Быков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Есть две основные тенденции, которые описывают разные подходы к «Медному всаднику». Первый подход, идущий вслед за Белинским, как почти все советские литературоведческие ходы, достаточно наивный и примитивный. Он заставлял учителя средней школы ставить перед школьником идиотские вопросы: «Кто прав – Евгений или Петр?», «Можно было строить Петербург в таком опасном для наводнения месте, если от этого страдает бедный Евгений?»

Конечно, Пушкин не то что 464 строки не стал бы писать об этом, он бы пера не очинил ради этой темы. Для него Петербург (в чрезвычайно массивном, четверть поэмы занимающем вступлении) является оплотом и средоточием всех его личных ценностей. А к Петру у Пушкина отношение амбивалентное. Все мы помним его слова из «Истории Петра», что Петр иногда ведет себя как великий государственник, а иногда – как взбесившийся помещик. И мы понимаем эту амбивалентность, поскольку один из предков Пушкина по отцовской стороне, Федор, был повешен во время стрелецкого бунта. А другой, Ибрагим Ганнибал, был любимый раб, как сказано иногда, а иногда – любимый наперсник. И Пушкин разрывается между этими двумя тенденциями, между этими двумя чувствами. Тем не менее вопрос о правоте Петра перед ним не стоит в принципе.

Вторая тенденция занятна чисто со стороны формального метода, который всегда отличается отсутствием каких-либо эмоций и презрением к социологии. Здесь у нас есть блистательная работа Романа Якобсона о теме ожившей статуи в мире Пушкина, где тесно увязываются проблемы «Медного всадника» с «медной бабой» – статуей Екатерины Великой, бабушкой царствующего императора.

В самом деле, до 1829 года слово «статуя» у Пушкина практически не появляется, он никак не связан с мифологией или, как сейчас ее называют, мифокодом статуи. И вдруг три текста, которые объединены этой проблемой: «Медный всадник», «Каменный гость» и «Сказка о Золотом петушке». Все они написаны в Болдине, Болдино завязано на две главные пушкинские темы последнего десятилетия: народного бунта (он заезжает туда в 1833 году после сбора информации о пугачевском бунте в Оренбурге) и брака (он заезжает туда в 1835-м). Собственно, все 1830-е годы он мучился попыткой продать «бабушку», которая каким-то иллюзорным образом должна была пойти на приданое.

То, что все три текста о статуе привязаны к точке, где Пушкин испытывает наибольшую творческую концентрацию, к любимому рабочему месту (в письме к Плетнёву: «Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать»), – это тоже довольно принципиальный момент. Это момент максимальной творческой свободы.

Концепция ожившей статуи имеет самые разные коннотации. Многие предполагают, что пушкинская ожившая статуя (или «Каменный гость», или император, которого удалось раздразнить) – это государство, которое наконец-то обратило свой взгляд на смутьяна. То, что статуя – некий символ государства, не нуждается в сложной аргументации. Но проблема в том, что эта «медная бабушка» для Пушкина – гораздо более приземленный и прозаический символ, и я не думаю, что она имела какое-то отношение к замыслу поэмы о «Медном дедушке».

«Медная бабушка» – та русская государственность, которую мы все хорошо знаем, которая величественна, которая очень хороша, и даже Мартос пишет о ней: «Имеет это создание выдающиеся достоинства», – но как-то ее надо сбыть с рук. Это какой-то капитал, который ни во что не переводится. И в результате это огромное количество меди Пушкин пытается продать сначала за 30 тысяч, потом за 25 тысяч, а безумный дед Натальи Николаевны, по-французски вежливый, невероятно смешной сумасшедший, все доказывает, что нельзя ее переплавлять, что это символ дома Гончаровых. В конце концов ее после смерти Пушкина пытаются переплавить, потом екатеринославские купцы ее покупают, ставят на Соборной площади, а в 1942 году ее вывозят немцы. Существует версия, что она в виде снарядов долбила от имени одной своей родины зе́мли другой своей родины. В общем, это прозаическое время в жизни и творчестве Пушкина, и я не думаю, что оно каким-то образом на «Медного всадника» повлияло.

Я думаю, что «Всадник» вызван двумя чрезвычайно важными соображениями. Во-первых, уезжая в 1833 году в августе собирать оренбургские материалы, Пушкин попадает в начинающееся наводнение. Слава богу, ветер переменился, а то рекорд 1824 года (очень значимо, что именно 7 ноября) был бы перекрыт. Пушкин успел увидеть только белые волны на болотах да несколько мостов, на которых уже протянули веревки, чтобы через них не проезжали. Он написал жене в первом же письме: «Не было ли у вас нового наводнения? Что, если и это я прогулял? Досадно было бы».

Первое наводнение, безусловно, было первым толчком. Вторым, и решающим, была книга Мицкевича, те 285 страниц, которые Соболевский тайно умудрился Пушкину провезти, сделав издевательскую надпись: «А. С. Пушкину. За прилежание, успехи и благонравие. С. Соболевский». Пушкин получил четвертый том мицкевичевского собрания сочинений, который на территорию России допущен не был, поскольку там находился так называемый «Ustęp» (то есть отступление, отрывок) – петербургский раздел из поэмы «Дзяды». Семь действительно гениальных стихотворений, в которых Мицкевич разбирается и с петербургским наводнением, и с памятником Петру, и с бывшими друзьями. Это великие, но чрезвычайно жестокие тексты. Мицкевич стоит в это время (и его можно понять) на позициях сегодняшнего, условно говоря, крайне правого либерализма.

Позиции заключаются в следующем: Петр I – жестокий и кровавый тиран. В отличие от римского императора, в отличие от европейской традиции, в отличие от Марка Аврелия, он не ведет страну вперед, а поднимает ее на дыбы. И некуда будет поставить копыта этому коню, зависшему над бездной. И более того, в стихах Мицкевича эта мысль приписана не упомянутому прямо, неназванному, но очень прозрачно описанному Пушкину – «певцу полуночи», чье имя известно всей России. Там же сказаны достаточно жестокие слова о русских друзьях, которые кусают руку, готовую сорвать с них клеймо. И наконец, ставится великолепный «диагноз» Петербургу:

Рим создан человеческой рукою,Венеция богами создана;Но каждый согласился бы со мною,Что Петербург построил сатана.

В ответе Пушкина Мицкевичу и заключена главная пружина «Медного всадника». Но тут мы сталкиваемся со смежной проблемой, первой из многих, которая заставляет искать в поэме второе дно.

По сути «Медный всадник» написан как иллюстрация к строчкам элегии Мицкевича, которая называется «Олешкевич». Олешкевич – знаменитый польский живописец; известен прекрасный его портрет Кутузова, многие парадные портреты масонов, и это не мешало ему в России преуспевать, хотя был он ссыльным поляком. И вот Олешкевич, который в последние годы бросил живопись и начал интересоваться каббалой, эзотерикой, высказывал мысль, казалась бы, прямо дающую Пушкину сюжет его поэмы. По Петербургу гуляют юноши, ссыльные поляки, которые вдруг видят мрачного пророка. Он возникает перед ними со свечой и начинает проповедовать: «Уже я слышу, что седлают коней, что седлают коней ветра. Уже я слышу, что расковываются последние звенья цепи, которые удерживают стихии. Уже я слышу стук молота». Но самое главное, он говорит: «Царь! За твои грехи заплатит самый малый и самый невиновный!»

Вот это обращение к царю, который нагрешил, а теперь за его грехи расплачивается маленький человек, – это и есть внутренний сюжет элегии Мицкевича и ответа Пушкина на нее. Тут мы подходим к главному вопросу: «А в чем же, собственно, полемика? Ведь такая мысль, пусть умеренная, но все-таки близкая к Мицкевичу, содержится уже во вступлении?» Помните:

Люблю, военная столица,Твоей твердыни дым и гром,Когда полнощная царицаДарует сына в царской дом,Или победу над врагомРоссия снова торжествует,Или, взломав свой синий лед,Нева к морям его несет,И, чуя вешни дни, ликует.

«Военная столица» в 1835 году с Польшей уже прекрасно разобралась. Не говоря о том, что во вступлении содержится совершенно прямой ответ: пусть уже, наконец, финские волны забудут тревожить вечный сон Петра. Смиритесь со своим рабством, ничего не сделают северные народы, как и все другие, которые оказались под нашей пятой. А остальной текст вроде бы прямой полемике не соответствует и возражений не содержит.

Разумеется, Пушкин спорит с Мицкевичем о Петербурге. Разумеется, для него Петербург – это символ мощной, прекрасной, европейской торжествующей государственности. Но вся остальная поэма представляет собой, казалось бы, прямое изложение двух строчек Мицкевича о том, как малые расплачиваются за великих. В этом-то и заключается скрытая полемичность.

Концепция государственности по Пушкину, во всяком случае русской государственности, не укладывается ни в либеральные, ни в государственнические рамки. И главная проблема Пушкина – вот эта его амбивалентность, о которой писал Андрей Синявский в «Прогулках с Пушкиным». Вот эта знаменитая внутренняя пустота (она же и совместимость), которая заключается в том, что Пушкин никогда ни на одной стороне или всегда на всех. Он предельно объективен, в отличие от Мицкевича. Для Пушкина правы все и объективны все. И нет никакого победителя в этой коллизии.

Но сама коллизия заключается в том, что город из гранита построен на болоте, что главный подвиг Петра в том, что история безжалостно вторглась в природу. И вот понятие природы у Пушкина чрезвычайно широкое.

Если мы сравним описание: «Осада! Приступ! Злые волны…» – с описанием разгула, который устраивают пугачевцы на бесхозной по сути земле, куда еще только подтягиваются царские войска, то увидим абсолютно те же самые краски. «Русский бунт, бессмысленный и беспощадный» – это такое же явление природы и стихии, когда:

Но силой ветров от заливаПерегражденная НеваОбратно шла, гневна, бурлива,И затопляла острова.

Меньше всего человеческого, ничего духовного, ничего даже социального в этом бунте нет. Это нормальный, случающийся раз в сто лет или чаще бунт. Бунт болота против гранита. И сказать, что Пушкин здесь на стороне болота или на стороне бунтовщиков, совершенно неверно. Пушкин всегда на стороне героя. Героя, который среди стихии начинает проявлять несвойственные ему качества.

Конечно, в «Медном всаднике» тьма жестоких иронических намеков на бездействие царя. Это тот самый царь, который «еще Россией / Со славой правил», это тот самый «властитель слабый и лукавый». Единственное, что царь сделал в поэме, – сел. Вышел на балкон «И молвил: “С божией стихией / Царям не совладать”» – и сел. Дальше сказано, что по царскому слову спасать город кинулись генералы, но мы знаем из истории, что генералы (и Бенкендорф, и Милорадович) вполне добровольно сами кинулись спасать кого могли. И царского слова не надо было.

Пушкин мог оценить гений Петра, который тяжело болен, но сам идет спасать застрявшие суда, сам спасает жертв наводнения 1824 года. А быть на стороне стихии или быть на стороне гранита – это совершенно для него исключено. Для Пушкина город на болоте – это то, с чем мы вынуждены иметь дело. Это то, что у нас есть. Это та государственность, в которой мы воспитаны. А для аристократа Пушкина, как известно, всего дороже именно предрассудки. То есть изначально данное, а не выбранное. И это изначально данное он всегда предпочитает выбранному, он готов за него до конца отвечать. Это тоже принципиальная позиция, многажды у него отраженная. Особенно важно, что Евгений задан в поэме с самого начала, задан еще в первоначальном наброске, как «родства не помнящий». То есть великая аристократическая традиция, великие традиции прошлого, которые стоят за Пушкиным, для его героя никакого значения не имеют. Его герой – это человек новых времен, он живет не в прошлом, свое аристократическое он предал.

Но о Пушкине такого сказать нельзя. Он не желал бы иметь другое отечество. Он не желал бы других предков. Он, может, это все глубоко презирает, но умирает за это. Как умер впоследствии за женщину, не менее им хорошо понимаемую и, в каком-то смысле, не менее глубоко презираемую. Потому что честь – это умирать за то, что есть, а не за то, что ты выбрал, или за то, что тебе нравится.

Вот в этой коллизии нам приходится любить тот город, который рано или поздно сметается наводнением. Почему он им сметается? Да потому что у гранита не может быть никакого контакта с болотом. У них нет диалога, они не могут воспитать никакие консенсусные ценности. Для Пушкина эта парадигма совершенно очевидна. У нас нет другого болота и нет другого города. Русская государственность обречена давить, русская масса обречена бунтовать. Такова исходная коллизия «Медного всадника», которая и есть наш ответ Мицкевичу.

Мицкевич спрашивает: «Но как же?» – а Пушкин отвечает: «А вот так! И никак боле». И никакого другого варианта здесь быть не может.

Конечно, Пушкин далек от мысли любить этот гранит и восхищаться им. Хотя его, безусловно, восхищает имперский блеск. Он понимает прекрасно, что кошмар наводнения во многом обеспечен именно имперским блеском. Но у нас есть бедный Евгений, есть та единственная фигура, тот главный герой, и он – высшая цель всего происходящего. И да, всё, что происходит, ужасно. Но происходит оно только для того, чтобы маленький, «рябоватый» (в черновиках), всегда криво одетый, уже похожий на Акакия Акакиевича, бедный Евгений в роковой момент своей жизни ненадолго стал равен царю. И это единственное, что в России может случится.

И Пушкин, пожалуй, как ни горько это говорить, абсолютно прав в своем диагнозе. Потому что единственный результат, свойство стихии, которые мы можем наблюдать, – это те самые развороченные дома, перевернутые лодки, шаткие домики, которые либо в виде остовов стоят, либо уже плывут по улице. А сверху всего этого есть только бедный Евгений. И революция низачем больше не нужна, кроме того, чтобы на миг из маленького человека получился большой.

У Пушкина нет иллюзий относительно возможности социального переустройства. И он в этом абсолютно прав, пророчески прав. Когда случилось другое 7 ноября, почти сто лет спустя, и началось почти такое же наводнение по всей России, кровавое, – никакой новый гранит в результате построен не был. Качественно от этого бунта ничего не изменилось – и не меняется. Он не просто «бессмысленный и беспощадный», он прежде всего бесполезный. И вот здесь мы приходим к замечательной теме безумия у Пушкина.

Известна вечная полемика двух страстных спорщиков, Мережковского и Брюсова, которые при огромном взаимном уважении находились в непрерывном диалоге и непрерывным взаимном оплевывании. Что было, в общем, очень стимулирующим фактом для всей культуры страны и Серебряного века.

Мережковский в блистательной статье о «Медном всаднике» совершенно справедливо говорит о бунте Евгения как о бунте христианства против язычества. Для Мережковского русская государственность – зло, и здесь он более прав, чем все остальные. Русская государственность для него – уходящий рудимент языческого миропонимания, это плод от страшного брака Аракчеева с Фотием, ублюдок, который давит все вокруг себя.

Бунт Евгения – это начало христианства, это начало человеческих претензий к божественному. Может быть, это справедливо, вот только Брюсов замечает, что для Пушкина вообще персонификация таких абстрактных понятий, как язычество и христианство, нехарактерна. А характерно для него упоение творческим безумием. Это замечание основано на результатах долгой текстологической работы над «Медным всадником»: Брюсов находит в черновиках слова о том, что Евгений был переполнен не просто «шумом внутренней тревоги», а полон «чудной внутренней тревоги». А «чудный», мы знаем, для Пушкина – это «божественный, чудесный, странный».

Безумие Евгения – это прорыв мелкого чиновника, который никогда ни о чем не мечтал, кроме укромного домика и тихой семейной жизни. Давайте вспомним классическое «и размечтался как поэт» – абсолютно иронические слова. Но это абсолютно ничтожное, что все время подчеркивается, мелкое, ни на что не претендующее существо задолго до «Шинели» становится величественным в момент безумия.

Мало того, что он говорит: «Добро, строитель чудотворный! <…> Ужо тебе!..» Он в этот момент, прижимаясь челом к решетке у подножия памятника, чувствует свое право задавать вопросы, чувствует равенство с этим «горделивым истуканом». И вот это, как ни странно, есть самый ценный и, может быть, единственной результат всего происшедшего.

Ведь это тот же вопрос, который искусствоведение пытается решить все двести лет, что отделяют нас от «Медного всадника»: «Почему Петр гонится за Евгением?»

Ну мелочь, ну безумец, ну непонятно, кто тебе что-то сказал… И в этот момент статуя оживает, происходит страшно унизительная для Петра, отвратительная сцена погони, которая в замечательном рисунке Бенуа именно так и воспроизведена: гигант гонится за какой-то лягушкой, которая, в сущности, и незаметна в лунном свете.

Но у «горделивого истукана» нет выбора. Он ничем другим не может заниматься, он же должен давить, у него же копыта висят в пустоте, надо же их на что-то поставить. И ставит он их всегда на бедного Евгения. Вот в этом и заключается вечное и великое равенство: у Евгения есть по крайней мере одно великое право – за ним будет везде скакать «медный безумец», страшный, тяжелозвонкий. Маленький безумец сумел вывести великого из себя.

Важно подчеркнуть еще один момент, который демонстрирует императивность пушкинского отклика, необходимость любой ценой отозваться на поэму Мицкевича – Мицкевич написал то, чего не было. Ведь слов:

…так водопад из недр гранитных скалИсторгнется и, скованный морозом,Висит над бездной, обратившись в лед.Но если солнце вольности блеснетИ с запада весна придет к России,Что станет с водопадом тирании? —

Пушкин не говорил. Втроем с Вяземским и Мицкевичем они действительно осенью 1826 года бродили около статуи Петра. Именно Вяземский заявил, что поднять- то Россию на дыбы Петр поднял, но вперед не погнал. И что копыта ему опустить не на что. А дальше в письме к Бартеневу в 1872 году Вяземский признается, что Мицкевич приписал Пушкину его слова: «И хорошо он сделал, что вместо меня выставил Пушкина. Оно выходит поэтичнее». А Пушкин в этой истории выступал в пассивной роли. В постоянной своей роли примирителя в спорах.

Что важно, как мне кажется, почувствовать в «Медном всаднике» нам, сегодняшним? Разумеется, приписывать Пушкину те или иные убеждения и взгляды – чрезвычайно наивная тактика. Записывать его в союзники очень легко, потому что он всегда со всеми. Но одного нельзя не заметить: та реальность, о которой он говорит, закончилась. Ситуация изменилась. Изменилась не только в том отношении, что исчез вечный конфликт истории и культуры, истории и природы, потому что этот конфликт чреват только бесконечным движением по кругу со взаимным разрушением. Самое страшное, что фигура бедного Евгения в результате тоже исчезает. Мы не видим сегодня примеров превращения маленького человека в великого. Мы не видим примеров, когда бы маленький человек проявил высокое безумие и сказал: «Добро, строитель чудотворный! <…> Ужо тебе!» Самое обидное, что мы лишаемся божественной остроты той коллизии, которая у Пушкина обозначена. Мы не можем сказать:

Красуйся, град Петров, и стойНеколебимо как Россия,Да умирится же с тобойИ побежденная стихия.

Сказать «неколебимо как Россия» – сегодня довольно сомнительный комплимент, потому что такая Россия в высшей степени колебима. И говорить о болоте с той же мерой презрения нельзя, потому что страна сегодня тоже не та.

На наших глазах наконец вместо болота получается народ со всеми его плюсами, минусами, трагедиями, достижениями. Но это уже не стихия. Хорошо это или плохо – не знаю. Даже глядя на то, как прекрасен бывает величественный безумец, мне хочется все чаще, глядя на него, сказать: «Не дай мне бог сойти с ума».

«Пиковая дама»

«Пиковая дама» – первый русский триллер. И это очень непростое сочинение, относительно которого у самого Пушкина не было определенного мнения. Он высказывался об этой вещи как о безделке – и вместе с тем чрезвычайно гордился ее успехом. В разговоре с ближайшим своим другом Павлом Воиновичем Нащокиным называл ее самой большой своей прозаической удачей. И при этом сказать в чем, собственно, смысл «Пиковой дамы», очень сложно.

Прежде всего возникают жанровые трудности. «Пиковая дама» по сути своей новелла. Новелла отличается от рассказа по одному важному параметру. У нее есть четкий, законченный, острый сюжет. Рассказ может быть лирическим, туманным, похожим на сон. Новелла – это нечто увлекательное, сжатое, крайне динамичное. Пушкин вообще мастер новеллы. Большинство повестей Белкина, такие как, скажем, «Выстрел», или «Метель», или «Гробовщик», – это новеллы.

«Пиковая дама» – это вещь прежде всего остросюжетная. Но это произведение фантастическое или реалистическое? Если реалистическое, то почему? Ведь после того, как Германн до смерти запугал старуху-графиню и она умерла, он явился на ее похороны, и ему там показалось, что «мертвая насмешливо взглянула на него, прищуривая одним глазом». С чем связано это поверье? С тем, что при виде убийцы труп как-то реагирует. Это довольно старое поверье, которое у Пушкина приводится в «Борисе Годунове»: убийц царевича Дмитрия приводят «пред теплый труп младенца, / И чудо – вдруг мертвец затрепетал». А после того как Германн, сам не зная почему, сходил на похороны старой графини, он записал странное видение, которое с ним произошло ночью. Старуха является ему во сне и говорит, чтобы он играл, ставя на тройку, семерку и туза. В дневнике Пушкин удовлетворенно записывает, что после «Пиковой дамы», играя в фараона, «игроки понтируют на тройку, семерку, туза».

То есть элемент фантастического в «Пиковой даме» довольно силен. Старуха является, сообщает тайну, и после этого у Чекалинского первые два вечера Германн выигрывает огромные суммы: «Позвольте заметить вам, – сказал Чекалинский с неизменной своею улыбкою, – что игра ваша сильна». А в третий раз он странным образом обдернулся. Он поставил на туза, но вместо туза вышла пиковая дама. Это можно считать случайностью, а можно считать мистическим совпадением. Пиковая дама будто двоится. Она вещь как бы мистическая и как бы реалистическая. Я полагаю, все-таки мистическая, потому что речь в ней идет о мистике игры.

Пушкин был страстным игроком. Страстным и чрезвычайно неудачливым. Зато ему везло в любви – примета, что везение в любви не способствует везению в картах и наоборот.

Пушкин был удачлив в дуэлях. У него было больше двадцати дуэлей, и смертельной оказалась только последняя. Удачлив в любви. Чрезвычайно удачлив на войне – во всяком случае, во время арзрумского похода 1829 года. Но роковую неудачу в картах, это невезение он переживал очень мучительно.

Для того чтобы правильно понять «Пиковую даму», надо знать, что из себя представляет игра фараон. Тот самый фараон, который графиня, Венера московская, предпочитала любви.

Пушкин тоже играл в фараон. Игру абсолютно примитивную, сугубо азартную. Заключающуюся в том, что вистующий мечет карты на две пачки. Открывает одну, допустим вот тройка. Вы ставите на тройку, и, если в соседнем столбике окажется двойка, вы выиграли. А если, допустим, пятерка – проиграли. И так далее. В какой-то момент вы говорите «хватит» – и смотрите, что там во втором столбике. Вот и все. Игра абсолютно элементарная.

В чем смысл азартных игр, помимо, разумеется, денег? Выигрыш для настоящего игрока не самоцель. Настоящий игроман играет не для денег. Он как бы проверяет, в силе ли договоренности с судьбой. Это постоянная проверка, насколько ты удачлив, насколько ты угоден Богу, насколько у тебя все получается. Настоящие игроманы, такие как Маяковский например, играют все время и во что угодно: в билетики; в сколько шагов до ближайшего фонаря… То есть это постоянный процесс игры, постоянное запрашивание Бога: «А вот имею ли я еще право на существование?» И Пушкин в этом смысле фантастически азартный человек. Он тоже постоянно не уверен в правильности своего существовании, в своем будущем. Его неуверенность в будущем – одна из любимых тем:

Снова тучи надо мноюсобралися в тишине;Рог завистливый бедоюУгрожает снова мне…Сохраню ль к судьбе презренье?Понесу ль навстречу ейНепреклонность и терпеньеГордой юности моей?

Это для Пушкина очень важная тема: «Рок завистливый бедою / Угрожает снова мне». Это своего рода постоянный договор с судьбой. Его дуэли были той же природы. Это азартная игра, где ставка чрезвычайно высока. И честь, и жизнь, и все остальное.

Пушкин, как ни странно, хотя он «вольный сын эфира», художник, который противится всякой практической пользе, – довольно строгий моралист и в жизни, и в текстах. И уж конечно, в «Пиковой даме» моральный посыл есть, только он не сводится к тому, что надо беречь старость, уважать старость.

Кстати говоря, «Пиковая дама» – очень влиятельный текст в русской литературе. Один из самых известных русских романов, где молодой честолюбец-наполеончик убивает старуху, полностью заимствован из «Пиковой дамы». Это, конечно, «Преступление и наказание».

В «Пиковой даме» и «Преступлении и наказании» по крайней мере два совпадения. Во-первых, старуха – обладательница сокровищ. А во-вторых, Германн по типу своему сверхчеловек, наполеончик, который решает, что для его замысла люди совершенно не нужны. «У него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля», – говорит о нем Томский. Он абсолютно легко перешагивает через Лизу. Смерть графини не вызывает у него ни малейших угрызений совести. Он сам себе говорит: не убивал же я ее, в конце концов. Хотя пистолет-то он ей показал.

Раскольников тоже меряет себя под Наполеона. Но разница с Германном в том, что он совершил преступление и осужден. Осужден не уголовным судом, а прежде всего судом своей совести.

В «Пиковой даме» проблема в другом. И эта проблема гораздо сложней и хитрей, чем у Достоевского.

В опере Чайковского мораль еще более заострена: Германн сделан виновником гибели Лизы, воспитанницы графини. У Пушкина же она сама берет себе воспитанницу и становится такой же домашней тиранкой, как старуха графиня. Лиза – тот же Германн, только в юбке. И по большому счету конфликт, который перед нами, конфликт глупый – конфликт брюзгливой старости и нарождающегося хищничества, циничной развращенной молодости. Ведь Лиза дает согласие увидеться с Германном, назначает ночное свидание, не зная его совершенно. И потому этот конфликт – не главная тема повести. А главная тема дана в эпиграфе, Пиковая дама означает тайную недоброжелательность.

У Пушкина роль эпиграфа огромна, эпиграф всегда наводит нас на тайную мысль, на стержень повествования. Эпиграф, который Пушкин предполагал дать к первой главе «Евгения Онегина», намекает нам, что отождествлять автора и героя чрезвычайно опасно. Эпиграфы к «Повестям Белкина» задают тональность и предсказывают финал. Эпиграф «Пиковой дамы» предупреждает нас, что Германна на каждом шагу встречает тайная недоброжелательность судьбы, которую он чувствует. И преодолеть эту недоброжелательность нельзя, на Германне лежит роковой отпечаток. Если тебе не везет, если ты чувствуешь этот роковой взгляд, эту подмигивающую старуху, то не помогут никакие секреты, никакие тайные знания графов Сен-Жерменов, ничто не поможет. Ты проклят. И это проклятие на тебе лежит вечно.

И Пушкин все время чувствовал – и это, пожалуй, главное – тайную недоброжелательность судьбы. Он как бы находился под постоянным недоброжелательным взглядом. Сколько бы ни называли Пушкина нашим всем, сколько бы ни восхищались его гением, жизнь его была крайне сложная и в каком-то смысле крайне неудачная.

Убитый в тридцать семь лет и умерший мучительной смертью, причем при почти всеобщем осуждении, потому что мнение света всецело на стороне Дантеса и его жены.

До этого он пережил две тяжелейшие ссылки. Одна в разгар молодости – южная, которая резко подсекла его карьеру и жизнь. Вторая – ссылка в Михайловское, откуда пишет Плетнёву: «У нас осень; дождик шумит, ветер шумит, лес шумит – шумно, а скучно». Попытки договориться с новым начальством, понравиться новому царю не ведут ни к чему. Как мы помним, записка о народном просвещении выливается в «мне вымыли голову». Лучшее произведение – «Борис Годунов» – он пять лет не может напечатать. А когда печатает – встречает резкую критику и полное непонимание.

Потом женитьба, несчастливая женитьба. Без взаимной любви, с совершенной отчужденностью. Смирнова- Россет вспоминает, как молодая жена говорила: «Пушкин, как ты надоел со своими стихами». И он, виновато улыбаясь, отвечал: «Она совсем дитя».

Дальше череда литературных, коммерческих, бытовых неудач. Полный провал «Истории Пугачева», полный провал журнала «Современник», который был затеян гениально, но стал популярен лишь десять лет спустя. В самое дурное, самое реакционное время «Современник» никому не нужен.

Пушкин ушел бы в оппозицию, но никакой оппозиции больше нет. Друзья развеяны, «иных уж нет, а те далече».

В общем, несмотря на весь его оптимизм, несмотря на весь его солнечный дар, жизнь его – это череда неудач, череда трагедий. И, что существенно, он всегда натыкается на почти всеобщую недоброжелательность.

После смерти Пушкина главный его Зоил, такой Иуда в русском христологическом мифе, Фаддей Булгарин, в частном письме пишет: «Ты знал фигуру Пушкина; можно ли было любить, особенно пьяного!» И это бездарнейший, подлейший писака, государственный изменник, перебежчик, доносчик, пишет о главном поэте эпохи, и не только эпохи, – о человеке, который создал русскую литературу с нуля практически. Вот такими эпитафиями Пушкина провожали. В кратком извещении о смерти Пушкина редактор «Литературных прибавлений к Русскому инвалиду» Краевский высказался: «Солнце русской поэзии закатилось!» – и получил выговор министра народного просвещения Уварова: «Но что за выражения! “Солнце поэзии!” Помилуйте, за что такая честь?..» Два – три, может быть, человека, такие как Жуковский или Пущин, находившийся в это время в сибирской ссылке, понимали масштаб произошедшего. Для большинства же Пушкин был жертвой собственного необузданного тщеславия, честолюбия и африканской своей ревности.

«Пиковая дама» – повесть о том, как со всех сторон за человеком следит его недоброжелательная судьба. Повесть о том, что переломить эту судьбу невозможно. Античная повесть. Рок – неодолимая сила. И пиковая дама – карта ли, название ли повести – знак того, что судьба тебя не любит, что мир тебя не любит. И что бы ты ни делал, у тебя в руке окажется вот эта ухмыляющаяся старуха.

Тут еще довольно страшный образ героя. Германн – это принципиально новый тип человека. Германн – это фамилия, имени героя мы не знаем. Германн – немец, а это целый набор символов: гордость, гордыня, расчетливость. Расчетливость прежде всего. Такая необычайная умозрительность, распланированность жизни, четкость ее. Германн – это своего рода новый Фауст, проходящий через искушение.

Обратите внимание: Германн до рассказа Томского о тайне графини никогда не играет, но следит за чужой игрой. «Игра занимает меня сильно, – сказал Германн: – но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее». Он беден. Он абсолютный прагматик. Но он одержим честолюбивыми мечтами. Люди для него ничто.

И вот теперь возникает вопрос, вероятно, самый любопытный.

У Пушкина почти в любом тексте есть камео, есть герой, за которым стоит такая авторская метка. Кто же Пушкин в «Пиковой даме»?

Отчасти немножко Пушкин ассоциирует себя со старухой графиней. Помните, она говорит: «А разве есть русские романы?..» А выслушав две страницы: «Брось эту книгу, – сказала она, – что за вздор! Отошли это князю Павлу и вели благодарить…» Пушкин-критик был довольно жесток к современной ему прозе.

Но Пушкин прячется не в графине. Ему жаль старуху, он сам стареет, переживает это очень болезненно – в тридцать пять лет у него появляется проплешина, он очень мучительно от этого страдает. Он всегда гордился кудрями, но «Поседели, поредели / Кудри, честь главы моей». Хотя он часто прячется в женских образах, но не в Лизе. Лиза старуху терпеть не может, она ее не жалеет. Она жалеет себя. Она страстно жаждет выскочить на свободу из своей постылой зависимости. Она, в общем, существо недалекое. А автор – это бог в художественном произведении. Он хозяин текста. И в «Пиковой даме» есть такой хозяин. Это Чекалинский, конечно. Чекалинский, который мечет карты и который, собственно, подлавливает Германна.

Чекалинский всегда легко проигрывает, хотя «руки его тряслись». Он доброжелательный, веселый. Его беседа привлекает всех. Он как бы бог этого мира. Он сначала приманивает Германна, а потом наказывает его: «Дама ваша убита» (замечательный каламбур: убитая старуха и битая карта). Он и есть носитель морального начала.

Чекалинский Германна не любит. И есть за что не любить. Бог любит людей более легких, менее расчетливых, более добрых. Таких, как Чекалинский с его ласковой улыбкой, улыбкой бога. И в нем сокрыт пушкинский автопортрет. Все, кто знал Пушкина, вспоминают его приветливость, его улыбку, его белые зубы, очарование его разговора. И только иногда в трясущихся от ярости руках (страха он не знал) изобличались его скрытые чувства.

И вот еще важная вещь, на которой я бы остановился. Секрет увлекательности пушкинской повести.

«Пиковая дама» – вещь интересная, от нее не оторвешься. А что делает текст интересным? Сходство – вот первое, что читателю интересно. Глубокая внутренняя осознаваемость. Сходство написанного с его биографией. Интересней всего читать про себя. Потому что своего будущего мы не знаем. Германн находится в том положении, в котором бываем мы все. В положении азарта, риска. Эта внутренняя линия здесь налицо.

Но есть еще не менее важные моменты, которые делают текст завлекательным.

Конечно, описание непредсказуемого, все, что связано со смертью, с призраками, с тайнами, – а тут роковая тайна, которой владеет старуха.

Но самое главное, универсальный рецепт бестселлера, – с интересом читается то, что с интересом пишется. С наслаждением читается то, что доставляло наслаждение писателю. Никакого другого ответа, кроме этой эмпатии, передающегося наслаждения читателю, на самом деле нет. Даже самый скучный текст, с наслаждением написанный, читается великолепно.

У Пушкина наслаждение чувствуется везде.

«Пиковая дама» с наслаждением написана и с наслаждением читается потому, что он любил игру, это его сфера. А любил он игру потому, что у нее своя воля. И это главная пушкинская мысль: судьба благоволит к тому, кто не ищет благоволения судьбы. Судьба благоволит к тому, кто легко относится к миру. Легко и учтиво.

Вот видите, какие далеко идущие выводы можно сделать из «Пиковой дамы». И если вас дома спросят: «О чем шла речь?» – вы скажете, что она, разумеется, шла о необходимости морального поведения. Прежде всего.

«Капитанская дочка»

«Капитанская дочка» (1836) вообще роман загадочный, имеющий множество разноречивых откликов и трактовок. Одни считают его лучшим, другие – худшим произведением Пушкина. Понимают его единицы. Потому что для правильного его понимания нужно хорошо представлять себе исторический контекст, в котором эта вещь написана, а именно примерно 1835–1836 годы, общественную атмосферу, пушкинское состояние и круг проблем, который его занимает.

Разберемся сначала с двумя вещами. Первая довольно очевидна. Вы можете любить или не любить «Капитанскую дочку», но одного у нее нельзя отнять: она написана так, что от нее (повторюсь) нельзя оторваться.

В чем особенности пушкинской прозы?

Описаний ноль. Пушкин говорил: «Точность и краткость – вот первые достоинства прозы». «Капитанская дочка» написана коротко, емко, быстро, диалог стремителен, сюжет развивается мгновенно, и в сюжете все события сильные, вкусные: влюбленность, буря, дуэль…

История публикации почти детективная. Пушкин опубликовал ее в четвертой книжке журнала «Современник», в последнем номере 1836 года («Современник» был ежеквартальник). Напечатал без своего имени, выдав за записки покойного Петра Гринева и снабдив послесловием издателя. Гоголь, которому нельзя отказать в стилистическом чутье, сказал: «Если бы все тут же не подумали на Пушкина, ее вполне можно было бы принять за записки человека середины восемнадцатого века». Стиль, тон – все поймано замечательно.

Прочитавший тогда же эту вещь Александр Тургенев писал, что она непереводима ни на один язык, потому что удивительная манера пушкинского рассказа – насмешливая и при этом точная и сухая – по-французски будет выглядеть искусственно. И Барант, французский посланник, брался «Капитанскую дочку» переводить, но руки у него опустились. Действительно, «Капитанская дочка» на других языках теряет что-то неуловимое. Поэтому, скажем, Джойс (автор «Улисса» и главный прозаик двадцатого столетия) говорил: «В этой повести ни грамма интеллекта. Недурно для своего времени, но в наше время люди куда сложнее. Не могу понять, как можно увлекаться столь примитивной продукцией – сказками, которые могли забавлять кого-то в детстве, о бойцах, злодеях, доблестных героях и конях, скачущих по степям с припрятанной в уголке прекрасной девицей лет семнадцати от роду, которая только и ждет, что ее спасут в подходящий момент».

Но дело в том, что в «Капитанской дочке» есть второй, очень важный символический слой. Когда-то Михаил Осипович Гершензон (вероятно, лучший исследователь Пушкина в России двадцатого века; рекомендую вам его книгу «Мудрость Пушкина», 1919) заметил очень важный пушкинский инвариант, пушкинский постоянный мотив: сюжет обычно пересказывается с помощью картинок на стене, и это важная подсказка. Например, в «Станционном смотрителе» вся история рассказана сначала через картинки, «украшавшие его смиренную, но опрятную обитель», – картинки из жизни блудного сына.

А вот теперь вспомним, что висит на стене в доме комендантши и коменданта.

Я вошел в чистенькую комнатку, убранную по-старинному. В углу стоял шкаф с посудой; на стене висел диплом офицерский за стеклом и в рамке; около него красовались лубочные картинки, представляющие взятие Кистрина и Очакова, также выбор невесты и погребение кота.

Что нам эти три картинки, как главные вехи истории, рассказывают? Что сначала будет война, что потом возникнет тема выбора невесты, и, наконец, абсурдная, комическая расправа мышей с котом (это, конечно, сцена расправы с Пугачевым, казнь Пугачева). Это символическое описание сюжета. Более того, у Пушкина постоянно присутствуют небольшие намеки на дальнейшее его развитие. Иными словами, в каждой главе содержится некая пусть небольшая символическая схема сюжета в целом. И история с бураном в этом смысле чрезвычайно показательна. В статье Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачев», которая кажется мне основополагающей из того, что написано о «Капитанской дочке», образ Пугачева дан именно как образ Вожатого. То есть того, «что ждет нас на каждом повороте дороги», – чтобы вывести на путь в буран, в стихию, в жизнь.



Поделиться книгой:



Регистрация